Письма Дантеса Геккерену
Письма Дантеса Геккерену
К началу 1836 года, когда Пушкины жили в доме Баташевых, относятся первые упоминания в свете об ухаживании Дантеса за Натальей Николаевной. В свое время П. Е. Щеголев считал, что оно началось в 1834 году: «Если Дантес не успел познакомиться с Н. Н. Пушкиной зимой 1834 года, до наступления Великого поста, то в таком случае первая встреча их приходится на осень этого года, когда Наталья Николаевна блистала своей красотой в окружении старших сестер. Почти с этого времени надо вести историю его увлечения». Эта точка зрения прочно утвердилась на многие годы и никем не подвергалась сомнению вплоть до Ахматовой, которая опиралась на фрагменты двух писем Дантеса Геккерену, напечатанных в 1946 году французским исследователем Анри Труайя. Эти фрагменты перевел и сопроводил комментарием М. А. Цявловский, опубликовав их в 1951 году в девятом томе альманаха «Звенья». С тех пор они вошли в обиход пушкиноведения, и ни одна работа, затрагивающая события вокруг дуэли Пушкина с Дантесом, не могла обойтись без обращения к этим письмам и их зачастую головокружительным толкованиям. С. Л. Абрамович, автор целого ряда исследований, посвященных последнему году жизни поэта, цитируя первое из них, писала: «В свое время, когда эти два письма Дантеса… были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события „изнутри“, с точки зрения самих действующих лиц. До тех пор об отношениях Дантеса и Натальи Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны».
В первом письме, от 20 января 1836 года, Дантес сообщает о своей любви к замужней даме, чье имя не открывает, но указывает приметы, по которым Геккерен определенно должен был понять, о ком идет речь. Дантес писал: «Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но, видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а днем сон — вот мое бытие последние две недели и еще по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное — то, что я безумно влюблен! Да, безумно, потому что совершенно потерял голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может пропасть, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя; самое же ужасное в моем положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но Господом заклинаю, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Сам того не желая, ты погубишь ее, я же буду безутешен; пойми, я сделал бы всё что угодно, лишь бы доставить ей радость, так как жизнь моя с некоторых пор ежеминутная пытка. Любить друг друга и не иметь иной возможности признаться в этом, кроме как между двумя ритурнелями контрданса, ужасно; может статься, я напрасно всё это тебе поверяю, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое так полно печалью, что необходимо хоть немного облегчить его. Уверен, ты простишь мне это безумство, согласен, что иначе его и не назовешь, но я не в состоянии рассуждать, хоть и следовало бы, потому что эта любовь отравляет мое существование. Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая тебе в связи с моим делом, что она в отчаянии, но чума и голод разорили ее деревни), так что теперь ты должен понять, что можно из-за подобного создания потерять рассудок, в особенности если и она тебя любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею[109] — он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного нечаянного намека его супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы тогда случиться; так что, драгоценный мой друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам еще предстоит провести вдали друг от друга, покажутся мне веками; ведь в моем положении необходимо присутствие любящего человека, которому можно было бы открыть сердце и попросить ободрения. Потому я плохо и выгляжу, хотя никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но голова у меня так разгорячена, что я не имею ни минуты отдыха ни ночью, ни днем, отчего и кажусь больным и грустным»[110].
На этом месте Анри Труайя оборвал письмо в своей публикации 1946 года, ни слова не сказав, что представляет лишь его фрагмент, а между тем, как свидетельствует Серена Витале, он получил оба письма от правнука Дантеса целиком. Фрагменты писем были опубликованы Труайя с ошибками, породившими много нелепых толкований. Н. А. Раевский в книге «Портреты заговорили» писал, к примеру, что «виновность Натали после публикации двух писем Дантеса доказана бесспорно».
Можно было бы, конечно, сказать, что публикатор дал только места из писем, интересующие всех, если бы оставшееся ненапечатанным не разрушало, как мы теперь понимаем, тот образ Дантеса и представления о характере его отношений с Натальей Николаевной, которые создал для читателя Труайя. Вот как он представил эту картину в своей книге: «Что за чувство связывало Наталью Николаевну и Дантеса? Что было между ними — обычная светская интрижка, как полагало большинство современников, или глубокая привязанность? Вполне возможно, что поначалу Наталья Николаевна стала отвечать на ухаживания Жоржа Дантеса лишь из тщеславного удовольствия, которое доставляло ей кокетство. Да и он не испытывал ничего, кроме радости от того, что заслужил лестное внимание элегантной дамы. Но, постоянно встречаясь на балах, в театре, на прогулках, глядя друг другу в глаза, играя в любовь, оба актера увлеклись этой игрой. И то, что началось как галантное приключение, стало чувством — взаимным, сильным и безнадежным».
