Глава XV ГЕОРГИЕВСКИЙ КАВАЛЕР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XV ГЕОРГИЕВСКИЙ КАВАЛЕР

Приехав в Слепнево, Гумилёвы попали в атмосферу мирного и спокойного уединения. Каждый был занят своими мыслями. Перед отъездом Анна Андреевна, видимо, переживая слишком открытый роман своего мужа с Татьяной Адамович, пишет ему стихотворение-вызов:

Мне не надо счастья малого,

Мужа к милой провожу

И довольного, усталого,

Спать ребенка уложу…

Лев пока еще соединял этих почти уже чужих людей под одной крышей. Гумилёв любил возиться с сыном и ждал, когда он подрастет, чтобы с ним можно было беседовать на равных, учить и вырастить его достойным мужчиной.

Наступившее лето обещало быть веселым и интересным. Николай Степанович строил планы: встретиться с Адамович, навестить друзей в Санкт-Петербурге, побывать в Териоках, где собирался весь цвет петербургской богемы. Слепнево усыпляло и расслабляло его, он бродил по сельским дорогам, отдыхал. 1 июня в письме своему другу Михаилу Лозинскому он сообщал: «Дорогой Михаил Леонидович, июнь почти наступил… я начал письмо в эпическом стиле, но вдруг и с ужасом увидел, что моя аграфия возросла в деревне невероятно. Веришь ли, перед тем, как поставить ряд точек, я минут десять безуспешно придумывал турнюр фразы. Оказывается, я могу писать только отрывочно и нелепо. Вроде капитана Лебядкина. Пожалуйста, вспомни, что ты обещал приехать, и приезжай непременно. У нас дивная погода, теннис, новые стихи… Чем скорее, тем лучше. Я почему-то как Евангелью поверил, что ты приедешь, и ты убьешь веру в неопытном молодом человеке, если только подумаешь уклониться. О каких-нибудь делах рука не поднимается писать; лучше поговорим. Сообщи только, отдала ли Чацкина деньги[47]. Пишу и не знаю, получишь ли письмо. Петербургский твой адрес забыл, финляндского не знаю, а „Аполлон“… бываешь ли ты там теперь? Ответь что-нибудь и еще лучше назначь день приезда. Засвидетельствуй мое почтение Татьяне Борисовне[48]. Искренне твой Н. Гумилёв. P. S. Аня тебе кланяется».

Конечно, аграфия не совсем одолела поэта и тут, в условиях полного домашнего комфорта со сладкими мамиными пирогами, он не переставал работать. В конце мая он закончил рассказ «Африканская охота» и написал стихотворение «Вечер» («Как этот ветер грузен, не крылат…»). Вполне возможно, что эта грусть была навеяна воспоминанием о теперь уже далекой Машеньке Кузьминой-Караваевой.

В середине июня поэт возвращается в Санкт-Петербург, оставив жену в Слепневе. В столице, так как дом в Царском на лето сдавался, Николай Степанович поселился у Шилейко на Васильевском острове (5-я линия, 10). Появившись в редакции «Аполлона», поэт был удивлен. После многих месяцев молчания он вдруг получил письмо от уже забытой им актрисы Ольги Высотской, которая сообщала, что у нее родился сын и она его назвала Орестом. Удивительно, но Николай Степанович ни сразу, получив это известие, ни позже не пытался разыскать сына. Хотя он знал, что в Курской губернии, в деревне Куриловка мать Ольги Николаевны купила помещичий дом с хозяйством и пристройками, куда Высотские отправились жить летом 1914 года. Почему поэт оказался столь равнодушным к сыну? Сам Орест Николаевич считал, что войны помешали отцу встретиться с ним. Но мне кажется это сомнительным доводом. А может быть, все проще? Гумилёв был увлечен Таней Адамович, и в его планы не входило восстанавливать отношения с ушедшей женщиной. Может быть, прежняя любовь была для поэта уже сном. Так или иначе, но этим воспоминанием пронизано стихотворение «Сон» (1914):

Застонал я от сна дурного

И проснулся, тяжко скорбя;

Снилось мне — ты любишь другого

И что он обидел тебя.

В Петербурге в июне 1914 года стояла жара, и город опустел. Вечерами, когда становилось прохладно, Владимир Шилейко, Михаил Лозинский и Николай Гумилёв отправлялись в ресторан «Бернар», расположенный на углу 8-й линии. Здесь было приятно отдохнуть, поговорить о минувших литературных баталиях и наметить на осень перспективный план. Однако совместное времяпровождение вскоре закончилось. Компания распалась.

Гумилёв уехал в Териоки. До Первой мировой войны этот небольшой финский городок был местом летних паломничеств петербургской богемы. Там поэт встретил Корнея Чуковского и Сергея Маковского.

Анна Андреевна тоскует в Слепневе. Ей, привыкшей к вниманию и любви, так не хватает кого-то рядом. Она пишет тоскливые стихотворения. Строки о заточении в деревне появляются 6 июня:

Так много камней брошено в меня,

Что ни один из них уже не страшен,

И стройной башней стала западня.

Высокою среди высоких башен.

Здесь же, в Слепневе, в том же месяце появляется еще более откровенное признание:

Для того ль тебя я целовала.

Для того ли мучилась, любя.

Чтоб теперь спокойно и устало

С отвращеньем вспоминать тебя?

Ей невыносимо было сознавать, что Гумилёв платит ей той же монетой, какою она платила ему в юности за его любовь. Наверное, она это хорошо понимала и доверяла свои переживания только стихам. Впрочем, в это время ее близким другом считался Н. В. Недоброво.

Во второй половине июня Анна Андреевна едет в Санкт-Петербург, чтобы по поручению мужа продать в журнал «Нива» его «Африканскую охоту». Выручить удалось пятьдесят рублей и, погостив у отца, она уезжает в Киев к матери. Именно туда к ней и приезжает Н. В. Недоброво.

