Трудно остаться человеком

Трудно остаться человеком

Вскоре нашу камеру № 54 стали почему-то расселять. Первым вывели Новожицкого. Он был так слаб, что не мог сам нести свои вещи. Мы помогли ему собраться, вынесли его барахло в коридор и простились с ним. (Встретились мы снова только в 1966 году в Мордовии, на одиннадцатом.) Потом увели Королева.

Два дня мы оставались в камере вдвоем — Иван-мордвин и я. Мне это было очень неприятно, я никак не мог забыть кражу сахара. А тут еще Иван стал оправдываться передо мной. Я слушал молча, а потом довольно резко оборвал его. Он замолчал, но ненадолго. На другой день с утра он начал новую тему — как ему пришлют посылку. Как сейчас вижу: длинный, худой-худой, в зэковской одежде, руки в карманах, он расхаживает по камере — три шага в одну сторону, три шага в другую — и говорит без умолку. Вот пришлют посылку, а в ней мед, сливочное масло, сахар. Он и мне даст немного. И будет есть… Я понимал, что это голод говорит за него, но не мог подавить свое раздражение: черт возьми, мы оба хлебаем одинаковую баланду, но я сдерживаю себя, а он просто не хочет ни с кем считаться!..

К счастью, в камеру привели новеньких. Сначала старичка-религиозника лет шестидесяти пять — семидесяти, Павла Ивановича (фамилию я позабыл). Потом азербайджанца Илал-оглы. Это был неразговорчивый человек лет тридцати пяти маленького роста, черноволосый, смуглый, худой, как и все мы. Я не знаю, за что он сидел, — он плохо говорил по-русски. Дня через три привели Бориса Власова; его появление в камере мне особо запомнилось. Загремели ключи, открылась дверь, в камеру вошел в сопровождении надзирателей парень на костылях. Он подошел к койке, постелил, лег, и надзиратели сразу же забрали и унесли его костыли.

Борис Власов был переведен к нам прямо из больницы. Он давно в тюрьме, мучился, мучился, а потом однажды взял и проглотив две ложки — свою и соседа. Того мало — он проглотил, косточку за косточкой, целую партию домино. Его потащили сначала на рентген, а потом на операционный стол. Вскрыли желудок, извлекли все казенное имущество и опять зашили. Еще лежа в больнице, Власов объявил голодовку. Голодал он с месяц, больше не выдержал. Снял голодовку — сразу после этого перерезал себе вены на ноге. Заметили вовремя, перебинтовали и вот перевели из больницы в нашу камеру. Он еще не мог сам ходить, и первое время сестра делала ему перевязки прямо в камере. Через неделю он начал ковылять сам, и его стали водить на перевязки в санчасть — благо она была на нашем этаже, не надо ходить по лестницам.

Власов подружился с Иваном-мордвином, оба давнишние арестанты, у них и идут целыми днями разговоры о лагере да о тюрьмах: вольную-то жизнь уже позабыли, даже во сне не видят. Рассказывал-рассказывал Иван Борису о том, о сем, дошел как-то до истории, приключившейся в нашей камере. И вот, слышу — они вслух говорили, не стесняясь, — Иван начинает всякие гадости говорить об Озерове, о Королеве и Шорохове. Наверное, не будь меня здесь, и обо мне говорил бы так же. Другие-то наших прежних сокамерников не знают, слушают Ивана, развесив уши. И на меня поглядывают, что я скажу. Тут у меня вдруг всплыло все раздражение против Ивана, которое накопилось с самого его появления и которому до сих пор мне удавалось не дать выхода. Я резко оборвал Ивана: нечего врать о людях, когда их нет, при них побоялся бы. А он тоже разозлился и в ответ как-то гадко меня обозвал. Я как будто даже обрадовался, размахнулся и съездил его по физиономии — нашел выход злости. Я был так зол, что готов был разорвать его на части. Иван схватил чайник с остатками остывшего кипятка и замахнулся на меня. Я выбил чайник у него из рук, и он брякнулся на цементный пол и покатился. Вода разлилась по всей камере. Мы с Иваном сцепились. Я успел ударить его несколько раз по лицу, и все оно уже было в крови: кровь шла из носу, сочилась из зубов и разбитых губ. Каков был я — не знаю, в ярости я не чувствовал боли. Ударил еще раз — он упал на мою койку. Я отвернулся и отошел, все еще дрожа от злости; сел на койку Павла Ивановича, попытался взять себя в руки. Но тут Иван вскочил и кинулся на меня. Я оттолкнул его, повалил на стол, прижал, сам не помню как. Под руку попалась мне его нога, я схватил ее и крутнул, выворачивая. Иван взвыл. Я нажал еще сильнее. Но тут послышался хруст. Это меня моментально отрезвило. Ярости, бешенства как не бывало, стало невыносимо стыдно и жалко Ивана. Я отпустил его, отошел от стола. Неужели это я только что ломал кости человека, чувствуя, как сердце заходится и горло сжимается от злости? Мне стыдно было смотреть на Ивана, на остальных.

