Глава пятая «БЫТИЕ: 45, 9 — 13»
Глава пятая «БЫТИЕ: 45, 9 — 13»
Название этой главы воспроизводит предельно краткую телеграмму, которую отбил отцу из Лондона Редьярд Киплинг.
Раскрываем сорок пятую главу Бытия и читаем: «Идите скорее к отцу моему и скажите ему… Бог поставил меня господином над всем Египтом… скажите же отцу моему о всей славе моей в Египте…» Библейская аллюзия очевидна: литературный Лондон завоеван.
Радоваться было чему. Восторги критики неуемны: «Наконец-то литература!», «Эврика! Гений», «Комета, вспыхнувшая в небе!» И писал это не кто-ни-будь, а тот самый Эндрю Лэнг, который всего пару лет назад так снисходительно отозвался о «Департаментских песенках», а «Простые рассказы» и вовсе назвал «отвратительным вздором».
«Пионер» тем временем продолжал к себе притягивать. По приезде, прожив некоторое время у Бёрн-Джонсов на Норт-Энд-Роуд и съездив на несколько дней в Париж (инициация провинциала), Киплинг снимает двухкомнатную квартирку с окнами на Темзу и на мюзик-холл Гатти, на четвертом этаже доходного дома Эмбанкмент-Чэмберс на Вильерс-стрит, в двух шагах от лондонского офиса «Пионера», куда он, впрочем, писать перестал. С Индией теперь, кроме родителей, его связывают разве что сестры Тейлор, уплывшие в Калькутту 25 октября, и постоянная, нескончаемая ностальгия. Слава славой, похвалы критиков похвалами, а в туманной столице, которую, будучи в Индии, все четверо Киплингов неизменно называли home — «домом», он чувствовал себя на редкость одиноким, к тому же в долговременность своего литературного успеха ему не верилось. Трикс, побывавшая у него в Эмбанкмент-Чэмберс, писала, что свалившийся на голову успех его скорее смущал, чем радовал, он не мог его объяснить.
Итак, на первых порах Радди был одинок, растерян и вдобавок довольно сильно нуждался. В первые месяцы пребывания в Лондоне приходилось считать каждое пенни. Квартира на Вильерс-стрит находилась над сосисочной Гарриса, и Киплинг прикинул, что если утром съесть сосисок на два пенни, то можно будет дотянуть до вечера. Ужин обходился автору «Простых рассказов» еще в два пенни, столько же стоили пол-унции мало-мальски сносного табака. Самым же «большим», непозволительным расходом был входной билет в «Лицеум» Генри Ирвинга — любимый театр Киплинга, или четырехпенсовый билет в мюзик-холл напротив с кружкой пива в придачу. Не этим ли четырем пенсам обязаны мы многими «мюзик-холльными» стихами Киплинга, которые напрямую вышли из песенок, исполнявшихся со сцены переполненного зала Гатти, из общения с завсегдатаями заведения? Впрочем, вопрос, пусть и риторический, здесь едва ли уместен: сам Киплинг отвечает на него утвердительно в автобиографии, вспоминая, что на первые стихотворения из сборника «Казарменные баллады» его вдохновили истории буфетчицы в Гатти, «глубоко и философски познавшей все разновидности зла». Помимо буфетчицы, «университетами» начинающего писателя были и представители лондонского дна, которые летними ночами собирались на мосту Ватерлоо, почти что под окнами его квартиры. Писатель Артур Кимболл вспоминает, что Киплинг придвигал диван к окну, вооружался карандашом и бумагой и слушал, как переругиваются, философствуют и обмениваются анекдотами лондонские Бароны и Сатины.
Но одиночество переносится хуже голода. В своей съемной квартирке, сидя целыми днями за огромным письменным столом, на столешнице которого Киплинг вырезал кривым индийским кинжалом «Часто я уставал за тобой», он ощущал себя как на необитаемом острове, о чем не раз жаловался в письмах родителям и миссис Хилл. Лондон был для него «унылой, серой пустыней».
«Остров» меж тем был вполне обитаем и никому, кроме индийского гостя, пустыню не напоминал. У Эндрю Лэнга, про которого Киплинг писал, что он «далек от жизни, как облако, и отзывчив более всего, когда кажется, что вы его нисколько не интересуете», слово не разошлось с делом. Не прошло и нескольких дней пребывания Киплинга в столице, как Лэнг сделал для юного дарования две чрезвычайно важные вещи. Во-первых, уговорил Сэмпсона Лоу, издателя, для которого он рецензировал поступающие рукописи, приобрести права на шесть томиков «Индийской железнодорожной библиотеки», что и было сделано: в начале 1890 года первый том, «Три солдата», солидным и сегодня тиражом семь тысяч экземпляров был выпущен на английский книжный рынок. И, во-вторых, отвел Киплинга в клуб «Сэвил», самый в то время известный литературный клуб в Лондоне.
