Снова об Исаковском

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Снова об Исаковском

Михаил Исаковский — одна из удивительнейших фигур в нашей поэзии. В чем, собственно, его секрет, то есть то, что вообще отличает одного художника от другого, если не считать различий наиболее очевидных — жизненного опыта, тематических пристрастий и т. д.? Простота изложения, заинтересованность народными судьбами? Конечно, и это. Но ведь так можно сказать не только о нем.

Исаковский написал множество стихотворений, несколько небольших поэм. Наиболее известны его стихи, ставшие песнями. В них почти нет какой-либо литературной изощренности, во всяком случае, она не видна. В чем же причина их воздействия, распространения, долговечности?

Исаковский никогда (за редчайшими исключениями) не ставил себе задачи специально написать стихотворную основу песни. Это получалось естественно, само собой. Он не любил, когда его называли поэтом — песенником. Он был поэтом.

Когда-то, очень давно, я прочел его стихотворение «Продажа коровы» (из цикла «Минувшее»), Оно начиналось так:

Голод глух, и голод слеп,

Он не верит слову.

И приходится на хлеб

Разменять корову.

Под осенним холодком,

В сумрачном рассвете,

Попрощаться с молоком

Молча вышли дети.

У многих крестьянских писателей есть похожая, типичная для старой деревни, сцена. А врезалось в память это: «попрощаться с молоком молча вышли дети».

Или совсем другое:

Хорошо походкой вялой

Мять в лугах шелка отав…

Эта вялая, с ленцой, походка по шелковой траве сразу создает настроение, характер, картину.

Или:

Я слышал сам, как в перелесках щелкал

Стальной семизарядный соловей.

Револьвер назвать соловьем! И создать объемный образ колоссальной концентрации, очень близкий русскому фольклору. Или — описание утра:

…Но вот высокий тракторист

Ладонью выдавил калитку.

Сколько в этом одном слове — выдавил — действия, необычности и в то же время точности. (Спустя много лет Твардовский напишет: «Дверцу выбросил шофер».)

И дальше у Исаковского:

Еще сквозит ночная лень

В его улыбке угловатой,

Он изучает новый день,

Облокотясь на радиатор,

И курит медленный табак.

Его рубашка — нараспашку;

Чрез полчаса, заправив бак,

Он выйдет в поле на распашку…

А ведь лихо! И весь рисунок, и «медленный табак», и последняя рифма. Умеет — ничего не скажешь. Это двадцать девятый год. Но секрет его тоже не здесь. Более того, нетрудно заметить, что с годами поэт утрачивает интерес к подобным поискам и находкам. Главная его сила — в другом.

На мой взгляд, главный его секрет — в глубочайшей органичности чувства, в обезоруживающей наивности выражения.

Возьмем «Катюшу»:

Расцветали яблони и груши.

Немногие бы решились написать так, убоявшись, чтобы это не показалось чуточку смешным: яблони, да еще и груши. А у него прекрасно. И дальше:

Выходила, песню заводила

Про степного сизого орла.

Почему именно про степного? Зачем так конкретно? Но человек, который бы захотел придраться: «Что же, она письма сизого орла берегла?» — выглядел бы просто глупо.

Я, когда услыхал эту песню до войны, не расслышал, не понял и пел, как многие: «И бойцу на дальнем пограничном…»

Оказалось — пограничье. Как — побережье. Удобное, прочное слово.

И формулировка — афоризм, вообще свойственный песенным стихам Исаковского:

Пусть он землю бережет родную.

А любовь Катюша сбережет.

Или «Огонек»:

На позиции девушка…

Это слово в таком его значении (то есть на фронт) употреблялось в первую мировую войну, так как военные действия тогда часто носили позиционный характер. В нашу войну им называлось что-либо гораздо более определенное: артиллерийские позиции. Однако опять же оно ничуть нас не коробит, благодаря естественности стиха и самого авторского голоса. Так же, как и строки:

Всюду были товарищи,

Всюду были друзья.

Казалось бы, что значит «всюду», да еще повторенное? А мы ощущаем полную достоверность этих слов, настолько чисто и бесхитростно они произносятся.

На стихи Исаковского писали музыку лучшие наши композиторы. Но мне кажется не случайным, что мелодия одной из самых распространенных песен войны — «Огонек» — сочинена неизвестным автором. Это как бы еще раз подчеркивает глубокую народность творчества Исаковского.