В это время открылась дверь и в камеру вбежали надзиратели. Растаскивать было уже некого, они остановились и стали разглядывать камеру и нас всех. Дежурная надзирательница, злобная, маленькая, старая, показывая пальцем на меня и на Ивана, начала объяснять:

— Гляжу в глазок, — (а она была такая карлица, что и до глазка недоставала, всегда таскала с собой легкую скамеечку; ходит от камеры к камере, ставит скамеечку, взбирается на нее и смотрит в глазок; вредная — в ее дежурство, в особенности если кто приболеет или так задремлет, лечь не смей: углядит непременно и сразу рапорт, а затем в карцер), — гляжу в глазок, а значит этот на этого чайником… — почему-то по ее получалось, что это я чайником замахивался; ну да не все ли равно!

Часа через два нас обоих повели к начальнику корпуса.

— Как вас вести, вместе или по одному? — ехидно спросил надзиратель. Дело в том, что, когда начальник распределяет наказания за драку или еще что — лишить ли ларька, перевести ли на строгую норму питания, на строгий режим, — нередко провинившиеся начинают просить, даже плакать, оговаривая друг друга, выгораживая каждый себя. Такие сцены доставляют надзирателям огромное удовольствие. Видимо, и сейчас наш провожатый предвкушал подобный спектакль — если мы попросим вести нас врозь.

— Мне все равно; хоть и вовсе не ходить, — ответил я. Объявили бы в камере, что мне причитается, так всего лучше.

— И мне все равно, — сказал Иван, немного поколебавшись.

Корпусной майор Цупляк разговаривал у себя в кабинете с надзирателями. Когда нас ввели, он прервал беседу, глянул на нас, на Ивана подольше — видно, вспомнил:

— 54-я? Подходяще разукрасили. Опять чужое съел? Обоих на месяц на строгое питание! Уведите их, давайте из 79-й.

Иван заикнулся было:

— Гражданин начальник…

Но нас обоих вытолкали, повели по коридору — и снова в камеру. На следующее утро мы уже получили по 400 граммов хлеба и завтракали одной килькой, без супа. Меня больше всего мучило, что на штрафном пайке Иван оказался из-за меня. Он к тому же тяжелее других переживал голод. Ему казалось, что он не выдержит месяц на строгом питании. Он решил покончить с собой. Через два дня после нашей драки он достал где-то лезвие и вскрыл себе вены на обеих руках. Это произошло после раздачи хлеба. Иван получил свою штрафную пайку, съел ее, чтобы не пропадала, — а вдруг он умрет или окажется в больнице, так и не съевши свой хлеб? — и чиркнул лезвием по венам. В это время шла раздача завтрака, и надзиратели дольше обычного не заглядывали в глазок. Дали завтрак и в нашу камеру. Иван, у которого из обеих рук било по фонтанчику крови, попросил, чтобы его кильку никто не трогал. Его вырвало только что съеденным хлебом, блевотина перемешалась на полу с кровью. Однако мы, остальные, съели свой завтрак, как обычно, ничего не ощущая, кроме голода. Павел Иванович, обтерев корочкой свою миску, положил остатки хлеба в ящик и начал молиться. Вот разве молился он дольше обычного.

