7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

— … Ты, Настенька, ешь…

Шура сидела за столом напротив, подперев по привычке щеку кулаком, глядела на Настеньку с таким проникновенным сочувствием, что невозможно было долго выдержать под таким взглядом.

Настенька, сплюнув косточки от компота, поспешила встать, «спасибо» сказала Шуре. Но в дверях почему-то помедлила, оглянулась, посмотрела на Шуру, все так же в прежней позе сидевшую за столом.

— Ну ничего, — сказала зачем-то. — Все обойдется…

Шура, не отвечая, глядела на нее. И Настенька рассердилась вдруг за это скорбное понимание, открыто выраженное на широком Шурином лице. «Тоже, вещунья! Ведь ничего же она не знает! Никто не знает, не могут знать…»

Настенька повернулась, хлопнула дверью.

А в своей комнате, по виду совсем еще детской, где на шкафу сидели куклы, а на диване большой плюшевый медведь, на обоях скакали белым контуром обведенные лошадки, она бросилась ничком на диван, лицом в подушки, и сдавленные хриплые ее рыдания никто не должен был услышать, никто. Плакала, но легче не становилось, потому что нельзя было в один раз выплакать весь этот свалившийся на нее груз взрослого, страшного, с чем не было у нее ни сил, ни опыта справиться.

Она не понимала — за что? Она не понимала, зачем и как можно было так лгать, так притворяться или — еще хуже — так сразу перемениться, и все забыть, и уйти, оставив ее одну в толпе, уйти спокойно, прямо, сунув руки в карманы брюк и еще — она не видела, но ей показалось — насвистывая.

Он взрослый. У него, наверно, такое не раз уже было, и, когда она бежала, летела к нему, он просто спокойно глядел на часы, чтобы к назначенному часу не опоздать. Она шла рядом, никого и ничего вокруг не замечая, полуослепшая и полуоглохшая, так громко пело, звенело у нее внутри, а он рассеянно смотрел по сторонам: «Слушай, не зайти ли нам перекусить? Я что-то проголодался…»

Но тогда она не замечала несоответствия их состояний, считая, что так и должно быть, что это — мужская его сдержанность и взрослость, и, собственно, этим он и был ей особенно мил.

Или понадеясь, что он и так все понимает, она не сумела достаточно ясно сказать ему о своей любви? Ведь она так счастлива была, что молчала и шла послушно, куда он решал ее вести, и, может, он так легко с ней расстался, потому что и представить не мог, чем стал для нее за это время? Ведь правда, она все время молчала…

Но, значит, ему самому совсем легко было уйти? Значит, она-то ничем для него не стала! Пустое знакомство, которое можно в любой момент оборвать.

Нет, он не глуп. Он, конечно, многое успел заметить. И каким было там, в сквере, ее лицо, и голос, конечно, тоже ее выдал. Он только вид сделал, что ничего не замечает, когда взял ее руки в свои, и вот это его дружелюбие, приветливость — вот это она никогда ему не простит, никогда не забудет!

Что он тогда говорил?.. Что-то о жене, что она снова решила к нему почему-то вернуться, а почему он и сам вроде не понимал. Не понимал, не вдумывался даже, что сам-то хочет, мямлил, что, мол, так сложилась жизнь и что тут так сразу не объяснишь, когда вот она сама повзрослеет, то тоже…

Что тоже? Не будет знать, что хочет и почему? Не сможет почувствовать в себе любовь и не сумеет за нее бороться? Или просто ей тоже станет на все наплевать, все ни к чему, и все заменит слепая, ленивая привычка, когда достаточно будет сказать: «Мой муж, моя жена»-и все замкнется, все уляжется, как в подернутом тиной болоте?

Да, он взрослый. А взрослые люди жестоки в своем спокойствии и трудно решаются порвать с привычным. Но в то же время им легко, ни разу не оглянувшись, уйти обычной своей походкой, стройно, прямо, потому что у таких и вправду «все впереди», и то, что остается позади, за спиной, они уже не помнят.