Гумилёв в конце июня отправляется к Тане Адамович в Либаву. 5 июля он уже должен быть в Петербурге на первом юбилее супружеской жизни брата Дмитрия. Жена Дмитрия в эмиграции вспоминала об этом событии: «…Были свои, но были и гости. Было нарядно, весело, беспечно. Стол был накрыт красиво, все утопало в цветах. Посредине стола стояла большая хрустальная ваза с фруктами, которую держал одной рукой бронзовый амур. Под конец обеда без всякой видимой причины ваза упала с подставки, разбилась, и фрукты рассыпались по столу. Все сразу смолкли. Невольно я посмотрела на Колю. Я знала, что он самый суеверный; и я заметила, как он нахмурился. Через 14 дней объявили войну. 10-летний юбилей нашей свадьбы мы с Митей скромно отпраздновали на квартире художника Маковского на Ивановской улице в Петрограде при совсем других обстоятельствах… тогда Коля напомнил нам о разбитой вазе».

Возникло ли ощущение приближения этой грандиозной войны в душе поэта, или только случайная примета кольнула его сердце дурным предчувствием? На другой день он уехал снова в Териоки, откуда 9 июля пишет письмо Михаилу Лозинскому с новым своим адресом.

Днем раньше Анна Андреевна выехала из Киева в Москву. По дороге в Слепнево в поезде она столкнулась с Александром Блоком. Блок записал в своем дневнике: «Мы с мамой ездили осматривать санаторию за Подсолнечной. — Меня бес дразнит. — Анна Ахматова в почтовом поезде».

А 10 июля Николай Степанович отправляет своей супруге письмо из Териок в Дарницу: «Милая Аничка, думал получить твое письмо на Царск<осельском> вок<зале>, но не получил. Что, ты забыла меня или тебя уже нет в Деранже? Мне страшно надоела Либава, и вот я в Териоках. Здесь поблизости Чуковский, Евреинов, Кульбин, Лозинский, но у последнего не сегодня-завтра родится ребенок. Есть театр, в театре Гибшман, директор театра Мгебров (офицер). У Чуковского я просидел целый день; он читал мне кусок своей будущей статьи об акмеизме, очень мило и благожелательно. Но ведь это только кусок и, конечно, собака зарыта не в нем! Вчера беседовал с Маковским, долго и бурно. Мы то чуть не целовались, то чуть не дрались. Кажется, однако, что он будет стараться устроить беллетристический отдел и еще разные улучшения. Просил сроку до начала августа. Увидим! Я пишу новое письмо о русской поэзии — Кузмин, Бальмонт, Бородаевский, может быть, кто-нибудь еще. Потом статью об африканском искусстве. Пру бросил. Жду, что запишу стихи. Меланхолия моя, кажется, проходит. Пиши мне, милая Аничка, по адресу Териоки (Финляндия), кофейня „Идеал“, мне. В этой кофейне за рубль в день я снял комнату, правда, не плохую. Значит, жду письма, а пока горячо целую тебя. Твой Коля. Целую ручки Инне Эразмовне». В этот же день Ахматова добралась до имения Слепнево.

Не получив письма мужа, Анна Андреевна, не зная его планов, сама отправляет ему письмо 13 июля: «Милый Коля, 10-го я приехала в Слепнево. Нашла Левушку здоровым, веселым и очень ласковым. О погоде и делах тебе, верно, напишет мама. В июньской книге „Нового слова“ меня очень мило похвалил Ясинский[49]. Соседей стараюсь не видеть, очень они пресные. Я написала несколько стихотворений, которые не слышал еще ни один человек, но меня это, слава Богу, пока мало огорчает. Теперь ты au courant[50] всех петербургских и литературных дел. Напиши, что слышно? Сюда пришел Жамм[51]. Только получу, с почты же отошлю тебе. Прости, что я распечатала письмо Зноски, чтобы большой конверт весил меньше. Я получила от Чулкова несколько слов, написанных карандашом. Ему очень плохо и мне кажется, что мы его больше не увидим. Вернешься ли ты в Слепнево? Или с начала августа будешь в Петербурге? Напиши мне обо всем поскорее. Посылаю тебе черновики моих новых стихов и очень жду вестей. Целую. Твоя Аня».

В письмо мужу поэтесса вложила два стихотворения «Целый год ты со мной неразлучен…» (позже посвятит его Н. В. Недоброво) и «Завещание». Оба стихотворения написаны 13 июля в Слепневе. Первое — объяснение в любви своему любовнику — явный вызов мужу, который перестал ее замечать. Она уязвлена как женщина. А во втором стихотворении Анна, обращаясь к Тане Адамович, как бы передает мужа в ее руки:

Моей наследницею полноправной будь,

Живи в моем дому, пой песнь, что я сложила.

Как медленно еще скудеет сила,

Как хочет воздуха замученная грудь…

Гумилёв же в это время, после долгого перерыва, пишет довольно необычный для него рассказ «Путешествие в страну эфира», прообразом героини которого послужила Таня Адамович. Пробовал ли сам поэт наркотики или это был плод его воображения — осталось загадкой.

В середине июля Николай Степанович вернулся в Санкт-Петербург. Здесь его настигло известие об объявлении 15 июля Австро-Венгрией войны Сербии. Поводом послужило убийство в Сараево Гаврилой Принципом, членом террористической организации «Молодая Босния» наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца Фердинанда. Россия не могла остаться в стороне, так как русские монархи всегда покровительствовали славянам. В российском обществе поднялась волна патриотизма. Многие поэты писали в эти дни стихи в поддержку братьев-славян и о надвигающейся войне. Одно из лучших стихотворений той поры — это, несомненно, «Июль 1914» Анны Ахматовой, которое родилось у нее 20 июля в Слепневе:

Пахнет гарью. Четыре недели

Торф сухой по болотам горит.

Даже птицы сегодня не пели,

И осина уже не дрожит.

Стало солнце немилостью Божьей,

Дождик с Пасхи полей не кропил.