В «Сэвиле», где Киплинг вскоре сделался завсегдатаем и куда спустя год был принят, удалось завязать весьма полезные знакомства. Быстрый ум, отменное чувство юмора, талант устного рассказчика, незаурядное умение слушать (а значит, и расположить к себе) собеседника, независимость характера, суждений и образа мыслей не могли не нравиться. Пригодились и индийские связи. Главный редактор столичного журнала «Макмилланс мэгэзин» Моубрей Моррис в бытность свою в Индии был художественным редактором в «Пионере». Главному же редактору литературной вечерней газеты «Сент-Джеймсез газетт» Сидни Лоу Киплинга представил не кто иной, как его бывший начальник, тот самый Стивен Уилер, который одно время, до Кея Робинсона, руководил, пусть и не слишком удачно, лахорской «Гражданской и военной газетой». Уилер, как мы помним, был в свое время Киплингом не слишком доволен, полагал, что занятия литературой отвлекают редактора и репортера от дела; теперь же он расхвалил бывшего подчиненного до небес и дал Лоу прочесть «Трех солдат». «Солдаты» пришлись Лоу по душе, он всем рассказывал, что на литературном горизонте появился новый Диккенс, и попросил Уилера познакомить его с Киплингом. «Однажды утром, — вспоминал впоследствии Сидни Лоу, — ко мне в кабинет ворвался (однокашник Радди Джордж Бирсфорд писал „впорхнул“) низкорослый темноволосый молодой человек в котелке и в потертом твидовом пиджаке. У молодого человека был зычный голос, широкая улыбка, а из-под очков сверкали самые живые глаза, которые мне приходилось видеть». В ресторане на Флит-стрит, куда Лоу пригласил молодого человека, тот принялся с чисто мальчишеским энтузиазмом рассказывать про Индию и про «громадье» разнообразных литературных планов, чем привлек внимание не только собеседника, но и сидевших за соседними столами: посетители ресторана (вспоминал впоследствии Лоу) отложили ножи и вилки, прервали разговоры и стали слушать. В тот же день Киплинг получил предложение постоянно работать в газете и/или сочинять для нее очерки и рассказы, первый из которых — «Комета сезона» — увидел свет в «Сент-Джеймсез газетт» 21 ноября 1889 года.
Начало было положено. Тогда же, в ноябре, в «Макмилланс мэгэзин», под уже известным нам псевдонимом «Юсуф», Киплинг печатает «Балладу о милосердии короля», а в декабрьском номере — прославившую его «Балладу о Востоке и Западе», за которой последовали столь же теперь классические «Денни Дивер» и «Мандалей». В самом скором времени их станут распевать в мюзик-холлах и на концертах. Киплинга стали не только печатать в столице, и в «Макмилланс мэгэзин», и в «Сент-Джеймсез газетт», но и заметили. И не кто-нибудь, а сам поэт-лауреат Альфред Теннисон, фигура первой величины в викторианской литературной иерархии. «Он из них единственный с божественным огнем», — высказался о Киплинге восьмидесятилетний классик, не склонный делать комплименты авторам, тем более молодым.
Молодой же автор тем временем демонстрирует перепады настроения. В письмах в Индию сестрам Тейлор, особенно младшей, в которую Киплинг влюбился не на шутку, называл «сердце мое» и на которой, судя по всему, подумывал в то время жениться, он жалуется, как и родителям, на одиночество, на нехватку настоящих друзей, женского общества, на отсутствие человека, которому можно было бы излить душу. Не изливать же, в самом деле, душу кузену Амброзу Пойнтеру, сыну модного тогда художника Эдварда Пойнтера и тети Эгги Макдональд! Этот бездарный поэт-графоман сам регулярно изливал Киплингу душу, просиживая на Вильерс-стрит до глубокой ночи. Или новому приятелю, автору «Жизни Китса» Сидни Колвину, «с тонкими, как спички, пальцами и сухой прыщавой кожей»; по меткому выражению Киплинга, Колвин «страдал от всех без исключения нервно-истерических болезней XIX века». В письмах и дневниках того времени Киплинг не щадит никого, в том числе и живых (еще) классиков, например почтенного автора «Эгоиста» Джорджа Мередита. «Представьте себе, — писал он приятелю в Индию, — старого, высохшего человечка, который глух на одно ухо и сыплет нескончаемыми афоризмами. Ни время, ни рай, ни ад, ни священное пятичасовое чаепитие не способны остановить этот поток… Дабы привлечь к себе внимание, старичок раскачивается на пятках, словно шанхайский петух, и, если вы его не слушаете, надувается, как капризный ребенок». Тоскливые, язвительные письма Киплинга в Индию можно, правда, объяснить и иначе: не ностальгией, не одиночеством, а попросту позой влюбленного с разбитым сердцем.
