Глава 4. Зачем? Кому это нужно?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Зачем? Кому это нужно?

На следующий, четвертый день заключения и третий пребывания в Бутырской тюрьме я обратил внимание на группу людей, которые целые дни сидели за столом, о чем-то шептались со своими соседями и покрывали выскобленную поверхность стола бесконечными математическими выкладками, написанными окунутыми в чай деревянными сколками, прилипшими к порциям хлеба, именуемым здесь пайками.

— Это наши юрисконсульты и адвокаты, — пояснил Котя.

— Их совет стоит недешево — от одной до трех паек хлеба.

— Помогают опровергать обвинения?

— Что ты! У тебя мозги все еще не перестроились и думают по-вольному! Забудь это! Совсем наоборот — наши адвокаты помогают развить и обосновать обвинение.

Я раскрыл рот.

— Ах, ну как ты не понимаешь, Дима! Это же просто: когда человека раскололи, он немедленно подписывает признание только в общей форме, на определенную статью и параграф, скажем, — шпионаж и вредительство, статья пятьдесят восемь, параграфы шесть и семь, договариваются и о цифре — три, пять, десять миллионов рублей. А потом уже дело самого расколовшегося придумать стройную версию, где бы все совпадало и выглядело достоверно; следователя это не касается, он уже сделал свое дело. Шутка ли сказать — миллионов пять! Откуда их взять? Вот и идет бедный Иван Иванович к камерному юрисконсульту, платит ему три пайки, и вместе они составляют дело. Следователю остается только временами вызывать человека на допрос и оформлять придуманное в виде протоколов. Дело нарочно тянут, чтобы показать серьезность расследования, и следствие длится примерно восемь месяцев. Ты тоже рассчитывай на этот срок. В начале следующего лета у тебя все выяснится — получишь или пулю в затылок, или лагерь. Поэтому будь спокоен, — не спеши и не отставай!

Мысленно я показал милому Коте язык и сказал: «Черта с два, в начале лета ты заслуженно поедешь в Сибирь, а я — на Кавказ», но вслух очень мягко закончил:

— Посмотрим, Котя, посмотрим… А что это за люди лежат рядом, дружно молчат и кажутся похожими друг на друга?

Котя усмехнулся.

— Это наше политбюро: все пять человек — бывшие секретари обкомов. Этот седой — Тульского, за ним лежит навзничь — Тамбовского, дальше, в очках — Рязанского.

— Так что же ты молчал! Идем, познакомь меня!

Но Котя покачал головой.

— Они немы как рыбы.

— Боятся?

— Да нет: не знают, что сказать. Это — детские воздушные шары, летавшие, пока их надували. Сейчас воздух выпустили, и они обмякли, сморщились. Издали мы их видели на трибунах, когда они пламенно призывали и гневно клеймили. Сейчас инструкций сверху нет, и вот смотри, что из этого получилось!

Я разглядывал дряблые животы и пришибленные спины, обвисшие щеки и тупые лица. Это были ничтожества, поднятые сильной рукой вождя народов в награду за свою неспособность самостоятельно думать и потом опять брошенные в грязь за ненадобностью.

«Искать у них объяснения случившемуся глупо, — думал я. — Напрасно они прикидываются овечками: еще накануне ареста они громили врагов народа и призывали слушателей поднимать руки за аресты и смертные казни! Нет, Юревич не прав. Они молчат не потому, что не знают. Они молчат потому, что знают1

Позднее я несколько раз безрезультатно начинал разговор с поверженными царьками областного масштаба, но каждый раз уходил ни с чем. Или, вернее, убеждался, что мы правы оба, Котя, и я: бывшие идолы и призывальщики оказались некультурными людьми, обыкновенными чиновниками, но очень себе на уме… Б разговоре они умели виться, как угорь, такого голой рукой за хвост не схватить! Потом, в лагерях, я не раз встречал этого сорта людей и не слыхивал от них ни одного живого слова.