Приходил одноногий прохожий

И один на дворе говорил:

«Сроки страшные близятся.

Скоро Станет тесно от свежих могил.

Ждите глада, и труса, и мора,

И затменья небесных светил.

Только нашей земли не разделит

На потеху себе супостат:

Богородица белый расстелет

Над скорбями великими плат».

Конечно, начавшиеся военные приготовления по-разному подействовали на российских обывателей. Одни разделяли патриотический восторг, другие пребывали в унынии и растерянности. Большевики, решившие на немецкие деньги произвести в России переворот, начали выступать с предательскими лозунгами.

Ахматова в первые дни занимавшегося европейского пожара скучала в Слепневе и ждала мужа. 17 июля она писала ему: «Милый Коля, мама переслала мне сюда твое письмо. Сегодня уже неделя, как я в Слепневе. Становится скучно, погода испортилась, и я предчувствую раннюю осень. Целые дни лежу у себя на диване, изредка читаю, но чаше пишу стихи. Посылаю тебе одно сегодня, оно, кажется, имеет право существовать. Думаю, что нам будет очень трудно с деньгами осенью. У меня ничего нет, у тебя, наверное, тоже. С „Аполлона“ получишь пустяки. А нам уже в августе будут нужны несколько сот рублей. Хорошо, если с „Четок“ что-нибудь получим. Меня это все очень тревожит. Пожалуйста, не забудь, что заложены вещи…»

В этот же день Николай Степанович отправил письмо жене: «Милая Аничка, может быть, я приеду одновременно с этим письмом, может быть, на день позже. Телеграфирую, когда высылать лошадей. Время я провел очень хорошо, музицировал с Мандельштамом, манифестировал с Городецким, а один написал рассказ и теперь продаю его. Целую всех. Очень скоро увидимся. Твой Коля».

Газеты запестрели статьями о неотвратимом возмездии немцам и австро-венграм. В церквях служили молебны о даровании победы над супостатом. Гумилёва тоже охватил патриотический подъем. Атмосфера мирной жизни без приключений, опасностей и путешествий ему надоела. Он скучал по диким абиссинским просторам и опасным путешествиям, и война как нельзя больше подходила для проявления его характера. Современник поэта А. Я. Левинсон писал в одной из статей о Гумилёве: «Войну он принял с простотою совершенной, с прямолинейной горячностью. Он был, пожалуй, одним из тех немногих людей в России, чью душу война застала в наибольшей боевой готовности. Патриотизм его был столь же безоговорочен, как безоблачно было его религиозное исповедание. Я не видел человека, природе которого было бы более чуждо сомнение, как совершенно, редкостно чужд ему и юмор. Ум его, догматический и упрямый, не ведал никакой двойственности».

А события развивались стремительно. 17 июля Россия объявила всеобщую мобилизацию. На другой день Германия ввела военное положение. 19 июля германский посол объявил министру иностранных дел Сазонову о том, что Германия считает себя в состоянии войны с Россией. Мир начал меняться на глазах. Еще вчера спокойные улицы столицы стали превращаться в бурлящий людской поток. 20 июля весь Санкт-Петербург был у германского посольства. Под одобрительный гул толпы добровольцы-патриоты сбрасывали с фасадов зданий посольства железных викингов. Потом стали бить стекла. Погром ни у кого сочувствия не вызвал. Немцы во мнении большинства людей быстро перешли в разряд вероломных врагов.

Николай Гумилёв сразу решил, что должен идти добровольцем в действующую армию. Правда, ему нужно было избавиться от «белого билета». Дух патриотизма царил во всей семье Гумилёвых. 21 июля был призван из запаса в 146-й пехотный Царицынский полк брат поэта Дмитрий Гумилёв. Записалась в Свято-Троицкую общину сестер милосердия и начала работать в петербургском лазарете его жена Анна Андреевна Гумилёва. А через год эта мужественная женщина отправилась в перевязочный отряд при 2-й Финляндской дивизии, находившейся в действующей армии.

Уходит добровольцем, или, как тогда говорили, — охотником и любимый племянник поэта Коля-маленький. 23 июля Николай Степанович приехал в Слепнево, перед этим он уже навестил Царскосельское военное присутствие и сообщил начальнику, что желает поступить добровольцем в армию. Было поднято дело поэта и, наверное, возникли какие-то препятствия, так как решение вопроса было отложено до 30 июля.

В предгрозовые дни бурного 1914 года в семье его друга Михаила Лозинского родился сын Сергей[52]. Николай Степанович 20 июля пишет стихотворение «Новорожденному», предсказывая судьбу младенца в свете начавшейся грандиозной битвы:

Вот голос, томительно звонок —

Зовет меня голос войны, —

Но я рад, что еще ребенок

Глотнул воздушной волны.

Он будет ходить по дорогам

И будет читать стихи,

И он искупит перед Богом

Многие наши грехи.

Вряд ли мать поэта, Анна Ивановна Гумилёва, обрадовалась решению младшего сына тоже уйти на фронт, но в семье все мужчины были военными и многие из них стали героями во время известных баталий. Наверное, в душе она гордилась поступком сына.

Анна Андреевна была изрядно удивлена решением мужа, но тоже испытывала чувство гордости за него. Ей будет нравиться потом появляться с мужем, одетым уланом, у своих знакомых. Сообщение о разлуке ее, похоже, не затронуло, так как лучше муж на фронте, чем развод в мирное время. Она еще пока не решилась поменять свой дом и мужа, она еще не нашла достойную замену, и война, как это ни кощунственно, была своеобразным, хотя и рискованным выходом.