Тем более что с лондонскими кузенами и кузинами, а также с новыми приятелями — а их вскоре у общительного провинциала набралось довольно много — он был, как правило, весел, отзывчив, остроумен, увлекательно рассказывал всевозможные истории, в том числе и «на индийском материале», делился планами — словом, радовался жизни и купался в лучах славы. В писательской среде Киплинг казался баловнем судьбы: его везде печатают, он обласкан рецензентами, его фотографии и карикатуры (маленький, коренастый усатый очкарик с тяжелым, выдающимся вперед подбородком), а также пародии на него мелькают в газетах и журналах. При этом многие, в том числе авторитетный критик, искусный пародист и карикатурист Макс Бирбом, считают его белой вороной, провинциальным выскочкой, киплинговский мир экзотики и героики всерьез не воспринимают. Работу на постоянной или гонорарной основе ему в это время предлагали лучшие столичные периодические издания: кроме «Макмилланс мэгэзин» и «Сент-Джеймсез газетт» — «Спектейтор», «Лонгменз», юмористический «Панч» и даже не сбросившая его со счетов лахорская «Гражданская и военная газета». Дружбы с ним ищут известные писатели тех лет, например, автор «Копей царя Соломона» Райдер Хаггард, и это при том, что Киплинг потешает членов «Сэвила» пресмешной пародией «Правдивый Джеймс», двойной мишенью которой становятся его любимый Брет-Гарт и Хаггард: аллюзии на только что увидевший свет роман Хаггарда «Клеопатра» недвусмысленны и всем бросаются в глаза.
Помимо Хаггарда, «бессмертного автора, которого Киплинг уже успел прикончить» (Генри Джеймс, из письма Р. Л. Стивенсону от 21 марта 1890 года), Киплинг сходится в эти годы со всей «королевской ратью» английской литературы. Это Артур Конан Дойл, Томас Гарди и Генри Джеймс — авторы, в представлении не нуждающиеся. Это поэт, критик, лексикограф, издатель, друг и соавтор Стивенсона Уильям Эрнест Хенли. Это литературовед, апологет викторианства Эдвард Джордж Сейнтсбери. Это романист, популист, создатель Авторского общества, радетель авторского права и редактор известного в девяностые годы журнала «Автор» сэр Уолтер Безант. И еще один сэр — критик и лектор, скандинавист, автор книг об Ибсене, Донне, Суинберне Эдмунд Уильям Госс. Ближайшими же друзьями Киплинга — и на всю жизнь — становятся принявший в нем такое большое участие «чуждый притворства» Лэнг, весельчак, остроумец, душа общества Хаггард, а также писавший под псевдонимом «Энсти» Томас Энсти Гатри, автор «Медного кувшина», перелицованного по-русски в «Старика Хоттабыча».
Все эти знаменитости в 1890 году, во-первых, единодушно рекомендовали Киплинга для вступления в «Сэвил», а во-вторых, в том же году инициировали статью о нем в «Таймс»; статья, да еще передовица, появилась 25 марта и, по существу, легализовала Киплинга в роли восходящей звезды английской литературы. Анонимный автор (Хенли? Безант? Госс?) дает индийским стихам и рассказам Киплинга самую высокую оценку, называет его литературным первооткрывателем Индии, создателем первого правдивого образа британского солдата — Томми Аткинса. В статье говорится, что в прежние времена Индия давала Англии великое множество воинов и администраторов, а вот писателя — впервые. Автор сравнивает Киплинга с самим Мопассаном за умение всего на нескольких страницах набросать законченные, убедительные портреты героев. При этом — как это бывает, когда умудренный опытом критик пишет о молодом, еще только подающем надежды литераторе, — автор статьи оговаривается, что как стилист Киплинг, безусловно, Мопассану уступает и еще неизвестно, выдержит ли он «гонку на длинную дистанцию», не израсходует ли до времени творческий порыв. «Остается надеяться, — прозорливо замечает в конце статьи в „Таймс“ не пожелавший назваться автор, — что Киплинг не испишется. Современные журналы и их преисполненные энтузиазма издатели — коварная западня на пути яркого, умного и разностороннего сочинителя, который сознает, что он сумел полюбиться читательской публике».
Кто был автором передовицы в ведущей британской газете, не столь существенно; им мог стать любой из выше перечисленных литераторов, ведь каждый из них сыграл в жизни и в литературной судьбе Киплинга свою особую роль.