Труайя без всяких оговорок привлекает тенденциозные воспоминания А. П. Араповой, дочери Натальи Николаевны от второго брака, а также князя Александра Трубецкого, в старости писавшего свои маразматические, по определению Ахматовой, записки, где излагал преддуэльную ситуацию со слов Дантеса. «Взаимное, сильное и безнадежное чувство», которое, по мнению Труайя, связало Дантеса и Наталью Николаевну, не выдерживает испытания временем, даже исходя из всего, что нам известно и без этих писем. Да и было ли оно? В представлении Труайя — да.
Приведя письмо Дантеса от 20 января 1836 года, Труайя дает свой к нему комментарий: «Письмо, искренность которого представляется несомненной, проливает яркий свет на отношения между Дантесом и Натальей Николаевной. Благодаря этому открытию оба они словно вырастают. Ведь до сих пор историки строго судили как молодую женщину, не разделяющую страданий мужа и неспособную отказаться от радости нравиться, так и светского щеголя, которому доставляло удовольствие внести смятение в семейный покой ради того лишь, чтобы вписать еще одно имя в список своих трофеев. Однако страсть извиняет тех, кто терзается ею. А между Дантесом и Натали пылала подлинная страсть. Напрасно Натали твердила себе, что было бы разумнее отказаться от встреч со своим обожателем, она была просто физически не в состоянии лишиться его животворящего присутствия. И напрасно уверял себя Дантес, что у его любви нет будущего, — он упорствовал в своем безумии и черпал радость в своих страданиях».
Уже в наше время по поводу того же письма высказалась С. Л. Абрамович: «Январское письмо говорит прежде всего о том, что Дантес в тот момент был охвачен подлинной страстью. Искренность его чувств не вызывает сомнений. Он весь поглощен своим новым увлечением. Оно заполняет всю его жизнь и является главной пружиной всех его поступков». Хотя исследовательница и сомневается в благородности чувств Дантеса, она не отказывает им в подлинности и глубине. Однако не следует забывать, что Дантес пишет это письмо человеку, который, как известно, не был равнодушен к нему. Дантес должен был прекрасно понимать, что этим признанием он возбудит ревность у человека, который в это время оформлял свое над ним отцовство. Делая Геккерена поверенным своей страсти, Дантес начинал тонкую игру, нюансы которой прослеживаются в дальнейших письмах. Когда С. Л. Абрамович и другие исследователи осмысляли и интерпретировали эти письма, они делали это в отрыве от всей переписки, которая только недавно стала доступна благодаря итальянской исследовательнице Серене Витале. Однако и на основании этих двух посланий можно было бы сделать вывод о том, что Дантес явно интригует своего адресата. Геккерену конечно же было недостаточно установить имя дамы по тем приметам, что Дантес сообщил в начале письме: «самое прелестное создание в Петербурге» и «возмутительно ревнивый муж». Справедливо писал С. Ласкин: «Только достаточно ли этих „опознавательных намеков“ Геккерну? Разве мало в Петербурге самых „очаровательных“ дам? Разве бы их мужья остались безразличными к ухаживаниям блестящего кавалергарда?» Только после упоминания дамы-однофамилицы Геккерен мог догадаться, о ком же идет речь. Соглашаясь в этом с Ласкиным, категорически нельзя согласиться с тем, что искомой дамой была Идалия Полетика. Дантес имеет в виду свою московскую тетку, а точнее, двоюродную бабушку, графиню Шарлотту (Елизавету Федоровну) Мусину-Пушкину, через которую он получал денежную помощь от Геккерена, ведь сокращение фамилии Мусин-Пушкин до Пушкин в то время употреблялось постоянно.
После появления этого письма в печати потребовалось интерпретировать выраженные в нем признания Дантеса, что с переменным успехом и делалось на протяжении пятидесяти лет. Нежелание смотреть правде в глаза заставило некоторых исследователей, в частности И. Ободовскую и М. Дементьева, вовсе усомниться в их подлинности. С. Ласкин, в свою очередь, замечает: «Увы! К великому сожалению, надежды авторов нескольких книг о Наталии Николаевне не подтверждаются фактом: письма Дантеса находятся в том же альбоме…» Но поскольку самому Ласкину удалось лишь заглянуть в альбом, хранившийся у потомков Дантеса, а следовательно, его посланий он не видел и не читал, то «великое сожаление» заставляет его выдвинуть другую версию, которая и распространяется многотысячным тиражом. По сути, вся его книга «Вокруг дуэли» посвящена утверждению мнения, что предметом поклонения Дантеса, его «прекрасной дамой» является вовсе не Наталья Николаевна, а Идалия Полетика.