25 июля Николай Степанович уезжает в Санкт-Петербург на сей раз вместе с Анной Андреевной. Ахматова вспоминала: «…приехал Гумилёв… Мы вместе поехали в Петербург. Несколько дней у папы провела (а он у Шилейко был, и даже одну ночь я потом ночевала у Шилейки). Вообще эти дни мы проводили с Шилейко и Лозинским». 28 июля поэт отправляется в Царское Село хлопотать о призыве его в армию «охотником» (то есть добровольцем). Как уж он уговорил начальника военного присутствия — неизвестно, наверное, ему понадобилось все его красноречие и умение убеждать собеседников, чтобы он получил уникальное во всех отношениях медицинское свидетельство за подписью действительного статского советника доктора медицины Воскресенского о том, что: «…сын статского советника Николай Степанович Гумилёв, 28 лет от роду, по исследовании его здоровья, оказался не имеющим физических недостатков, препятствующих ему поступить на действительную военную службу, за исключением близорукости правого глаза и некоторого косоглазия, причем, по словам г. Гумилёва, он прекрасный стрелок».

Подумать только, медицинское освидетельствование, где одним из важных аргументов в пользу просителя являются его слова о том, что он прекрасный стрелок! Действительно, слово способно творить чудеса для того, кто им владеет в совершенстве.

В этот же день в утреннем выпуске газеты «Биржевые ведомости» появился рассказ Гумилёва «Путешествие в страну эфира». Это было своеобразным прощанием с мирной жизнью. Уже в первых числах августа Н. Гумилёв был зачислен добровольцем в лейб-гвардии уланский Ее Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны полк.

5 августа Гумилёв с женой зашли пообедать на Царскосельский вокзал и столкнулись там с Александром Блоком. Александр Александрович, как и многие другие поэты его круга, в трудные годы доказывал любовь к России в тылу. Вот как об этой встрече писала Анна Андреевна: «…мы втроем (Блок, Гумилёв и я) обедаем 5 августа на Царскосельском вокзале в первые дни войны. Гумилёв уже в солдатской форме. Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля сказал: „Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев?“» О том, что он сам может погибнуть, поэт не думал.

9 августа брат поэта подпоручик Гумилёв прибыл по переводу в 294-й пехотный Березинский полк и приказом № 22 был назначен полковым адъютантом. Николай Степанович прибывает в Кречевицкие казармы (поселок под Новгородом) 13 августа. 14 августа он уже приказом № 227 по Гвардейскому запасному кавалерийскому полку зачислен охотником в 6-й запасной эскадрон. Здесь новобранцы, прошедшие отбор для кавалерийских частей, должны были пройти восьмидневную подготовку. Будущие уланы учились стрельбе на скаку, верховой езде. Гумилёв держался в седле прекрасно и метко стрелял из винтовки. Чтобы догнать опытных улан в умении владеть шашкой, новобранец брал частные платные уроки. Анне Андреевне он рассказывал, что «учится верховой езде заново». Она вспоминала: «…Я удивлялась — он отлично ездил на лошади, красиво и подолгу, по много верст. Оказалось — это не та езда, какая требуется в походе. Надо, чтобы рука непременно лежала так, а нога этак, иначе устанешь ты, или устанет лошадь… И без битья не обходится ученье. Он рассказал, что Великого Князя ефрейторы секут по ногам».

В ту благословенную пору все были равны в учении. Уже в эмиграции сослуживец поэта ротмистр Ю. В. Янишевский писал о Гумилёве: «Там вся восьмидневная подготовка состояла лишь в стрельбе, отдании чести и езде. На последней более 60 % провалилось и было отправлено в пехоту, а на стрельбе и Гумилёв, и я одинаково выбили лучшие и были на первом месте. Стрелком он оказался очень хорошим… стрелял с левого плеча. Спали мы с ним на одной двухэтажной койке, и по вечерам он постоянно рассказывал мне о двух своих африканских экспедициях (ошибка мемуариста. — В. П.). При этом наш взводный унтер-офицер постоянно вертелся около нас, видимо, заинтересованный рассказами Гумилёва об охоте на львов и прочих африканских зверюшек. Он же оказался потом причиной немалого моего смущения. Когда наш эскадрон прибыл на фронт, в Олиту, где уланы в это время стояли на отдыхе, на следующий день нам, новоприбывшим, была сделана проверка в стрельбе. Лежа, 500 шагов, трудная мишень. Мой взводный, из Кречевиц, попал вместе со мной в эскадрон № 6 и находился вместе с нами. Гумилёв, если не ошибаюсь, назначен был в эскадрон № 3. Я всадил на мишени в черный круг все пять пуль. Командир эскадрона, тогда ротмистр, теперь генерал Бобошко, удивленно спросил: „Где это вы научились стрелять?“ Не успел я и ответить, как подскочил тут же стоявший унтер-офицер: „Так что, ваше высокоблагородие, разрешите доложить: вольноопределяющийся — они охотник на львов…“ Бобошко еще шире раскрыл глаза. „Молодец…“ — „Рад стараться…“ Гумилёв был на редкость спокойного характера, почти флегматик, спокойно храбрый… Был он очень хороший рассказчик, и слушать его, много повидавшего в своих путешествиях, было очень интересно. И особенно мне — у нас обоих была любовь к природе и к скитаниям. И это нас быстро сдружило. Когда я ему рассказал о бродяжничествах на лодке, пешком и на велосипеде, он сказал: „Такой человек мне нужен; когда кончится война, едем на два года на Мадагаскар…“ …по душе мне было его предложение. Увы! Все это оказалось лишь мечтами…»

18 августа на фронте стал известен Высочайший указ о переименовании Санкт-Петербурга в Петроград. Это, несомненно, должно было поднять дух русской армии — старинное русское звучание названия столицы пришлось по душе уланам. Настроение в запасном полку соответствовало патриотическим порывам Царского двора, еще не начались предательские действия оборотней большевиков в армии. В первых числах сентября вольноопределяющийся Гумилёв участвует в полковых учениях в Кречевицах в Новгородской губернии. Он доволен, что получается, очень серьезно относится к занятиям, отдавая им все свое время. 6 сентября он пишет жене в Царское Село из Кречевицких казарм: «Дорогая Аничка (прости за кривой почерк, только что работал пикой на коне — это утомительно)… у меня вестовой… кажется, удастся закрепить за собой коня, высокого, вороного, зовущегося Чернозем. Мы оба здоровы, но ужасно скучаем. Ученье бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, то есть писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки, и хотя люди в большинстве случаев милые, но все это уныло. Только сегодня мы решили запираться на крючок, не знаю, поможет ли. Впрочем, нашу скуку разделяют все и мечтают о походе как о царствии небесном. Я уже чувствую осень и очень хочу писать. Не знаю, смогу ли. Крепко целую тебя, маму и Леву, и всех. Твой Коля».

