СЕЧЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СЕЧЬ

Поздним летом и осенью 1920 года Дроздовской дивизии пришлось обеспечивать широкий участок фронта к востоку от Днепра. Я стянул всю дивизию в кулак в громадное село Новогуполовку на железной дороге Александровск — Синельникове.

Стоянку эту прозвали Запорожской Сечью. Мы выставляли во все стороны паутину сторожевых охранений, выходили за них для коротких ударов и снова возвращались в нашу Сечь. Там мы отдыхали и мирно, весело и сытно жили в летнюю пору.

В самый разгар нашего отдыха от генерала Врангеля к нам в Сечь нежданно-негаданно был прислан едва ли не целый взвод журналистов, иностранных военных корреспондентов. Среди них были англичане, итальянцы, французы.

"Я вас очень прошу, — писал мне по-дружески генерал Врангель, — показать им бой".

А боя, как назло, даже и не предвидится. Мы только что вернулись в нашу Сечь, после удалого рейда, когда разнесли красных перед фронтом Дроздовской дивизии. Разъезды ушли вперед верст на тридцать, нигде о противнике ни слуху ни духу.

Но господа журналисты рвутся в бой. Их стали кормить до отвала, вином хоть залейся, песельники поют, оркестры гремят. Но противника нет нигде: не выдумывать же для господ военных корреспондентов по примеру потемкинских деревень потемкинские баталии.

В те дни у меня на левом фланге был в подчинении атаман противосоветского партизанского отряда. Партизаны бродили в камышах где-то на левом берегу Днепра. Что делали эти заднепровские ребята, здоровые, угрюмые, крепко зашибавшие горилку, я толком не знаю и теперь. Думаю, впрочем, что ни черта не делали: сидели в камышах в прохладной тени и дулись по целым дням замасленными картами в очко.

Атаман партизан, кажется, приказчик или конторщик с большой экономии, левша, усы колечком, был, я думаю, из полковых писарей. Красных он ненавидел люто, нещадно, и все его белые партизаны были такими же. Среди них были украинские мужики, ограбленные большевиками, мастеровые, солоно хлебнувшие товарищей, отбившиеся от рук солдаты, а в общем — суровая вольница.

Атаман Левша — назовем его так — разъезжал в помещичьем экипаже на дутых шинах. Он сидел в коляске подбоченясь. По жилету пущена серебряная цепь от часов, сам увешан пулеметными лентами, а против него всегда сидел его гармонист. С венской гармонией в бубенцах и звонках, с перламутровыми клавишами, разъезжал наш союзничек-атаман по селам.

Меня герой днепровских камышей явно боялся. Когда ему была надобность, он обычно оставлял подальше за селом свой экипаж на дутых шинах и гармониста, а сам скромно шел ко мне пеший; в разговоре по-солдатски тянулся во фронт.

Партизанский атаман только приходил за довольствием и снова исчезал в камышах. Наконец мне это надоело, и при очередном свидании я сказал ему с ледяной вежливостью:

— Вот что, друг мой, довольно вам ломать дурака. Вы и ваши ребята жрут до черта и только отнимают у нас пайки. Больше я вас кормить не буду. Вы все равно ничего не делаете. Потрудитесь, мой друг, сделать что-нибудь, пошевелитесь, Или я начисто спишу вас с довольствия.

Атаман покрутил ус, обещал что-нибудь сделать и ушел заметно подавленный. Так и пропал.

Журналисты между тем жаждали боя. Как только могли мы покуда утоляли их боевую жажду обильными обедами и ужинами. Как-то раз во время ужина мне доложили, что пришел партизанский атаман. "За довольствием, — подумал я не без злорадства. — Нет, голубчик, ни шиша больше не получишь".

Атаман вошел героем. Его свирепый вид поразил корреспондентов. И было чему поражаться, когда мой Левша перепоясался во всех направлениях, куда только можно и куда нельзя, холщовыми пулеметными лентами.

— Я привел пленных, — гордо сказал Левша, с притворным равнодушием обводя всех глазами.

"Каких пленных? Врет…" — мелькнуло у меня невольно.

— Ведите их сюда.

Вошли еще несколько белых повстанцев, кто с винтовкой, кто с потертой берданкой, кто с карабином: кряжистые хохлы, загорелые, костистые, буйный черный волос так и прет из-под рваных папах с заношенными белыми лоскутками. Мужицкие затылки пропечены солнцем, в бороздах морщин. Все они тоже увешаны пулеметными лентами, как ходячие арсеналы, вид самый суровый.