Так я ждал и ждал, хотя и не спокойно. Не понимал, что время делало свое дело — оно морально уже обрабатывало меня, шлифовало, как морской прибой стирает камешки. Жадно приглядывался я к товарищам по камере, стараясь найти в их судьбе что-то общее, что помогло бы сделать принципиальные выводы. Но судьбы были разные, и общие выводы сделать никак не удавалось.

Генеральный конструктор возвращался с допросов, еле сдерживая улыбку удовлетворения, спокойный, уверенный в себе. «У меня все идет как у всех, товарищи, все как у вас!» — настойчиво уверял он. Но однажды у него из кармана выкатилось яблоко, как видно, данное следователем. Андрею Николаевичу все остро завидовали и вместе с тем не доверяли, а потому тихонько ненавидели. Вскоре он исчез из камеры. А вывод? Гм… Туполев — пример плохой: другие товарищи на допросах яблоки не получают!

Один раз днем дверь приоткрылась, в камеру, шатаясь, вошел человек в окровавленной рубахе, крикнул: «Я из Ле-фортовой! Братцы, палача Медведя в Питере нет: он арестован!» и повалился на пол. На спине у него зияли глубокие треугольные раны, из них торчало развороченное мясо, виднелись обломки ребер. Показав нам раненого, как видно для устрашения, надзиратели вскоре выволокли его. Гм… Вывод? Не знаю… Не знаю… Может быть, и этот — исключение? Нехарактерный пример?

— Ах, сегодня меня так били, так били! — лепетал с перекошенным лицом один из арестованных, доцент-гинеколог, Яша Гинзбург, вернувшись после допроса, длившегося целую ночь. Но на мои настойчивые просьбы показать раны или хотя бы синяки он смог только найти место, где у него был слегка надорван на груди щегольской свитер. В чем же правда?

У А.Н.Туполева — яблоки после допроса, у Коти Юревича — трясущаяся голова, у Я.Д.Гинзбурга — чуть надорванный свитер, а у неизвестного ленинградца — дыры в спине… Ничего не пойму! Хоть бы скорей на допрос! Хоть бы скорей что-то началось!

Тогда я занялся выяснением обстоятельств ареста других заключенных. Кто они, эти желтолицые оборванцы? В камере были коммунисты-испанцы, бесстрашные бойцы, привезенные из французских лагерей для солдат республиканской армии, были закаленные в борьбе коммунисты-китайцы, прибывшие в Москву для обучения военному делу, были овеянные славой бойцы финской красной гвардии, были герои нашей гражданской войны всех национальностей и рангов и были люди без своего лица, — безграмотные рабочие и колхозники. Я подсчитывал, выводил проценты, сопоставлял — и в конце концов только разводил руками, — ничего не понимаю! Наша камера была похожа на Ноев ковчег — всякой твари по паре! Единого принципа найти не удавалось…

Раз в камеру бодро шагнул грузный, цветущий бородатый человек в шляпе, тройке и сапогах. Сел на скамью, вытер пестрым платком пот со лба и, ни к кому не обращаясь, громко сказал:

— Я — деревенский врач. Знал, что арестовывают, и принял меры: три года не читал газет, не был в кино, не разговаривал ни с кем о политике. Три года жил как в могиле. Результат? Выкопали и вытащили за ушко да на солнышко! Значит, братцы, ничего не помогает! Гепеушники остаются гепеушниками!

И сердечно расхохотался.

А другой раз в камеру вяло протащил ножки маленький человечек, присел на краешек скамьи и свесил на грудь стриженую рыжую голову. Сидит, а по лицу текут слезы. Потом рассказал:

— Я — главный инженер большого порохового завода. Завод в степях. При нем городок для рабочих и начтехперсона-ла. И, конечно, охрана. Однажды ночью арестовали разом всех начальников. Привозят нас в помещение гепеу. Привозят как одну семью, да и начальник, что нас арестовал, тоже наш приятель. В степях — то скука, а скука — сила великая, и жили мы дружно: каждый вечер резались в преферанс или шахматы. Вот нам Тарас Тарасыч, начальник, и говорит: «Стройся в ряд!» Мы построились. Он: «Спускай штаны аж до колен! Нагибайся вперед!» Мы, понятно, удивлены, ничего не понимаем, — что за обращение? Где культура? При чем тут штаны? Но спустили и подштанники. Ждем. Он спрашивает: «Подписывать признание будете?» Мы зашумели: «Какое признание? Что ты, Тарасыч, обалдел, милый!» Он: «Хведор, давай паяльную лампу!» Слышу — гудит паяльная лампа в руках у бойца. Думаем, зачем? Тарасыч берет лампу, кричит: «Пиши признание в шпионаже, Крутиков!» — и сует стоявшему на четвереньках директору пламя сзади, между ног. Тот как закричит! И сразу вроде жареным мясом запахло! «Подписывай!» Тот левой рукой придеоживает штаны, ковыляет к столу и ставит каракулю на заранее приготовленной бумажке. Дальше со спущенными штанами стоял заместитель директора. «Будешь писать, Рощин?» Огненный круг по воздуху… Гудение где-то внизу, у ног. Страшный крик. Запах смоленого. И вторая подпись получена. И так этот бандит обработал меня и всех остальных: все подписали! Брюки мы подтянули уже в камере. «Позвольте, — говорим, — да где мы? В Союзе или в фашистской стране, где людей сжигают живьем? Товарищи, надо действовать организованно! Давайте осмотрим свои ожоги и вместе будем писать коллективную жалобу!» Спустили штаны снова, осмотрели друг друга… Что за черт! Ни у одного нет ожога, кое у кого сгорели волоски — напугал нас этот бродяга воем лампы, криком, страшными кругами пламени по воздуху! Обманул, толстая свинья! Бросились мы к двери, барабаним, кричим: «Тарас, скотина, мы берем подписи обратно! Рви наши заявления, хулиган!» А он чуть приоткрыл дверь, просунул здоровенную волосатую лапищу и сделал нам дулю: «Нате, — смеется, — сучьи дети! Считайте себя зажаренными на паяльной лампе!»

Камера дружно хохотала, а я ломал себе голову: зачем? кому это надо? В чем единая общая линия? Где то единственно главное, что может привести к разгадке? И ничего не понимал… С каждым днем я все больше убеждался, что

Котя не голос следователя, а мой друг и товарищ. Но это не объясняло и не меняло дела. Напротив, все кругом приобретало все более зловещий смысл.

Начались головные боли и бессонница.

Поэтому я старался не допустить в себе падения настроения: неизвестность — страшное дело, но время идет, и все откроется в должный момент. Ведь отныне моя судьба в чужих руках. Надо взять себя в руки и терпеливо ждать, подбадривая себя и других. Главное — других, потому что в их бодрости моя собственная.

— Ну-с, друзья, пора за работу! — говорил я каждый вечер после ужина. Вокруг меня образовывался привычный кружок слушателей. Мы закуривали, и я начинал:

— Так на чем мы остановились?

— Как вы увидели мертвую голову на барьерчике ложи, Дмитрий Александрович!

— Ага, вспомнил! Ну, слушайте!

В ложе было совершенно темно, так как оркестр опять играл танго и огни в зале почти погасли. В призрачном полусвете острой силуэтной линией рисовался низкий барьерчик балкона ложи. На нем неподвижно чернела большая всклокоченная голова.

Труп! Кто-то, убитый в ложе, сполз с кресла на пол, но голова осталась на барьере балкона…

Озаренная серебряным светом, тихо струилась в просторах зала сизая мгла. Мертвая голова неподвижно лежала на низком барьере. Сладкий голос в сопровождении оркестра притворно рыдал где-то далеко внизу.

И вдруг вижу: голова медленно поворачивается из стороны в сторону и потом склоняется за барьер. Обрисовывается контур странных плеч.

Я все еще стою, прижимая руку к сердцу. Нехорошо мне… Усталость, что ли… И вдруг все это начинает казаться невероятно смешным: какой-то болван, ревнивый любовник или рогатый муж, ползает на коленях… Следит за кем-то среди танцующих… А сзади я, — боец великой армии и разрушитель старого мира, — трясусь с холодным потом на лбу, готовый прыснуть в кусты как заяц!