Гумилёв теперь уже не только поэт, он — воин, и как первого свидания с девушкой ждет гимназист, так ждет он своего боевого крещения. Разговоры у новичков в ту пору, в начале войны, были только «о подвигах, о доблести, о славе…». Неожиданно Анна Ахматова приехала навестить мужа-солдата. Известие, которое она ему привезла, сильно подействовало на Николая Степановича. 8 сентября не стало поэта графа Комаровского. Этот отчаянный человек в припадке безумия и желания стать в ряды защитников Отечества покончил с собой.

9 сентября полк улан во главе с полковником Д. М. Княжевичем, в котором должен был служить Гумилёв, отправился на отдых в город Россиены (ныне Литва). Сюда же прибыл с новобранцами и Гумилёв.

23 сентября он вместе со вторым маршевым эскадроном гвардейского запасного кавалерийского полка отправился на Западный фронт в 1-ю действующую армию, находившуюся в ту пору на границе с Восточной Пруссией. Вольноопределяющийся Гумилёв попал в 1-й эскадрон Ее Величества Государыни лейб-гвардии уланского Ее Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны полка. Эскадроном командовал ротмистр князь И. А. Кропоткин, а взводным, где служил Гумилёв, был поручик М. М. Чичагов, выходец из известной офицерской династии. Сам полк входил в состав 2-й гвардейской кавалерийской дивизии, а дивизия в свою очередь входила в состав конницы хана Нахичеванского при первом русском наступлении в Восточной Пруссии. А потом 2-я дивизия перешла в состав гвардейского конного корпуса, руководимого генералом Я. Ф. Гилленшмидтом.

30 сентября приказом № 76 по лейб-гвардии уланскому полку сто девяносто прибывших новичков из нижних чинов были зачислены на жалованье по аттестату № 4512. Полк все еще стоял в городе Россиены. Получал ли лично Гумилёв жалованье — неизвестно, так как он был вольноопределяющимся и, по известным данным, содержал в уланском полку себя сам.

В начале октября Гумилёв пишет жене: «…я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся… Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой… Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь продай, хочешь читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох… Трое вольноопределяющихся знают твой адрес и, если со мной что-нибудь случится, напишут тебе немедленно…»

Николай Степанович скучает без дела, ему в голову приходят разные мысли о жизни и смерти. О каком стихотворении говорит Гумилёв — непонятно, так как первое известное сегодня стихотворение после «Китайской девушки», написанной еще в июле, — «Наступление», но оно появилось, по всей видимости, после того, как поэт побывал в боях.

8 октября уланы все еще отдыхали, и Гумилёв снялся на память в полный рост в уланской форме с шашкой. На обороте фотографии, отосланной жене, поэт написал два четверостишия: одно свое и другое А. Блока.

Четверостишие Н. Гумилёва:

Но, быть может, подумают внуки,

Как орлята, тоскуя в гнезде,

— Где теперь эти сильные руки,

Эти души горящие, где!

Четверостишие А. Блока:

Я не первый воин, не последний,

Долго будет родина больна…

Помяни ж за раннею обедней

Мила-друга, тихая жена!

Для чего привел Гумилёв строки Блока, пишущего в тылу от имени воинов? Наверное, для того, чтобы еще раз подчеркнуть, что именно он этот воин. Смысл противопоставления этих двух строф понятен: Гумилёв подчеркивал, что он первый воин среди поэтов. Он отнял эти лавры у Блока.

Наконец на фронте началось движение. 14 октября уланов включили в состав 1-й отдельной кавалерийской бригады генерал-майора Майделя и полк был передислоцирован под город Владиславов (ныне Литва — Кудиркос-Науместис). 17 октября Гумилёв принял боевое крещение при наступлении на город, занятый неприятелем.

Барон Майдель доносил в штаб корпуса: «17 октября. 11 ч. 10 м. утра… Гвардейские уланы еще в резерве… 3 ч. 50 м. дня. Владиславов и Ширвиндт взяты и укрепляются нашей пехотой».

Гумилёв в своем фронтовом дневнике, подготовленном к печати как «Записки кавалериста», писал о 18 октября: «И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул „ура“, с которым был взят В[53]. Огнезарная птица победы в этот день слегка коснулась своим огромным крылом и меня… мы вошли в разрушенный город, от которого медленно отходили немцы… Оказалось, что преследовать врага в конном строю не имело смысла… По трясущемуся, наспех сделанному понтонному мосту наш взвод перешел реку…»

Из хроники военных действий известно, что 18 октября несколько эскадронов уланского полка вошли во Владиславов. В числе наступавших улан был и поэт-вольноопределяющийся Николай Гумилёв. Он окрылен первым успехом и ему кажется, что таковой война будет до полной победы над противником. Именно под впечатлением этих необычных для него ощущений он и пишет одно из самых прекрасных стихотворений военного цикла «Наступление» (1914):

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.

Я кричу, и мой голос дикий,

Это медь ударяет в медь,

Я, носитель мысли великой,

Не могу, не могу умереть.

Словно молоты громовые

Или воды гневных морей,

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей…

Поэт горд новым ощущением сопричастности к происходящим событиям. Еще совсем недавно непонятное и жуткое становится обыденным делом. Увы, война не состоит из одних побед. 20 октября на город Владиславов, где находились уланы, началось наступление войск противника. Гумилёв записывает в своем дневнике: «На другой день испытал я и шрапнельный огонь. Наш эскадрон занимал В., который ожесточенно обстреливали германцы… Мы входили в опустошенные квартиры и кипятили чай. Кто-то даже нашел в подвале насмерть перепуганного жителя, который с величайшей готовностью продал нам недавно зарезанного поросенка. Дом, в котором мы его съели, через полчаса после нашего ухода был продырявлен тяжелым снарядом. Так я научился не бояться артиллерийского огня».