— … И правильно, — вдруг громко вслух выговорила Настенька. — Все правильно! Только я все равно под трамвай не брошусь. Все образуется, все будет как надо, муж, дети, дом… Только…

Она замолчала, оглянулась на дверь, в проеме которой стояла, и, верно, уже давно, Шура. Молча они смотрели друг на друга. Шура вошла, присела на край дивана.

— Но я сама под трамвай, Настенька, не бросалась, он меня толкнул, — произнесла, как обычно, точно продолжая начатую фразу. — Сама бы никогда, и грех, и в мыслях не было. Я, наоборот, бежала от него, чтобы спастись, — мне жить хотелось! Ведь не бывает, чтоб человеку не хотелось жить, если кто и говорит так, значит, сам себе врет. Я вот какая калека, а рада, что живу, что не убилась тогда насмерть, и профессор, дай ему Бог здоровья, из кусочков меня наново сшил. Жизнь, она знаешь… — Безгубый рот ее изобразил подобие улыбки. — А то, что плачешь теперь, плачь! — Выражение ее лица изменилось, она улыбалась снисходительно, но без сочувствия. — Плачь. От слез еще никому худо не было. Больше выплачешь, скорей забудешь. А что помнить-то? Подумай — что! Родного кого потеряла? Так нет же, не был он тебе родным. Так, почудилось… И еще много раз чудиться будет, пока не найдешь, не встретишь того, кто сразу и намертво. И не ты одна за него цепляться будешь, а он сам тебя обхватит и крепко станет держать-всегда, всю жизнь!

Вот такого терять-да, больно. Сердца не хватит, все болью изойдет. Уж поверь. Хотя и не дано мне было это испытать, злодей попался, а знаю…

Каждая женщина про это знает, про настоящую-то любовь. Только не у всех терпения хватает ждать, не все верят, что придет она. Да и не ко всем приходит. Тут уж не стану тебя уговаривать, кому как повезет. Но уж жизни радоваться-это всем дано. Даже мне, калеке. И тут ни сочувствия, ни прощения быть не может, когда жизнь свою, одну-единственную, человек не ценит, не бережет.

Она встала, озабоченно осмотрелась:

— Окна пора мыть… Компота может еще налить? Отец с матерью ко-о-гда-а придут! — успеешь нареветься. А лучше сразу решить и забыть. Когда ноги-руки в целости, когда молодость и здоровье, легко снова веселой стать. Но если хочешь, поплачь. — Она почти равнодушно посмотрела на Настеньку, — Эх, сколько бед на свете бывает, столько бед, а ты вот… — отвела глаза. — А вообще-то плачь, если надо…

Вышла, прикрыв за собой дверь. А Настенька осталась лежать на диване, в комнате, по виду совсем еще детской, где на шкафу сидели куклы, а на диване в углу плюшевый большой медведь, на обоях скакали лошадки с притупленными мордами в уздечках, — сидела, глядела в угол. Лицо у нее было задумчивое, а может быть, даже чуть-чуть смущенное.

— …Да, знаешь, — услышала снова голос Шуры, и тут сама Шура появилась в дверях. — Забыла тебе рассказать. Шла, значит, утром из магазина, вдруг слышу, кто-то меня зовет. Слабо совсем, потом громче. Оглядываюсь, и что же ты думаешь? Он! Господи… Я аж за стену схватилась. Стоит, грустно так глядит на меня. И я стою: сил нет идти. Подумать только, такой же, как был, ничуточки не изменился. Ах, думаю, злодей. А у самой — ну поверишь! — жар какой-то внутри разлился, сердце вроде совсем стучать перестало. Потом вдруг застлало глаза и ничего не вижу! Опомнилась — одна стою, держусь за стену, и люди на меня уже смотрят… Да что ты, Настенька! Что ты, что ты… Не надо, милая, не плачь. А я — старая дура! Глупости это, пройдет, уж поверь. Все забудется.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.