Ба, в эту ночь я действительно даю маху! Черт меня побери, если я сейчас не подниму с колен этого идиота каким-нибудь фокусом! Я тихонько делаю шаг к незнакомцу и вдруг нарочито громко спрашиваю:

— Нет ли у вас спичек?

Голова мгновенно поворачивается, я вижу острый блеск глаз, потом, странно согнувшись, фигура, похожая на большую крысу, отползает по диванчику в темный угол.

— Кто вы? Что вам здесь надо?

Голос дребезжит откуда-то снизу. Я напряженно всматриваюсь в темноту и вновь чувствую страх: передо мной кто-то стоит на четвереньках. Сумасшедший.

Нет, не увижу товарищей… Это — моя последняя ночь. Какое-то проклятие нависло надо мной, и я сам ищу своей гибели, кружусь вокруг нее, объятый непреодолимым влечением к смерти!..

Потом чувствую тошнотворную слабость и почти падаю на диванчик.

— Что с вами?

— Дурно…

Полузакрыв глаза, вижу, как сумасшедший метнулся к столу, протянул снизу длинную руку, взял бутылку и стакан. Налил вино и подал мне, каркнув по-вороньи:

— Пейте!

Я выпил вина, вытянулся и закрыл глаза. Страшная штука жизнь. Прошлую ночь, переодетый шофером, я просидел за рулем безумно мчавшейся машины — необходимо было обогнать поезд… Днем напряженная работа. Вечером уснул ровно на один час. Потом встреча в парке. Это был подозрительный источник, но я сознательно пошел на риск — нужно же кому-то взять на себя проверку, войны без жертв не бывает. Получился провал, и вместо изысканного ужина я бежал по улицам в тумане. Теперь лежу в ложе ночного кабака…

Темная фигура в углу вдруг делает нетерпеливое движение и резким голосом дребезжит:

— Не знаю, следует ли вам лежать здесь, я мало могу помочь. Как женщина я…

— Вы женщина?! — я даже приподнялся от удивления.

Пауза.

Потом резкий голосок, смягченный скорбью, тихо отвечает:

— Вас это удивляет? Что же, может быть, вы и правы… Но помимо этого я еще и безногий человек.

Молча я лежал, ощущая нарастающий ритм сердечной деятельности, подгоняемой алкоголем. Потом встал, шагнул в темноту, нашел ручку собеседницы и прижал к губам. «Еще рано, но, к сожалению, нужно поскорей исчезнуть отсюда, — подумал я. Я ее обидел».

— Я стыжусь своих слов, — сказал я как можно мягче. — Хотя меня извиняет тяжесть собственных испытаний. Не зная и не видя вас, чувствую между нами какую-то нравственную связь. Хочу только сказать: я — высокий, сильный и здоровый мужчина, но тоже искалечен, хотя по-иному, чем вы. Прощайте!

В зале вспыхнул свет, негритянский джаз грянул неистовый фокстрот, но незнакомка успела задернуть занавес, и в ложе по-прежнему царила темнота.

— Мне неловко говорить при свете, — объяснила она, — и хочется, чтобы вы остались. Не уходите. Сядьте. Очень прошу… Очень! Наше знакомство началось необычно, и будет жаль, если оно останется случайной и банальной встречей в ложе.

«Пусть говорит, — подумал я. — Это меняет положение. У меня в запасе два часа».

— Свет и ложь разъединяют, — горячо дребезжал голосок. — Но мы встретились в темноте, условности не успели встать между нами, и мы оба заговорили искренне. А ведь это так необычно! Я уже не помню, когда говорила правдиво в последний раз, да и говорила ли когда-нибудь!