С Генри Райдером Хаггардом Киплинга связывали пожизненная дружба и прочный, многолетний творческий союз. Своим романом «Лилия Нада» Хаггард вдохновил Киплинга на сочинение первой «Книги джунглей». «Помнишь, как в твоем романе волки прыгают к ногам сидящего на скале мертвеца? — писал в 1895 году другу Киплинг. — При чтении этого эпизода у меня и возникла идея „Книги джунглей“». На первую встречу с Хаггардом в его доме на Рэдклифф-сквер Киплинг опоздал; в тот вечер он чудом остался жив. Его кеб столкнулся на Пиккадилли с грузовым фургоном, и в гости к автору «Копий царя Соломона» Киплинг явился с кровоподтеком на виске. Киплинг не терпел присутствия в его кабинете посторонних людей — Хаггард же пользовался привилегией не только сидеть в комнате Киплинга, когда тот работал, но и писать одновременно с ним. Писатели делились творческими идеями, вынашивали общие планы (которым, впрочем, не суждено было осуществиться), вели философские беседы. «Он один из немногих оставшихся в живых людей, к которым я испытываю живейшую симпатию, остальных уже нет… — писал Хаггард про Киплинга весной 1918 года. — О чем мы говорили? О многом — в основном о человеческих судьбах… Однажды я заметил, что наш мир — один из кругов ада. Он ответил, что ни минуты в этом не сомневается. В нашем мире, пояснил он, есть все, что свойственно аду: сомнение, страх, боль, борьба, скорбь, необоримые искушения, физические и нравственные страдания и, наконец, худшее, что только человек может придумать для человека — смертная казнь!.. Я возразил, что он, по крайней мере, знаменит, что его все знают как „великого мистера Киплинга“ и что для многих его существование является немалым утешением. Он отмахнулся: „Кому все это нужно? Слава ничего не стоит. К тому же в том, что мы пишем, нашей заслуги нет. За нас это делает кто-то другой, мы же не более чем телефонные провода“». «С литературной братией я отношений не поддерживаю, — признавался Хаггарду Киплинг. — Да ведь я к ним и отношения не имею. Как, впрочем, и ты». Киплинг не кривил душой — лишь первые годы он охотно вращался в литературном сообществе. И все же для некоторых представителей «литературной братии» он исключение делал — в первую очередь для Генри Джеймса и Уильяма Эрнеста Хенли.
Генри Джеймс, тонкий стилист, родившийся в Нью-Йорке, но в 1876 году перебравшийся в любезную ему Англию, тепло относился к автору «Кима» и, хотя книги его иногда поругивал, называл «законченным гением», «самым безусловным гением… из мне известных», «юным чудовищем», «восходящей звездой», «автором замечательных англо-индийских рассказов, на удивление точно описывающих жизнь казармы». Вместе с тем в прозе Киплинга Джеймсу, по всей вероятности, не хватало свойственных ему самому психологизма и стилистических изысков; ему претил откровенный «журнализм», «репортажность» произведений друга. «Как автора баллад, — писал Джеймс о Киплинге, — его ждет великое будущее. Но мое мнение о нем как о прозаике сильно пошатнулось — он… почти ничего не пишет о сложности души, или о женской психологии, или вообще о каких-либо оттенках и полутонах, в изображении которых и состоит мастерство писателя…» Говорил же Бабель, что солдатская проза Киплинга «точна, как военное донесение или банковский чек». Тут не до полутонов.
Хенли, вслед за Лэнгом, «открыл» Киплинга, и не только Киплинга — он был первооткрывателем таких знаменитых теперь имен, как автор «Питера Пена» Джеймс Барри, Уильям Батлер Йейтс, Герберт Уэллс и Джозеф Конрад; он знал, и знал хорошо, всех лучших английских писателей от Уайльда и Стивенсона до начинающего музыкального критика Бернарда Шоу. Хенли первым прочел первые стихи из «Казарменных баллад», пришел в восторг (существует легенда, будто, прочитав «Денни Дивера», Хенли вскочил, принялся приплясывать и колотить по столу кулаком, после чего отправил автору телеграмму из четырех слов: «Да благословит Вас Бог»), попросил «добавки» и, начиная с февраля 1890 года, баллады Киплинга стали еженедельно появляться в его элитарном литературном еженедельнике «Скотс обсервер», основанном в 1889 году и в дальнейшем переименованном в «Нэшнл обсервер». Юный Киплинг высоко ставил Хенли — и как критика, и как тонкого, въедливого редактора, и как доброго и великодушного человека. «Мне посчастливилось, — писал он в одном из писем, — увидеть в нем человека доброго, щедрого, несравненного редактора, обладавшего уникальным даром выкликать из своего огромного стада лучших…» А также, не в последнюю очередь, — как заядлого консерватора, ненавидевшего Гладстона и весь «разношерстный сброд либералов». Когда Киплинг отозвался негодующими стихами «Оправданы!» на оправдательный приговор членам Ирландской земельной лиги, совершившим серию политических убийств, это стихотворение не решилась напечатать даже «Таймс», газета, которую трудно было обвинить в либерализме. Хенли же опубликовал его в своем «Обсервере», когда поэтическая сатира на либералов уже валялась в мусорной корзине, куда разозленный автор выбросил ее за ненадобностью…