В это время в Царском Селе текла своя мирная жизнь.

19 октября Анна Ахматова позировала художнице Ольге Кордовской. 21 октября в Царском Селе состоялось третье заседание Цеха поэтов. Там говорили о стихах, о минувшем времени, о возможных публикациях и конечно же о событиях на фронте.

На фронте было не до стихов. С 21 по 24 октября Гумилёв участвовал в наступлении полка к границе Пруссии по реке Шешупе, уланы занимали деревни Бобтеле, Рудзе, Мейшты, Кубилеле. Поэт живописует словом: «Была глубокая осень, голубое небо, на резко-чернеющих ветках золотые обрывки парчи, но с моря дул пронзительный ветер, и мы с синими лицами, с покрасневшими веками плясали вокруг лошадей и засовывали под седла окоченелые пальцы. Странно, время тянулось совсем не так долго, как можно было предполагать. Иногда, чтобы согреться, шли взводом на взвод и, молча, целыми кучами барахтались на земле. Порой нас развлекали рвущиеся поблизости шрапнели, кое-кто робел, другие смеялись над ним и спорили, по нам или не по нам стреляют немцы. Настоящее томление наступало только тогда, когда уезжали квартирьеры на отведенный нам бивак, и мы ждали сумерек, чтобы последовать за ними…» Деревенский быт улан в эти дни поэт описывал во второй части «Записок кавалериста»: «О, низкие душные халупы, где под кроватью кудахтают куры, а под столом поселился баран… О, свежая солома!., расстеленная для спанья по всему полу, — никогда ни о каком комфорте не мечтается с такой жадностью, как о вас! И безумно-дерзкие мечты, что на вопрос о молоке и яйцах вместо традиционного ответа: „Вшистко германи забрали“, хозяйка поставит на стол крынку с густым налетом сливок, и что на плите радостно зашипит большая яичница с салом! И горькие разочарования, когда приходится ночевать на сеновалах или на снопах немолоченного хлеба, с цепкими, колючими колосьями, дрожать от холода, вскакивать и сниматься с бивака по тревоге!»

Заняв позиции на реке, уланы стали готовиться к большому наступлению на немцев. Генерал Майдель доносил 22 октября в штаб корпуса: «Переправа у Дворишкена временами обстреливается. Разведка установила, что батарея противника в роще южнее кладбища, что между Кл. и Гр. Варупенен…»

22 октября в разведку через реку Шешупу (у Гумилёва в записках река Ш.) отправился и Гумилёв. Во второй части «Записок кавалериста» поэт писал: «Предприняли мы однажды разведывательное наступление, перешли на другой берег реки Ш. и двинулись по равнине к далекому лесу. Наша цель была — заставить заговорить артиллерию, и та, действительно, заговорила. <…> Мы повернули и галопом стали уходить. Новый снаряд разорвался прямо над нами, ранил двух лошадей и прострелил шинель моему соседу. Где рвались следующие, мы уже не видели…»

На следующий день вольноопределяющийся Гумилёв вместе со своим эскадроном снова отправляется на другой берег реки Шешупы в роли сторожевого охранения. Уланы заняли место у Дворишкена на прусских позициях, нашли полуразрушенное кирпичное здание — «нелепая помесь средневекового замка и современного доходного дома» — и стали наблюдать за противником. Об этой вылазке поэт вспоминал: «Мы приютились в нижнем этаже на изломанных креслах и кушетках. Сперва было решено не высовываться, чтобы не выдать своего присутствия. Мы смирно рассматривали тут же найденные немецкие книжки, писали домой письма на открытках с изображением Вильгельма…» Это чтобы показать, что дни Вильгельма сочтены и уланы уже захватывают чуть ли не канцелярию кайзера.

И вот такое долгожданное наступление на позиции противника. Можно себе представить состояние африканского охотника, путешественника и конквистадора Гумилёва, впрыгивающего на коня, когда дана команда идти в бой. 25 октября русские войска перешли в наступление в Восточной Пруссии. Барон Майдель доносил: «Перешел Шешупу у Будупенена, достиг авангарда у Дористоля… Иду на Радцен и далее на Грумбковкашен… Завтра буду наступать пехотой на Вилюнен, Пилькален. Конница севернее». Скупые строки телеграфного донесения, в них нет никакой лирики. Но барону повезло, что в рядах улан был поэт. Уланский полк, перейдя границу Пруссии, пошел северной дорогой вдоль Шешупы в сторону Шиленена. Гумилёв писал об этом дне, вернее, живописал как бы густыми масляными красками: «Время, когда от счастья спирается дыханье, время горящих глаз и безотчетных улыбок. Справа по три, вытянувшись длинной змеею, мы пустились по белым, обсаженным столетними деревьями дорогам Германии. Жители снимали шапки, женщины с торопливой угодливостью выносили молоко. Но их было мало, большинство бежало, боясь расплаты за преданные заставы, отравленных разведчиков. Особенно мне запомнился важный старый господин, сидевший перед раскрытым окном большого помещичьего дома. Он курил сигару, но его брови были нахмурены, пальцы нервно теребили седые усы, и в глазах читалось горестное изумление… Вот за лесом послышалась ружейная пальба — партия отсталых немецких разведчиков. Туда помчался эскадрон, и все смолкло. Вот над нами раз за разом разорватось несколько шрапнелей. Мы рассыпались, но продолжали продвигаться вперед… Вскоре навстречу нам стали попадаться партии свежепойманных пленников… Вечерело. Звезды кое-где уже прокололи легкую мглу, и мы, выставив сторожевое охранение, отправились на ночлег. Биваком нам послужила обширная благоустроенная усадьба…» Усадьба, в которой обосновались уланы, называлась Братковен и располагалась севернее Дористоля. Гумилёв занял для ночлега одну из пустующих комнат и, смертельно устав за день, наколол дров, натопил печь и завалился спать прямо в шинели, а пробудился ночью от холода. И тут, по его словам, он получил очень важный урок: чтобы было тепло, шинелью надо укрываться, а не спать в ней. Так поэт постигал солдатскую науку выживать в тяжелых фронтовых условиях.