А между повстанцами жмутся трое пленных, в хороших шинелях, у одного на ремне через плечо бинокль: красный офицер и два красноармейца. Вид у пленных пролетариев куда более буржуйский, чем у заднепровских серых орлов.

За столом утихли, журналисты во все глаза смотрят на пленных. Я приказал их обыскать. И тогда у красного офицера под гимнастеркой нашли запечатанный конверт, а в нем документ исключительной боевой ценности.

Это был приказ по 13-й советской армии. Ее частям, 9-й кавалерийской дивизии и двум бригадам 23-й стрелковой дивизии, давалось задание покончить с нами в Новогуполовке. Приказ предписывал двигаться тремя колоннами; точно были указаны маршруты, часы движения и отдыха.

— Поздравляю вас, господа, — сказал я, вставая из-за стола. — Мы выступаем немедленно.

Все поднялись с горячим "ура".

Наши камышовые ребята со своим Левшой не даром ели дроздовский паек: они перехватили драгоценный документ. Он отдавал нам в руки ключ боя, только надо было опередить движение красных, следуя навстречу их же маршрутом.

Начальник моего штаба тут же за столом написал приказ о выступлении, а я, чтобы было веселее, приказал взять с собой полковой оркестр. Мы точно знали маршрут и могли бить красных по очереди, колонну за колонной.

Ночью 3-й полк уже атаковал среднюю колонну. Внезапная атака захватила их врасплох: они спали без сторожевых охранений, почти без часовых, так как были уверены, что идут по своим тылам, и что белогвардейцы от них далеко.

Мгновенным ударом мы захватили красную бригаду вместе с комбригом. Большевики не понимали, что творится, они, что называется, еще не прочухались со сна, как все уже были пленными. Наши потери — один раненый, наши трофеи — вся красная бригада. Пленных погнали в тыл, а мы потекли вперед. Все было похоже на охоту впотьмах: подстеречь, налететь, захватить, не дать опомниться, поразить внезапностью удара.

Через два часа быстрого марша разведчики донесли, что впереди замечена новая колонна. Я приказал пехоте прыгать на повозки, а сам рысью повел на колонну кавалерию дивизии. Мы неслись по степи, в сухой траве, еще не тронутой росой и обдававшей нас пылью. Начинало светать.

В бурной быстроте ночного марша я забыт о наших гостях-журналистах. Правда, когда мы выступали после ужина, я предложил им следовать за нами в удобных экипажах. Но какие там экипажи: наши гости в один голос стали с лихостью требовать верховых лошадей. Они рвались в атаку едва ли не впереди нас, эти бравые газетчики.

Им подали заводных, порядком горячих лошадей конвоя. Только иронический и тонкий Шарль Ривэ, корреспондент «Тана», отказался от поэтического верхового коня и выбрал себе самую обычную прозаическую полковую тачанку.

Мы скакали без дороги, нам было не до того, чтобы справляться, как чувствуют себя в седлах наши штатские попутчики. Полагаю, впрочем, что с непривычки подкидывало их здорово. Мне говорили, что кое-кто из журналистов проехался даже под конским брюхом.

В колонне большевиков так были уверены, что скачет своя конница, что не открывали огня. Зато я с полутора тысяч шагов приказал конному артиллерийскому взводу открыть беглую пальбу. В колонне красных заметались. Доблестный полковник Кабаров повел в атаку 2-й конный полк. Большевики под огнем и перед нашими лавами стали быстро отходить. Тогда я приказал атаковать всей нашей кавалерией. — Шашки вон!

Подскакав к нашему оркестру, я махнул фуражкой и приказал играть. Блеснули трубы конных трубачей, конница, колыхаясь тесно и сильно, с музыкой двинулась в атаку. Оркестр играл мазурку Венявского. Это было изумительно красивое движение: атакующая с музыкой конница, сверкающее оружие, молодые лица, дружный гул копыт, ржание, выблескивание серебряных труб, и над всем гармонические волны мазурки.

Бег коня, свежий ветер в лицо, музыка, блеск — мы неслись в атаку с тем чувством, когда забыта смерть, точно нет ее вовсе, когда человек сильнее смерти.