Эдмунд Госс также отнесся к автору «Маугли» с большой симпатией, вскоре после приезда Киплинга в Лондон он познакомил его с молодым американским литератором Уолкоттом Бейлстиром, в Англии более известным, чем в Америке — знакомство, во многом определившее дальнейшую жизнь автора «Книги джунглей». «Но это, — как имел обыкновение писать Киплинг в открытых концовках своих рассказов, — уже совсем другая история»…
Уолтер Безант, «человек с большой седеющей бородой, в поблескивающих очках», как и Хенли, опекал молодого автора, был с ним добр и отзывчив, делился «мудростью относительно этого непознаваемого мира». Это Безант порекомендовал ему литературно-правовое агентство Э. П. Уотта, которое на протяжении многих лет споро и ответственно вело книжные дела Киплинга, отстаивало его авторские права; благодаря Уотту-старшему финансовое положение писателя, поначалу столь шаткое, стало быстро выправляться. Вслед за достопамятным Уильямом Крофтсом из «Юнайтед-Сервисез» Безант советовал Киплингу не реагировать на критические выпады, держаться подальше от писательских распрей, дрязг и интриг, «не соваться во всю эту собачью грызню». И Киплинг хорошо усвоил этот урок? никогда никого не просил давать отзывы на свои книги, никогда, несмотря на уговоры Энсти, Хаггарда и Лэнга, не входил ни в какие литературные кружки и движения и никогда не критиковал книги своих собратьев по перу. Вообще, старался от «собачьей грызни» держаться в стороне.
Тут самое, пожалуй, место ненадолго отвлечься от нашей истории и сказать несколько слов о взаимоотношениях Киплинга и «критического цеха» в целом. Когда читаешь жизнеописание писателя, то, как правило, встречаешь слова, ставшие уже своеобразным трюизмом: отношения имярека с критикой были непростыми. У Киплинга же, против обыкновения, отношений с критикой не было вовсе — ни простых, ни сложных. Критика для него, можно сказать, не существовала; во всяком случае, писатель никак и никогда на нее, следуя советам Крофтса и Безанта, не реагировал. Киплинг — общее место почти во всех биографиях — любил детей, ненавидел репортеров («они меня используют»), критиков же попросту игнорировал. Что же до отношения критиков к Киплингу, то они, эти отношения, начиная с «Простых рассказов с гор» и первых стихотворений, меняются, в сущности, очень несущественно. Пишущие об авторе «Кима» и «Книг джунглей» в девяностые годы XIX — первые десятилетия XX века хвалят его за одно и то же, да и «болевые точки», как мы уже отчасти заметили, нащупывают примерно те же. Не потому ли, что путь Киплинга в литературе, как и его стойкие консервативно-джингоистские воззрения, был, говоря словами Блока, «в основном своем устремлении как стрела прямой, как стрела действенный»?
Если задаться целью составить «собирательный образ» Киплинга-прозаика и поэта на основании мнений о нем его авторитетных современников, начиная с лондонских рецензий конца 80-х — начала 90-х годов позапрошлого века, то мы увидим, что пишущие об авторе «Маугли» — будь то открывший Киплинга-прозаика Эндрю Лэнг или открывший Киплинга-поэта Уильям Эрнст Хенли, Стивенсон или Генри Джеймс, Джеймс Барри или Оскар Уайльд, Эдмунд Госс или Честертон, Джордж Мур, Герберт Уэллс или Томас Стернз Элиот, — не слишком противоречат друг другу. Образ того, что Уэллс в книге «Новый Макиавелли» (1911) назвал «киплингизмом» («В университете определяющее влияние на меня оказал не социализм, а киплингизм»), «собирается» довольно цельный. Вот он.
Киплинг — прирожденный новеллист, он — «бегун на короткие дистанции», при этом писатель одинаково уверенно чувствует себя в описании ситуаций и эпизодов как юмористических, так и патетических. Его малая проза отличается оригинальностью, непосредственностью, острой наблюдательностью, грубоватостью и вместе с тем изяществом, представляя собой сочетание, казалось бы, несочетаемого — реализма и романтизма, цинизма и сопереживания, тягой — в духе Брет-Гарта — к описанию экзотических сюжетов, нравов, быта, психологии и ландшафтов мало известной читателю Британской Индии и столь же мало известного «племени» англо-индийцев. В отличие от традиционной сюжетной прозы, малая проза Киплинга пишется «как придется» (Конан Дойл), в описаниях нет-нет да блеснет вдруг неожиданный, яркий, смелый образ, при этом оборваться рассказ может в любом месте. Не даются писателю большая проза («Ким» — исключение) и концовки рассказов; многие из них завершаются фразой, которую мы уже не раз приводили. Заключительная авторская реплика «Но это уже другая история» стала мишенью многочисленных пародий, она свидетельствует о неумении (или нежелании) автора поставить точки над «i».