26 октября Н. Гумилёв вместе с уланским полком участвовал во взятии Шиленена и Вилюнена. В этот день он был дозорным, и когда отряд шел по шоссе, то поэт ехал полем в трехстах шагах от него, причем ему вменялось в обязанность осматривать фольварки и деревни на предмет наличия там противника. Гумилёв пишет: «Это было довольно опасно, несколько сложно, но зато очень увлекательно. В первом же доме я встретил идиотического вида мальчишку, мать уверяла, что ему шестнадцать лет, но ему так же легко могло быть и восемнадцать и даже двадцать. Все-таки я оставил его, а в следующем доме, когда я пил молоко, пуля впилась в дверной косяк вершка на два от моей головы».

Интересно, какие чувства охватывали поэта, когда он бывал во всех этих спешно брошенных противником деревнях и фольварках. Став уланом, Гумилёв вспоминает детские сказки, рассказанные ему матерью: «В доме пастора я нашел лишь служанку-литвинку, говорящую по-польски, она объяснила мне, что хозяева бежали час тому назад, оставив на плите готовый завтрак, и очень уговаривала меня принять участие в его уничтожении. Вообще мне часто приходилось входить в совершенно безлюдные дома, где на плите кипел кофе, на столе лежало начатое вязанье, открытая книга; я вспомнил о девочке, зашедшей в дом медведей, и все ждал услышать громкое: „Кто съел мой суп? Кто лежал на моей кровати?“» Никакой озлобленности по отношению к противнику, к тем людям, которые были на стороне врага, даже чувство некоторой вины за то, что в ходе военных действий невольно пришлось войти в чужой дом. Разве можно оценивать Гумилёва как апологета империализма, как об этом писали многие совдеповские критики в 20-х и далее годах? О взятии Шиленена Николай Степанович писал: «Дики были развалины города Ш. Ни одной живой души… Какое счастье было вырваться опять в простор полей, увидеть деревья, услышать милый запах земли… Вечером мы узнали, что наступление будет продолжаться, но наш полк переводят на другой фронт… мне вдруг стало очень грустно расставаться с небом, под которым я как-никак получил мое боевое крещение». Вечером 26 октября в штаб 3-го армейского корпуса пришла телеграмма командующего армией об отзыве уланского полка в Россиены.

27 октября Н. Гумилёв в составе полка шел на Ковно. Генерал-майор Майдель в 4 часа 55 минут вечера доложил: «Уланский Е. В. полк ушел на Ковно. Взятый вчера Вилюнен мной оставлен…» В Ковно Н. Гумилёв пробыл с полком до 9 ноября 1914 года.

В перерыве между наступлениями и отступлениями Н. Гумилёв писал домой. 1 ноября в письме к Михаилу Лозинскому он сообщал о боях под Владиславовом. Интересно мнение поэта о войне: «Дорогой Михаил Леонидович, пишу тебе уже ветераном, много раз побывавшим в разведках, много раз обстрелянным и теперь отдыхающим в зловонной ковенской чайной. Все, что ты читал о боях под Владиславовом и о последующем наступленьи, я видел своими глазами и во всем принимал посильное участье». Пока еще война для поэта что-то, напоминающее африканские путешествия, но более опасное. В том же письме он сообщает: «Дежурил в обстреливаем<ом> Владиславове, ходил в атаку (увы, отбитую орудийным огнем), мерз в сторожевом охраненьи, ночью срывался с места, заслышав ворчанье подкравшегося пулемета, и оппивался сливками, объедался курятиной, гусятиной, свининой, будучи дозорным при следованьи отряда по Германии. В общем я могу сказать, что это — лучшее время моей жизни. Оно несколько напоминает мои абиссинские эскапады, но менее лирично и волнует гораздо больше. Почти каждый день быть под обстрелом, слышать визг шрапнели, щелканье винтовок, направленных на тебя, — я думаю, такое наслаждение испытывает закоренелый пьяница перед бутылкой очень старого, крепкого коньяка. Однако бывает и реакция, и минута затишья — в то же время минута усталости и скуки. Я теперь знаю, что успех зависит совсем не от солдат, солдаты везде одинаковы, а только от стратегических расчетов — а то бы я предложил общее и энергичное на-ступленье, которое одно поднимает дух армии. При наступленьи все герои, при отступленьи все трусы — это относится и к нам и к германцам… А что касается грабежей, разгромов, то как же без этого, ведь солдат не член Армии Спасенья, и если ты перечтешь шиллеровский „Лагерь Валленштейна“, ты поймешь эту психологию…» В этом весь характер романтика-конквистадора. Жизнь и смерть для него всего лишь приключение.

Даже в письмах с войны Гумилёв не мог не проявить галантность, ему хочется быть рыцарем, и он пишет другу: «Целуя от моего имени ручки Татьяны Борисовны, извинись, пожалуйста, перед нею за то, что во время трудного перехода я потерял специально для нее подобранную прусскую каску. Новой уже мне не найти, потому что отсюда мы идем, по всей вероятности, в Австрию или в Венгрию. Но, говорят, у венгерских гусар красивые фуражки…» Конечно, игра в сувениры — это бравада еще живущего в улане петербургского денди. Но война уже делает свое дело, она все меньше оставляет места для бравады и все больше для чувств подлинных и глубоких. Об этом говорит написанное в середине ноября стихотворение «Война», посвященное его взводному поручику М. М. Чичагову. Это настоящий шедевр военной лирики:

Как собака на цепи тяжелой,

Тявкает за лесом пулемет,

И жужжат шрапнели, словно пчелы,

Собирая ярко-красный мед.