Наконец надзиратель заглянул в глазок и обнаружил случившееся. Он вызвал сестру. Она перетянула руки Ивана жгутом и стала делать перевязку, приговаривая:

— Ну, порезал себя, а зачем? Умер бы — кто бы о тебе доброе слово сказал? Разве вот они, — она кивнула на нас, — и то, если ты человек хороший…

Надзиратели стояли над Иваном, курили, переговаривались. Старший грозился перетрясти всю камеру, если Иван не скажет, чем резался. Тогда Иван сам отдал лезвие, чтобы нас из-за него не мучили лишним обыском.

Перевязка закончилась, сестра и надзиратели ушли. Мы кое-как убрали камеру, вытерли с пола кровь с блевотиной. Иван лежал на койке, длинный, худой, еще бледнее, чем всегда, весь в крови. Рукава рубашки закатаны по самые плечи, руки перебинтованы. Наступило время обеда, принесли баланду; Ивану, как и мне, — штрафную норму. Встать он не мог, его миску мы подали ему на койку. Он взял ее своими перебинтованными окровавленными руками, выпил через край, вылизал, потом попросил дать ему его кильку от завтрака. Жадно съел ее без хлеба — хлеб-то он весь, до крошки, съел еще утром.

Глядя на Ивана, я думал: вот лежит человек, который из-за тебя голодал больше, чем обычно; из-за тебя хотел умереть. Если он донимал тебя своей жадностью, разговором о жратве, если дошел до подлости, — так разве он виноват в этом? А ты-то сам лучше, что ли? Кинулся на такого же беззащитного и обездоленного, как ты сам! Да если уж ты такой слабый, что не можешь совладать с собой, со своими нервами, — отчего ж ты тогда не съездил по физиономии надзирателю, который издевается над тобой каждый день? Только потому, что за несчастного зэка тебе грозит штрафной паек, самое большое — карцер, а за надзирателя — могут и расстрелять по Указу. Значит, ты уже отравлен страхом, страх руководит твоими действиями…

Я думал о себе самом. Во что меня превратила тюрьма за несколько месяцев! Когда я впервые очутился в камере, мне казалось, что здесь и дня нельзя прожить. Я даже не мог сходить по-легкому в парашу, меня мутило от одной мысли о том, что здесь же придется есть и спать, что здесь едят, и спят, и оправляются другие заключенные… А сегодня я жадно съедаю свою кильку среди крови и блевотины, и мне кажется, что нет ничего вкуснее этой кильки. Человек истекает кровью на моих глазах, а я досуха вылизываю свою миску и думаю только о том, чтобы поскорее опять принесли поесть.

Осталось ли во мне, во всех нас здесь еще хоть что-то человеческое?

Иван лежал, не поднимаясь, дня два-три. Потом начал вставать. Через несколько дней его уже выгоняли на прогулку и не разрешали прилечь днем, грозя карцером. Ему объявили постановление, что за членовредительство и за принесение лезвия лишают посылок на четыре месяца. На Ивана было больно смотреть — он ведь так мечтал о посылке. А тут еще строгое питание! Каждый день при раздаче пищи Иван-мордвин стоял у кормушки и канючил:

— Ну добавь хоть крошечку! Хоть пол-ложки плесни еще! — Ни разу ему не добавили ни грамма — и все-таки трижды в день он ныл и плакал у кормушки. Сначала всем нам, и мне в особенности, было жаль его. Потом это стало всех раздражать и злить. Но как его ни ругали сокамерники, Иван продолжал каждый день умолять о добавке. Ему уже не было стыдно, он чувствовал только голод, голод, голод.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг:

Уйти, чтобы остаться

Уйти, чтобы остаться Андрей Краско сыграл свою смерть, после чего она «предъявила свои авторские права» во время работы над другим фильмомАндрей Краско умер 4 июля 2006 года в Одессе на съёмках сериала «Ликвидация». Стояла жара, от которой не спасал черноморский ветерок… А


Глава 2. Двора - белая ворона. Остаться в Израиле

Глава 2. Двора - белая ворона. Остаться в Израиле ПОКА Я ЗАНИМАЛСЯ В ЕШИВЕ, а Дов Хаим посещал хедер в соседнем с нашим районе Сан-гедрия Мурхевет, Давид оставался с нянькой, метапелет, которая содержала небольшой детский сад у себя на дому.Барбара в это время слушала лекции