Язык Киплинга-прозаика (да и поэта, по существу, тоже) — смесь, как писал Хенли, «всех сленгов на свете», диалектная речь удается ему, как, пожалуй, никакому другому английскому писателю; в стихии просторечного диалога он чувствует себя как рыба в воде, знает эту свою сильную сторону и иногда излишне диалогом увлекается. Киплинг талантлив, многообещающ (впервые после Диккенса), плодовит, разнообразен. При этом — неровен, порой небрежен, слишком спешит («должен предохранять зажженный им костер обеими руками» — Стивенсон), не способен писать сердцем («в нем нет ни единой капли сердечной крови» — Стивенсон), слабоват в композиции, в нюансировке. «Его проза, — писал Джеймс, — это сплошные трубы и кастаньеты, ни единого завывания скрипки или соловьиной трели». «Он слишком громко колотит по клавишам во время концерта в какой-нибудь забегаловке», — вторит Джеймсу Госс. Он отменно знает местные обычаи, но не знает жизни (Джеймс Барри). Как никакому другому английскому писателю конца века, Киплингу «повезло с опытом» (Хенли), семилетняя репортерская работа в Индии снабдила его бесценным жизненным материалом, научила писать метко, без прикрас, «по делу», превратила «в нашего главного авторитета по пошлости» (Уайльд).
Журналистике — единодушное мнение критики — Киплинг обязан всеми своими достоинствами и недостатками. И плюсы, и минусы его прозы суть плюсы и минусы газетного репортажа. Плюсы — знание местной жизни, композиционное богатство, содержательность, динамизм, хлесткость, выверенность стиля. Минусы — поспешность, издержки вкуса (увлечение просторечным диалогом, например), стилистические сбои, на что обращают внимание и Стивенсон, и Уайльд, и Джеймс, да и другие критики рангом пониже.
Закончим этот экскурс парадоксом, который, впрочем, в литературе парадоксом является далеко не всегда. Когда Киплинг в девяностые годы со всеми бросающимися в глаза грехами молодости ворвался в литературу, критики писали о нем много и увлеченно: больше хвалили, чем ругали, советовали, как всегда советуют молодым, «учиться властвовать собой». Когда же спустя два-три десятилетия грехи молодости были преодолены и каждое слово и в прозе и в поэзии мастера стояло, как рекомендовал еще Свифт, «на своем месте», когда литературное искусство Киплинга — в отличие от его стойких ретроградных политических пристрастий — ни у кого сомнений не вызывало, вот тогда критика потеряла к живому классику интерес, переключилась на других кумиров. «Появление его новой книги, — писал в 1919 году в своем журнале „Атенеум“ Элиот, — не вызвало даже зыби на гладкой поверхности наших интеллигентских пересудов (our conversational intelligentia). Киплинг не превратился в анафему. О нем попросту перестали говорить». Повторимся: критика для Киплинга не существовала никогда, но теперь не существовал для критики и Киплинг.
Единственными двумя критиками, для кого Киплинг делал исключение, чьим мнением по-настоящему дорожил, были родители. Джон Локвуд, как правило, был первым, всегда благожелательным, но и вдумчивым его читателем — иначе он не преуспел бы как иллюстратор книг сына. Объясняя свое стремление открыть англичанам мир за пределами Англии, раздвинуть границы канонической литературы, Киплинг, о чем уже вскользь говорилось, любил ссылаться на слова Алисы: «Те, кто знает только Англию, Англии не знают»; эти материнские слова звучат рефреном и в знаменитом стихотворении Киплинга «Английский стяг».
Сам же Киплинг в начале девяностых куда лучше знал не-Англию, чем Англию, — его, создателя нового литературного пространства экзотики и героики, постоянно, с легкой руки Джеймса Барри, обвиняли в незнании жизни. Недоброжелатели считали его «англичанином без родины», Честертон (его, впрочем, недоброжелателем Киплинга не назовешь) писал о нем: «Он знает Англию точно так же, как какой-нибудь образованный английский джентльмен знает Венецию. В Англии он бывал огромное число раз, подолгу гостил в ней, но это не его дом, не его родина». Ему вторит и сам Киплинг, заметивший однажды в письме Хаггарду: «Я медленно открываю для себя Англию, самую замечательную заграницу, в которой мне довелось побывать».