Я вспомнил о журналистах только тогда, когда проскакал боком на седле тощий англичанин, в очках, с застывшей улыбкой, оскалившей желтоватые крупные зубы. Тогда я понял, что журналистам не следовало давать заводных лошадей.

Конвойные лошади превосходно знали свои места и по команде "Шашки вон" понесли господ иностранных корреспондентов в атаку. Признаюсь, с некоторым чувством вины вспоминаю я эту невероятную скачку журналистов. Мне помнится черноволосый, с оливковым лицом итальянец: он несся в атаку без стремян, со сползшим седлом, держась за конскую гриву.

Но все храбрые военные корреспонденты орали не хуже наших ребят; с ошалелой улыбкой орал «ура» англичанин, зажмурившись, орал итальянец. В кепках, в пыльных пиджаках, с удалью, летели они в атаку с одними своими блокнотами, карандашами и фотографическими аппаратами на потертых, видавших виды ремнях. Один корреспондент, маленький, довольно короткий, полный человек, потный и багровый, пронесся мимо меня, размахивая шляпой с яростным криком. Атака увлекала журналистов так же, как и их коней.

С музыкой ударили волны атаки, мгновенно опрокинули, смели красную колонну. Колонна была взята с артиллерией и обозом. Мы захватили до трех тысяч пленных одним ударом.

Еще дышали разгоряченные кони и люди, кони с храпом грызли мундштуки, их пропотевшие бока в темных влажных пятнах. Всадники рукавами гимнастерок, смятыми фуражками, утирают лица, что-то радостно и жадно кричат друг другу. Над полем, потоптанным атакой, еще носится горячий трепет боя, боевого состязания со смертью, и над всеми, над победителями и над побежденными, еще плавно летает и поет мазурка Венявского.

Я шагом пустил коня вдоль толпы пленных. Они теснились, как разогретое серое стадо, в прозрачной дымке дыхания. С тачанки Шарль Ривэ махал шляпой, он удобно катил в тачанке за атакующей кавалерией, перевязывая по дороге раненых, наших и красных. Теперь он насмешливо крикнул мне, указывая куда-то вправо:

— Поэзия кончилась, началась проза…

Я думал, что он говорит про пленных. Запыленные, веселые и усталые, мы двинулись с музыкой назад, в Сечь. Надо сказать, что третья колонна красных, их кавалерия, успела от нас драпануть. В рядах не умолкал смех. То здесь, то там поднималось дружное пение. Как оживлены все лица: русская юность идет с победой.

Я заметил, что невеселы одни журналисты: бледны смертельно, разболтанно трясутся на конях, и все до одного сидят боком на седлах, просушивая на воздухе одну половину сиденья. Точно окривели вдруг, морщатся при каждом толчке, при каждом сильном ударе копыта. Глядя на кучку верховых журналистов, можно подумать, что мы потерпели страшное поражение, разбиты наголову и тащимся и трясемся теперь восвояси, как в воду опущенные.

Только у штаба Сечи, в Новогуполовке, выяснилось, в чем дело. Там мы узнали, что журналисты, оказывается, просто-напросто поприлипали к седлам. Они так набили себе в скачке сиденья, что не могли сойти с коней. Удалых корреспондентов, непривычных, правда, к конным атакам, пришлось у штаба снимать с седел, как детей, в охапку, в наши объятия, некоторые при этом даже легонько пристанывали. Предусмотрительный Шарль Ривэ указывал мне не на пленных, а на кучку журналистов: после боевой поэзии для них действительно началась лазаретная проза.

Стоит ли говорить, что доктору с фельдшером пришлось немало повозиться с корреспондентами, отмачивая им штаны перекисью водорода. У всех до одного, кого заводные кони понесли в атаку, сиденья были набиты, можно сказать, до сплошного бифштекса. Шарль Ривэ, правда, очень добродушно, один смеялся над нечаянными "отбивными котлетами".

Но к обеду все неприятности были забыты, шумно полились разговоры и белое вино, запели песельники, заиграла музыка. Долго не хотели уезжать из Дроздовской Сечи иностранные журналисты…

А помнят ли теперь наши гости — англичане, французы, итальянцы — помнят ли они тогдашние свои восторги, с какими описывали в Лондоне, в Париже и в Риме белых русских солдат и их блистательную конную атаку с мазуркой Венявского?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.