Когда-то давно, на вечере, посвященном пятидесятилетию Исаковского, приводя шуточные, известные только близким друзьям стихи юбиляра, которые звучали примерно так (цитирую по памяти): «Нет у меня пасеки, не гожусь я в классики», А. Твардовский говорил: «Годишься, Миша, годишься. Ты классик и есть».

Да, это настоящий классик. Его стихи читают дети в букварях, его песни поет вся Россия. Ни одна статья или дискуссия о песне не обходится без его имени. Он единственный, у кого при жизни вышел том в Большой серии «Библиотеки поэта».

Крестьянский сын, рожденный в глухой смоленской деревне, он явился из самой народной гущи. Он сказал мне как-то к слову, что Твардовский в своем приветственном послании по случаю его, Исаковского, семидесятилетия, напечатанном тогда в «Новом мире», написал, что мать Исаковского была почти неграмотной крестьянкой. И добавил: «Александр Трифонович ошибся. Она была совершенно неграмотна». Он говорил об этом так, словно допущена весьма серьезная ошибка. Только болезнь, а затем смерть Твардовского помешали Исаковскому попросить эту неточность исправить. Как не вспомнить тут (по слову того же Твардовского) о его правдивости, «почти беспримерной».

Какая удивительная судьба! Какие имена вокруг! Его замечает и поддерживает Горький, а он в свою очередь поддерживает юного Твардовского.

Он был по-настоящему известен, даже знаменит. Но всегда сторонился, стеснялся своей славы. Она ни разу не взяла над ним верха. И в общении он оставался неизменно прост, естествен, отзывчив. Был на редкость обязателен и, пока мог, не пропустил ни одного писательского собрания, даже неинтересного, ненужного ему. Когда перестал появляться, всем стало ясно: Исаковский тяжело болен.

Да, он долго и мучительно болел. И никогда не жаловался, молча перенося физические страдания. Мне случалось звонить ему в больницу. Потом я узнал от его жены Антонины Ивановны, что порой ему трудно было протянуть руку к трубке находящегося рядом телефона, но по его голосу и тону об этом невозможно было догадаться. И совсем незадолго до конца я слышал в трубке его неторопливый, рассудительный голос. Михаил Васильевич рассказывал о своей книге прозы — «На Ельнинской земле», выхода которой ждал с нетерпением. Она чуть-чуть опоздала.

Это был человек настоящего мужества. Многие знают, что он плохо видел, но не догадываются — до какой степени. В моменты обострений болезни он порой не мог рассмотреть лица находящегося в комнате человека, а только его силуэт. И все-таки работал. Причем должен был писать сам, — диктовать он так и не научился.

Стихов в последние годы писал он совсем мало. Но зато среди них есть шедевры, появившиеся не за счет многолетнего умения и определенной технической оснащенности, а благодаря все той же пронзительной бесхитростности и доверительности, о которых я уже говорил. Достаточно вспомнить про «осенние, последние, останние деньки». Некоторые поэты совсем иного толка, «технари», годами не желали его признавать, усмехались, пожимали плечами, а потом не только смирились, но восхитились, как это случилось, к удивлению многих, с Кирсановым.

Мне было горько узнать, что за годы тяжкой болезни Исаковский часто чувствовал себя оторванным, забытым, — а ведь его просто боялись тревожить, боялись показаться назойливыми. Он сам позвонил мне как-то по поводу моей статьи о Фатьянове, расспрашивал о новостях литературной жизни, пригласил в гости. И потом, всякий раз говоря со мной, справлялся, не занят ли я, не отнимает ли он у меня время. Таким был Михаил Васильевич Исаковский.

Многие стихи этого больного с юности человека освещены шуткой, улыбкой, почти все полны оптимизма. «Хорошо походкой вялой», «Хорошо в застенчивой прохладе», «Лучше нету того цвету» — вот его мироощущение.

…Вскоре после его кончины я побывал в составе делегации поэтов в Югославии. Небо южной Европы разрывали в клочья частые грозы, наш рейс из Белграда в Скопле откладывался. Наконец мы долетели, добрались до отеля, долго ужинали. Уснул я глубокой ночью, а поутру уже нужно было двигаться дальше. Но чуть свет меня разбудили. Сперва сквозь сон мне показалось, что в комнате включили радио, потом я с трудом понял, что поют на улице. Мой номер помещался на втором этаже. Я встал и подошел к окну, чтобы закрыть его. И тут окончательно проснулся. За окном была стройка. Рабочие пели «Катюшу».

Через два часа, уже в машине, я рассказал об этом македонскому поэту Евтиму Маневу.

— Да, да, конечно, — отвечал он мне, — у нас в газете был заголовок: «Умер автор “Катюши”»…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.