А «ура» вдали — как будто пенье

Трудный день окончивших жнецов.

Скажешь: это — мирное селенье

В самый благостный из вечеров.

И воистину светло и свято

Дело величавое войны,

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны…

Гумилёв не стремится утвердить жесткое право победителя только насилием и бранью. Он восклицает поистине как рыцарь духа:

Но тому, о Господи, и силы

И победы царский час даруй.

Кто поверженному скажет: «Милый,

Вот, прими мой братский поцелуй!»

Отнюдь не империалистические устремления живут в душе поэта. Ему важен сам миг победы над противником, и милость к побежденному при этом — обязательное условие.

9 ноября уланский полк начал передислокацию на другой фронт. К 13 ноября эшелоном через Гродно, Белосток, Малкин, Пиляву уланы прибыли в южную Польшу в Ивангород.

В третьей части «Записок кавалериста» Гумилёв записал свои впечатления о встрече с этим удивительным по красоте краем: «Южная Польша — одно из красивейших мест России. Мы ехали верст восемьдесят от станции железной дороги до соприкосновения с неприятелем, и я успел вдоволь налюбоваться ею… Леса сосновые, саженые, и, проезжая по ним, вдруг видишь узкие, прямые, как стрелы, аллеи, полные зеленым сумраком с сияющим просветом вдали, — словно храмы ласковых и задумчивых богов древней, еще языческой Польши. Там водятся олени и косули, с куриной повадкой пробегают золотистые фазаны, в тихие ночи слышно, как чавкает и ломает кусты кабан. Среди широких отмелей размытых берегов лениво извиваются реки; широкие, с узенькими между них перешейками, озера блестят и отражают небо, как зеркала из полированного металла; у старых мшистых мельниц тихие запруды с нежно журчащими струйками воды и каким-то розово-красным кустарником, странно напоминающим человеку его детство. В таких местах, что бы ты ни делал — любил или воевал, — все представляется значительным и чудесным. Это были дни больших сражений. С утра до поздней ночи мы слышали грохотанье пушек, развалины еще дымились, и то там, то сям кучки жителей зарывали трупы людей и лошадей…»

По этим красивейшим местам тогдашней России и предстояло скакать полку улан навстречу противнику. С 13 по 16 ноября уланский полк совершает переход: Радом, Потворов, Кльвов, Ново-Място, Уезд на железнодорожную станцию Колюшки (у Гумилёва в «Записках…» зашифрована как К.: «Я был назначен в летучую почту на станции К. Мимо нее уже проходили поезда, хотя чаще всего под обстрелом…»).

18 ноября полк Гумилёва остановился возле станции в деревне Катаржинов. В этот же день неожиданно пришел приказ передислоцироваться в район города Петракова.

19 ноября уланы прибыли в район деревень Литослав и Камоцын и попали в поле непрерывного двухдневного боя.

Немцы начали мощное наступление на Белхатов и Петраков. Противник шел в атаку на позиции русской армии пьяным. Об особенно тяжелом бое 20 ноября Гумилёв упоминал в «Записках…»: «Они шли густыми толпами и пели… Я не сразу понял, что поющие — мертвецки пьяны… Я видел… как падают передние ряды, как другие становятся на их место… Похоже было на разлив весенних вод… Но вот наступила и моя очередь вступить в бой. Послышалась команда: „ложись… прицел восемьсот… эскадрон, пли“, и я уже ни о чем не думал, а только стрелял и заряжал, стрелял и заряжал. Лишь где-то в глубине сознанья жила уверенность, что все будет, как нужно, что в должный момент нам скомандуют идти в атаку, или садиться на коней, и тем или другим мы приблизим ослепительную радость последней победы… Поздней ночью мы отошли на бивак в большое имение».

Однако долго отдыхать не пришлось неугомонному улану-охотнику. Не успел он выпить горячего молока, поджарить на сале колбасу и закурить, как явился унтер-офицер и объявил, что нужны добровольцы для ночной разведки. Конечно, Гумилёв мог спокойно остаться и его бы никто в этом не упрекнул, но он не хотел пропускать такое опасное и рискованное дело. Хотя бы для проверки собственных ощущений: как он будет себя чувствовать в полном мраке и в окружении противника? Это надо было испытать, и он вызвался добровольцем. В ходе ночной разведки в поисках противника Гумилёв почти вплотную столкнулся с немцами: «На той дороге, по которой я только что приехал, куча всадников и пеших в черных, жуткого цвета шинелях изумленно смотрела на меня… Они были шагах в тридцати. Я понял, что на этот раз опасность действительно велика. Дорога к разъезду мне была отрезана, с двух других сторон двигались неприятельские колонны. Осталось скакать прямо от немцев, но там дате ко раскинулось вспаханное поле, по которому нельзя идти галопом, и я десять раз был бы подстрелен… Я выбрал среднее и, огибая врага, помчался перед его фронтом к дороге, по которой ушел наш разъезд. Это была трудная минута моей жизни. Лошадь спотыкалась о мерзлые комья, пули свистели мимо ушей, взрывали землю передо мной и рядом со мной, одна оцарапала луку моего седла. Я не отрываясь смотрел на врагов. Мне были ясно видны их лица (растерянные в момент заряжания, сосредоточенные в момент выстрела). Невысокий пожилой офицер, странно вытянув руку, стрелял в меня из револьвера… Два всадника выскочили, чтобы преградить мне дорогу. Я выхватил шашку, они замялись… Все это в ту минуту я запомнил лишь зрительной и слуховой памятью, осознал же это много позже. Тогда я только придерживал лошадь и бормотал молитву Богородице, тут же мною сочиненную и сразу забытую по миновании опасности…» Такая хладнокровная храбрость поэта не может не вызвать чувства глубокого уважения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.