Что ж, лондонскую жизнь он и в самом деле знал плохо, да и отзывался о ней — во всяком случае, поначалу — не слишком лестно. Не слишком привлекала его и возможность вращаться в писательских кругах. «Люди с чернильной лихорадкой нравились мне всегда. Они неотразимы — но лишь до тех пор, пока их лихорадит. Происходит это, увы, крайне редко!» К издателям Киплинг относится сносно, считает их «большей частью хорошими ребятами», не верит — тем более что его собственный опыт этому противоречит — историям о том, как издатели губят молодые таланты, а вот журналистов считает «опасными». Они, уверен Киплинг, могут быть вполне приемлемыми и даже достойными членами общества, но «оказываются совершенно беспринципными, стоит только им взяться за перо». Когда Киплингу напоминали, что он и сам журналист, он, пародируя самого себя, отвечал: «Ну, это совсем другая история…»
Одиночество, ностальгия, плавание против литературного течения (эстетизм конца века входил в моду и плохо сочетался с грубыми солдатскими стихами и рассказами Киплинга; представим себе, как бы Бальмонт и Северянин реагировали на Маяковского), несмотря на несомненный и всё увеличивающийся успех, портили настроение, вызывали разлитие желчи. Недовольство жизнью, о котором свидетельствует и приехавшая в Лондон вместе с мужем Трикс (ныне миссис Флеминг), нашедшая любимого брата знаменитым, материально обеспеченным и при этом дурно настроенным, проявлялось решительно во всем. Хотя бы в том, как часто Киплинг в первые два года своего пребывания в Англии употребляет в дневниках, записных книжках, письмах слово «гнусный» (vile). Гнусны и Лондон, и обед в трактире в Олбани, куда он отправился вместе с редактором «Субботнего обозрения» Поллоком («Серые комнаты, гнусный обед, гнетущее молчание, Поллок дремлет, грязные вилки»). И светское общество в составе леди Уэнтворт, лорда Пемброка и лорда Гроснора, которые, «загнав меня в угол, расточали мне комплименты, я же про себя думал: „Не будь я модным автором, вы бы меня и на порог не пустили“». И даже «длинноволосые литераторы из „Сэвила“, которые клянутся, что разговоры моих „Трех солдат“ выдуманы от начала и до конца». «Из пяти миллионов лондонцев, — с горечью писал в это время Эдмонии Хилл Киплинг, — за исключением умирающих от голода, нет, пожалуй, ни единого человека, кто был бы более несчастен, жалок и никудышен, чем набирающий обороты юный сочинитель по имени Радди».
Постоянные жалобы на жизнь (уж не поза ли?) не помешали, однако, «набирающему обороты юному сочинителю по имени Радди» в 1890 году написать большую часть «Казарменных баллад» и полдюжины рассказов. А также в рекордные сроки, за неделю, существенно переработать уже написанный роман и выпустить его сначала в Америке, где его популярность росла еще быстрее, чем в Англии, а потом и в Лондоне. Американская, более короткая версия романа со счастливым концом появляется в американском издательстве Джеймса Ловелла 27 ноября 1890 года, в январе 1891-го она же перепечатывается в англо-американском ежемесячном журнале «Липпинтокс мансли мэгэзин», издатель которого, Липпинток, открыл читателям такие произведения мировой классики, как «Знак четырех» Конан Дойла и «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. А спустя всего два месяца в издательстве Макмиллана, в Лондоне, выходит первая, изначально задуманная — каноническая — редакция романа уже не со счастливым, а с трагическим концом.
«Свет погас» — не первый, как мы помним, роман Киплинга, была ведь и не законченная и так и не увидевшая свет «Матушка Матьюрин». Не первый и, прямо скажем, не слишком удачный. Часто бывает, что писатель, подобно матери, которая нередко больше любит детей нездоровых и неблагополучных, упрямо превозносит свои откровенно слабые вещи. Киплинг, однако, оценил «Свет погас» вполне трезво, счел, что ему не удалось «выстроить повествование» (действительно не удалось) и что книга напоминает «искаженную версию „Манон Леско“» (если и напоминает, то очень отдаленно). Писатель и сам чувствовал, что большие формы ему не даются: «Для меня всегда будет тайной, каким образом любой нормальный человек может, если он пишет длинный роман, разделить его на начало, середину и конец. Разница между романом и рассказом ничуть не меньше, чем между океанским лайнером с полутора тысячами пассажиров на борту… и утлой лодчонкой…» Однако неудача книги объясняется не неспособностью Киплинга пересесть из «утлой лодчонки» короткого рассказа в «океанский лайнер» романа, а совсем другим — банальностью замысла и обремененностью романа автобиографическими мотивами.