«Какая-то истеричка, что ли… Начинается еще одна история… Уйти?» — колебался я. А невидимая собеседница, обрадованная неожиданным знакомством, торопливо захлебывалась словами:

— Страдание — стыдливо, и при свете как-то неловко говорить о себе. Слушайте, незнакомец, давайте используем мрак этой ложи и поговорим откровенно! Хотите снять маску и хоть в темноте побыть с открытым лицом?

Я усмехнулся, но ответил как можно серьезнее:

— Наш разговор действительно принял совершенно необычный характер. И я ценю ваше доверие, мадам. Благодарю вас. Но этот ужин для двоих показывает, что вы…

— Ах, мой ужин! Так слушайте же, мне не стыдно сознаться: я заказала его только для вида, чтобы в глазах прислуги оправдать свое пребывание здесь: безногий инвалид в ложе ночного кабака — ведь это смешно! Не так ли? Отвечайте честно! Но я одинока, мой кавалер не придет никогда…

Она судорожно перевела дыхание, как будто сдерживая рыдание.

— Я бежала сюда от людей и себя самой. Потому что богата, очень богата и так непоправимо уродлива. Как это мучительно, если бы вы знали! Я стыжусь своих костылей и ненавижу себя… Когда гляжу в зеркало — я часто смотрюсь в зеркало, не из кокетства, вы понимаете, а из какой-то другой мучительной потребности, — то вижу жалкий обломок и понимаю, что ни любить, ни даже уважать меня нельзя! Нельзя!

Слышите? Я утверждаю — нельзя! Невозможно любить смешное и уважать уродливое, правда ведь! Ну, подтвердите же! А вокруг меня — красота, созданная моими деньгами, и вот вместо обидной усмешки я вижу низкие поклоны, лесть. Как заискивают передо мной! Как лгут!

Незнакомка, очевидно, задвигалась и заломила руки, — как будто бы снизу я услышал шелест дорогой ткани и хруст нервных пальцев и инстинктивно отодвинулся подальше. Такую трагическую речь из-под стола мне пришлось слышать впервые, и я был озадачен, просто не знал, как вести себя. Правда, Вова Хрюкин, один мой московский приятель, молодой талантливый специалист по мировой экономике и конъюнктуре, человек сухой и доверху набитый цифрами, изрядно выпив и свалившись под стол, любил загробным голосом читать оттуда Блока. Так ведь это случалось дома, в Москве, на даче в милой Лосиноостровке, и всегда только под выходной, — я даже сам подавал Вовке под стол зажженные папиросы и нарзан. А тут я находился, что называется, при исполнении служебных обязанностей — во фраке и при пистолете. Вверху, на туманных улицах, за мной охотились, как за дичью, внизу, под столом, представительница загнивающего класса, какая-то «разложившаяся» миллионерша, читала мне монолог, как со сцены… И я совершенно растерялся! Советскому человеку работать среди лордов и графов не так-то легко, от неуверенности и с перепугу я скорее переигрывал свою роль и был более графом, чем все окружающие меня настоящие графы. Сейчас одним неверным словом я мог вызвать у этой истерички какой-нибудь нервный взрыв, и второй провал — под землей, вдобавок к первому на земле, — провал, за который пришлось бы дорого расплачиваться и теперь, здесь, в Лондоне, и потом, в Москве, если только останусь жив и доберусь домой. Поэтому я колебался, вспоминал некоторые наши крепкие словечки и молчал.

— Все это наполняет меня брезгливостью и отвращением. Боже, какая муть на сердце! — с надрывом шептала незнакомка. В темноте она протянула руку и коснулась моей руки холодными пальцами. — Где найти искреннее слово утешения? Как подойти к людям? Скажите же хоть слово! Почувствую ли я когда-нибудь сильное и теплое рукопожатие человека, который не будет ослеплен деньгами, но поймет меня, и простит, и уйдет не глумясь?

Я сообразил, что, в общем, разговор принял благоприятный оборот. Линия моего поведения делалась мне яснее: таким больным не следует потакать, лучше держаться с ними потверже. Успокоился и закурил.