Мне жить остаться — нет надежды

Мне жить остаться — нет надежды Мне жить остаться — нет надежды. Всю ночь беснуется пурга, И снега светлые одежды Трясет драконова рука. В куски разорванный драконом, Я не умру — опять срастусь. Я поднимусь с негромким стоном И встану яблоней в цвету. Я встану яблоней


ПОСЕТИТЕЛЬ, ПОЖЕЛАВШИЙ ОСТАТЬСЯ НЕИЗВЕСТНЫМ

ПОСЕТИТЕЛЬ, ПОЖЕЛАВШИЙ ОСТАТЬСЯ НЕИЗВЕСТНЫМ — Мне нужно видеть директора… — Посетитель говорил с сильным иностранным акцентом.— Он сейчас занят, — ответил научный сотрудник Центрального военно-морского музея в Ленинграде, что расположен в здании бывшей фондовой


Бог становится человеком

Бог становится человеком Как говорится в одном Песнопении на Благовещение, Адам хотел стать Богом и ошибся, не стал им, а теперь Бог становится человеком, чтобы сделать Адама Богом. Борис


ХОЧУ ОСТАТЬСЯ ЛЕГЕНДОЙ

ХОЧУ ОСТАТЬСЯ ЛЕГЕНДОЙ …Последние семьдесят лет очень многие в этой стране занимались не своим делом. А вообще-то я убежден, что в наших условиях это единственный способ найти себя и занять свое место в общественной иерархии.Кто-то внедрил в общественное сознание


Прийти, чтобы остаться

Прийти, чтобы остаться Осенью и зимой 1966/1967 года наша жизнь протекала в двух плоскостях. Я пыталась «обжить» изнутри ситуацию своей обреченности. Мои близкие — главным образом Юра — искали способ вытащить меня из пропасти. Плоскости эти почти не пересекались: для


Глава одиннадцатая ТРУДНО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

Глава одиннадцатая ТРУДНО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ «„Трудно быть богом“ я считаю лучшим произведением советской научной фантастики за последние годы». И. Ефремов. «Миллиарды граней будущего» Всякая попытка жёстко привязать творческую биографию писателя к историческим


Уехать? Остаться?

Уехать? Остаться? В 1505 году Леонардо исполнилось пятьдесят три года. Он жил во Флоренции в добровольной изоляции, в окружении немногих друзей и нескольких учеников, в весьма стесненных материальных условиях. Впрочем, сам он уверял, что подобная «экономность» полезна для


Глава одиннадцатая ТРУДНО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

Глава одиннадцатая ТРУДНО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ «„Трудно быть богом“ я считаю лучшим произведением советской научной фантастики за последние годы». И. Ефремов. «Миллиарды граней будущего» Всякая попытка жёстко привязать творческую биографию писателя к историческим


Стрельцов хотел остаться в Швеции?

Стрельцов хотел остаться в Швеции? Почему в Швеции? В июне 1955 года в Стокгольме в матче СССР – Швеция Стрельцов сделал хет-трик (наши выиграли 6:0). Шведов наш форвард впечатлил настолько, что (по слухам) ему сделали лестное предложение и выразили готовность ждать «хоть 500


Выбор: вернуться в Новосибирск к семье или остаться в Москве?

Выбор: вернуться в Новосибирск к семье или остаться в Москве? 11 февраля 2012, 1:11 ночиПараллельно с историей моей жизни в Москве на кухнях ресторанов движется и другая история – история моей семейной жизни. А если еще точнее, то отсутствие таковой, и редкие моменты


УЙТИ, ЧТОБЫ ОСТАТЬСЯ

УЙТИ, ЧТОБЫ ОСТАТЬСЯ ОляНо не долго нам удалось так безоблачно, как хотелось, наслаждаться нашими отношениями. Лето подходило к концу. Наступление осени чувствовалось не только изменившейся погодой, но и новыми проблемами.Среди них — моя учеба. Ровно год назад, для того


Точка перегиба — 3: остаться в Москве

Точка перегиба — 3: остаться в Москве Политическая система — если с ней столкнуться лоб в лоб — приносит много неприятностей. Примерно также она поступила и с Ельциным. Вот в таком-то случае и частенько и бежали за рубеж. (Некий работник армянского КГБ вышел на группу