Мало того что герой книги, художник-баталист Дик Хелдар, — личность столь же незаурядная, сколь и надуманная; гибель в финале этого неподвластного обывательской морали, способного превозмочь любые невзгоды творца является, по модели ницшеанского сверхчеловека, торжеством воли героя-одиночки; говоря словами Киплинга: «И только Воля говорит: „Иди!“» Мало того что герой списан с автора, является его идеальным alter ego — рассуждая о жизни, политике, любви или искусстве, он говорит исключительно авторским голосом. Ко всему прочему, Хелдар, за вычетом того, что он художник, а не писатель, «заимствует» у Киплинга не только его взгляды, но и его биографию.
Воспитательница в приюте миссис Дженнетт, которая допекает юного героя, внушает ему отвращение, предается «усердному чтению Библии»[10] и должна, по мысли опекунов, «заменить сиротке родную мать», похожа как две капли воды на ненавистную тетушку Розу из Лорн-Лоджа. Сходным образом, Мейзи, юная и малоодаренная художница, в которую влюблен Хелдар, совмещает в себе черты возлюбленной Киплинга Фло Гаррард и сестры Трикс. Что же касается собственно автобиографических мотивов, то в романе они встречаются буквально на каждом шагу. От сурового обращения воспитательницы, которое взращивает в герое волю, дает силы переносить одиночество, до неожиданной встречи с Мейзи в Лондоне, так напоминающей нечаянную встречу Киплинга с Фло спустя годы после расторжения помолвки. От слепоты героя, которая заставляет нас вспомнить о временной потере зрения маленьким Радди в Саутси и является довольно ходульным символом заката творческого дара художника — безразлично, живописца или литератора, — до ура-патриотических текстов военных борзописцев: «Кровопролитная битва, в которой наше оружие стяжало себе бессмертную славу». От завоевания Хелдаром Лондона (во фразе «Ты стал модным, все без ума от твоих рисунков» «рисунки» легко подменяются «балладами» и «рассказами») до сосисок с картофельным пюре, которыми герою романа, как и Киплингу, приходилось перебиваться на первых порах. Устами Хелдара Киплинг дает отповедь «эстетствующим» критикам, сочиняет нечто вроде своего, довольно, в сущности, примитивного эстетического кредо. Изображать, учит Хелдар, следует то, что автору знакомо, и пусть «невежественные юнцы, кастраты, которые сроду не бывали в Алжире, скажут, что, во-первых, это плохое подражание Природе, а во-вторых, оно не имеет ничего общего с Искусством». Картина жизни не должна быть «лакированной, как мебель». Надо бороться с искушением деньгами, не разменивать себя по мелочам. В Искусстве, утверждает Хелдар-Киплинг, главное — жизнь, необходимо жертвовать собой, не щадить себя, не испытывать удовлетворенности от своей работы. Следует выйти из мастерской, этой бесплодной пустыни, где «нет ничего, кроме холстов и скучных наставлений», и где Мейзи рисует нескончаемые женские головки, чтобы от произведения искусства «исходил запах табака и крови»…
В романе, хотя написан он, как почти всё у Киплинга, мастеровито, почти нет «запаха табака и крови», зато сколько угодно «скучных наставлений», пустого резонерства и банальных метафор вроде «впередсмотрящий теряет остроту зрения». Впередсмотрящий Киплинг, следует это признать, утратил остроту зрения, присущую ему в индийских рассказах. После романа «Свет погас» многим — скорее всего, и самому Киплингу, который редко заблуждался на свой счет, — показалось, что свет и в самом деле погас, что прав был автор передовицы в «Таймс», опасавшийся, что писатель может не выдержать гонку на длинную дистанцию, что у него короткое дыхание новеллиста, к большим формам непригодное. Критика разругала роман в пух и прах и была права. Именно тогда Барри обвинил автора в незнании жизни, Бирбом, никогда не принадлежавший к поклонникам Киплинга, отозвался на театральную постановку по роману такими словами: «Возникает резонный вопрос: не следует ли поставить имя Редьярда Киплинга в кавычки? Не скрывается ли за ним какая-нибудь суфражистка?» Да и читатель романа был не в восторге, ведь он не любил тогда, не любит и теперь «плохого конца». А «Свет погас» кончается хуже некуда: любовь героя безответна, он обречен на одиночество и слепоту и, в довершение всех своих невзгод, гибнет от шальной пули. «Такой финал в Америке не пойдет, — сказал Киплингу тот самый американец, с которым Эдмунд Госс познакомил его по приезде в Лондон. — Если хотите успеха у американского читателя, конец должен быть благополучный».
И несговорчивый, независимый Киплинг на этот раз своего американского знакомого послушался: в «американской», наскоро переработанной версии романа свет не погас, герой не ослеп и не только не погиб, но и счастливо женился. Позитивная версия романа «Свет погас» увидела свет (невольная игра слов) с незапланированным хеппи-эндом и снискала у американской читающей публики большой успех. Кто же был американский знакомый, который так хорошо разбирался в читательских и издательских вкусах и обладал таким влиянием на восходящую звезду английской литературы?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.