— Скажите, мой неизвестный собеседник, может ли быть худшее несчастье, чем родиться богатой, объехать дальние моря и прекрасные земли, глубоко понимать музыку, жадно тянуться ко всему красивому — при этом быть лишь жалким инвалидом?

Я долго сидел молча, прислушиваясь к далекой музыке и к слабому биению своего сердца. Незнакомка молчала: она ждала моего ответа, без сомнения — слов утешения и поддержки.

— Да, — сурово ответил я, — есть и худшее несчастье. Это родиться здоровым, красивым и сильным, отчаянно бороться за жизнь, пылко протягивать руки ко всему красивому — и получать от судьбы лишь краюху черствого хлеба… Вы никого не ждете? Так позвольте рассказать вам небольшую историю. Может быть, она осветит вам жизнь с незнакомой стороны, и вы поймете тогда, что в людских страданиях существуют глубины, до которых вы не опускались!

— Говорите! Говорите же! Я готова слушать вас до утра!

Я улыбнулся. Часы на моей руке в темноте показывали половину одиннадцатого. «Дотяну до полуночи», решил я и начал свой рассказ.

Это была правдивая история моего последнего исчезновения из России — я «отбыл» тогда из Батуми в Стамбул на случайно подвернувшемся итальянском пароходе под видом безработного. Жаль, что пришлось дать эпизоду уголовную окраску и скрыть от моей незнакомки смертельную и совершенно ясно понимавшуюся мною опасность этого предприятия. Но что же делать, в своих рассказах разведчик всегда связан, он замалчивает главное и этим сам обворовывает себя. Еще один акт самопожертвования, пусть маленький, но очень обидный!

— Осень. Ветер. Безжалостный дождь. Тяжелый топот по лужам. Слепящие вспышки фонарей. Черные фигуры бегут врассыпную… Крики…

Полицейские облавы каждую ночь, и бездомные люди в темных углах, сбившись в кучу для теплоты, сидят в жидкой грязи, готовые бежать от первого шороха. А днем безнадежные скитания в поисках работы. Я не хотел умирать от голода или пули. Как-то под утро полицейский схватил меня за рукав. Я рванулся. Он ударил меня. В отчаянии я поднял камень и…

Словом, нужно было сейчас же бежать за границу. На рассвете я пробрался в порт. Увидел на мачте большого пассажирского парохода сигнальный флаг к отходу, после нескольких попыток счастливо взобрался на борт и, спасаясь от контролера, вбежал в дверь кочегарки. С этого и начинается моя история.

Кочегарное помещение — это обширный колодезь, перекрытый решетками вместо палуб. Сквозь них вверху виднелось серое небо, а внизу — котельный трюм, откуда поднимались раскаленные газы. Я взобрался на самый верх, в загородку, окружающую на верхней палубе трубу и четыре вентилятора, и, чтобы не быть заметным снизу, сел на железную крышку, лежащую на решетке у люка.

Медленно протащился день, затем второй, третий. К вечеру опять подняли приспущенный было сигнал к отходу, но я находился в состоянии отупения и равнодушно глядел, как мокрый флаг пополз в серое небо. Потом потерял сознание, а ночью холод привел меня в себя: судно шло в открытом море и падал снег. Голова работала плохо, и ослабела воля, и я решил сделать вылазку, согреться и поесть. Часа в три ночи осторожно выскользнул в коридор. Никого. Соседняя дверь открыта. Заглянул — кухня. Пустая. У двери — помойный бак. Я быстро вскочил, запустил в отбросы обе руки, загреб со дна гущу, сцедил жижу сквозь пальцы и быстро положил лучшие куски в карманы куртки, брюк и кепку. Набил себе рот и шмыгнул обратно на свою крышку. Я съел добычу, сжался в комок, согрелся и мгновенно заснул. Аут-ром, окоченев от холода, сделал неожиданное открытие: крысы съели на мне кепку, куртку и часть штанов — все те места, где материя пропиталась помоями. Теперь снег валил прямо на голое тело.

Положение стало грозным, и нужно было что-то предпринять. Я быстро перетащил крышку к вентиляторной трубе, подтянулся на руках, влез до половины в раструб и повис, стараясь найти такое положение, чтобы в случае дремоты упасть ногами назад, на крышу, а не скользнуть головою вперед, в раструб, и, пролетев пять этажей, не закончить хождение по мукам на железных плитах кочегарки.

Так кончился четвертый день. Ночью я захотел погреться, вполз в раструб и заснул. Пробудило острое чувство опасности. Очевидно, своим телом я закрыл доступ свежего воздуха, и кочегары решили посмотреть, в чем дело. Я услышал лязг подкованных сапог по железному трапу. Кто-то грузный и большой тяжело поднимался ко мне… Ближе… Ближе… В диком страхе я спрыгнул на крышку, но было уже поздно. Черная огромная фигура показалась в люке, не спеша взобралась на решетку и молча остановилась передо мной.

— Я безработный… — залепетал я, — оставьте меня здесь… Пожалуйста…

Кочегар молчал. Я бросился на колени и повторял бессмысленные: «Пожалуйста… Пожалуйста». Тогда он взял меня за шиворот и потащил вниз. Через минуту я очутился в узком проходе между рядами котлов. Кочегар швырнул меня на груду угля, поднял лопату и бросил ее вслед за мной. Другие кочегары повернули головы при нашем появлении и затем равнодушно продолжали работать. Нашедший меня подошел снова и молча ткнул ногой в бок. Я поднялся и начал подавать к топкам уголь.

Новая смена принесла полведра макарон с мясом и снова заставила работать. Ноги подламывались, раз я упал на колени и не мог встать. Но кочегары пинками подняли меня. Третья смена тоже накормила и безжалостно потребовала работы. Ни одной мысли не было в голове, я был безумно страдающим животным — и только. Оглушительный стук насосов, лязг лопат, гул огня в топках — все это сливалось в кошмарный вой, и бредом казались оранжевые груды раскаленного шлака и блестящие от пота голые тела кочегаров. Уголь сыпался из бункеров беспрерывно, бесконечно, безнадежно, и я подавал его к топкам, подавал… Потом упал лицом вниз.

Снова кто-то ударил меня ногой, но я не поднялся. Я хотел умереть и думал, что ждать осталось уже недолго.

Тогда подошел старшина, вынул из-за пояса узкий кривой нож и протянул его мне.

— Возьми, мальчик, и перережь себе горло! Ты не имеешь денег на проезд пассажиром, и нет у тебя сил, чтобы отработать его здесь. Зачем тебе жить? Помоги себе сам!

Он захохотал. Другие кочегары столпились вокруг меня, ожидая дарового спектакля. В темноте я не различал их лиц, лишь лоснились потные, грязные тела в оранжевом свете раскаленного шлака. Бесконечно далеко вверху, сквозь пять железных решеток, виднелось холодное серое небо.

Я не перерезал себе глотки. Воля к жизни помогла пережить и это. Держась за горячие качающиеся переборки, я поднялся, взял лопату и, сжав зубы, начал работать.

Счет времени был потерян. Но однажды меня подвели под душ и приказали помыться. Я понял, что рабству приходит конец.

Когда ночью меня вытащили на палубу, на лицо упали капли холодного дождя. Я взглянул вверх — черное, черное небо…

«Попрошу у них мелкую монету на ночлег», — подумал я, поддаваясь слабости.

Шлепая по лужам, мы отошли от трапа и остановились под фонарем.

— Братцы! — начал я несмело. Тогда один из кочегаров, огромный и широкий, поднял страшную лапу, шагнул вперед и изо всей силы ударил меня в лицо. Я рухнул и покатился по лужам в черную и холодную пропасть ночи…

А почему итальянцы такие жестокие? — спросил чей-то тоненький голосок из задних рядов слушателей.

— Как видно, берут пример с нас, русских! — пояснил чей-то бас.

Все расхохотались. Начались споры о наших следователях. Кто они бездушные звери, покорные чиновники или недумающие обыватели?

Никто ничего не понимал, все во всем сомневались…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.