Сопоставляя письмо от 20 января с известными письмами и фактами биографии Натальи Николаевны, Ласкин начисто отвергает саму возможность того, что в нем идет речь именно о жене Пушкина. Вот образец его аргументации. Он цитирует, например, письмо Александрины Гончаровой от 1 декабря 1835 года, написанное за полтора месяца до послания Дантеса (тот, кстати, в нем фигурирует в числе «молодых людей самых модных»), отмечая указание на то, что Наталья Николаевна «едва ковыляет», так как беременна. При этом автор напоминает, что, родив в конце мая 1835 года сына Григория, она долго не появлялась в свете, и подчеркивает, что «письма Дантеса написаны в январе и феврале, когда Наталия Николаевна снова была на шестом месяце беременности», подкрепляя свою позицию предположением А. А. Ахматовой насчет того, что Наталья Николаевна «последние два месяца в свете не появлялась». Правда, исследователь тут же приводит данные из камер-фурьерского журнала о том, что «камер-юнкер Пушкин с супругою, урожденною Гончаровой», появился 27 декабря 1835 года во дворце, подчеркнув, что Дантес на этот прием приглашен не был. «Единственное совпадение приглашений было 24 ноября, в день тезоименитства великой княгини Екатерины Михайловны». Но не следует забывать, что светская жизнь отнюдь не ограничивалась придворными приемами и балами. В ту зиму танцевали во всех домах, и беременность, как мы помним даже со слов самого Пушкина, совсем не служила помехой для Натальи Николаевны. При этом С. Ласкин игнорирует все известные свидетельства посещения Пушкиным с Натальей Николаевной рождественских, новогодних и масленичных балов и маскарадов, начиная с бала в Зимнем дворце 1 января 1836 года.
Можно заметить, что само письмо от 20 января написано на другой день после бала-маскарада, данного Дворянским собранием в доме Энгельгардта на Невском проспекте. На этом балу, традиционно посещаемом императорской семьей (в тот раз Николай I появился около одиннадцати часов вечера и пробыл два часа с четвертью), по-видимому, присутствовал и Пушкин с Натальей Николаевной и свояченицами. Таким образом, положение, в котором находилась в ту зиму Наталья Николаевна, никоим образом не мешало ей посещать балы, на которых Дантес и видел ее, и танцевал с ней.
По поводу еще одного признака «неизвестной» С. Ласкин замечает: «Что касается упоминаемого в письме „не слишком“ большого ума дамы (в приведенном ниже втором письме Дантеса. — В. С.), то и это качество далеко не индивидуальное. И хотя такое мнение о Натали бытовало в свете, оно никак не может быть решающим». При этом Ласкин противоречит сам себе, так как никто из современников, насколько известно, не отказывал в уме Идалии Полетике. Впрочем, теперь, когда известны все письма Дантеса к Геккерену, а не фрагменты двух из них, этих нюансов можно было бы и не касаться, если бы не интерес к самой истории вопроса и желание окончательно с фактами в руках отринуть версию, затемняющую и без того далеко не во всем ясную историю преддуэльных событий в жизни Пушкина и Натальи Николаевны.
Второе письмо Дантеса Геккерену, опубликованное Анри Труайя, датировано 14 февраля:
«Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним — толика моих терзаний; право, я, кажется, стал немного спокойней, после того как перестал ежедневно видеться с нею; к тому же теперь к ней не может подойти кто угодно, взять ее за руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как это делал я: да у них это получается еще и лучше, ведь совесть у них чище. Глупо говорить это, но оказывается — никогда бы не поверил — это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, оно было ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума; не знаю, любовь ли дает его, но невозможно было вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с такой доверчивостью, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ; знал бы ты, как она утешала меня, видя, что у меня стеснило дыхание и я в ужасном состоянии, и как она сказала: „Я люблю вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой“ — представь себе, будь мы одни, я определенно пал бы к ее ногам и осыпал их поцелуями, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязаны всем существом.
Прости, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с нею — одно, и говорить с тобою о ней — значит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь меня, что я мало о себе рассказываю.
Как я уже писал выше, мне лучше, много лучше, и, слава богу, я начинаю дышать, ведь муки мои были непереносимы: смеяться, выглядеть веселым в глазах света, в глазах всех, с кем встречаешься ежедневно, тогда как в душе смерть, ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу».
Труайя привлекает известные воспоминания пушкинских современников: Марии Мердер, князя Александра Трубецкого, княгини Вяземской и других, но продолжает свою линию психологического осмысления происходившего. Он комментирует письмо от 14 февраля: «Итак, любя Дантеса, Наталья Николаевна все-таки отказывалась принадлежать ему. Отчего же? Прежде всего, она была тогда на пятом месяце беременности. Она не могла уступить молодому человеку, нося в себе начало новой жизни». И тут комментатор сопоставляет поведение Натальи Николаевны с позицией Татьяны в восьмой главе пушкинского романа:
Я знаю: в вашем сердце есть
И гордость и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;
Я буду век ему верна.
Труайя оборвал публикацию письма на словах Дантеса о его «ужасном положении», которого он «не пожелал бы и злейшему врагу». Достаточно привести следующий абзац этого послания, чтобы понять, какими мотивами руководствовался Анри Труайя, представляя его подобным образом: «Всё же потом бываешь вознагражден — пусть даже одной той фразой, что она произнесла; кажется, я написал ее тебе — а ты единственный, кто равен ей в моем сердце: когда я думаю не о ней, то думаю о тебе; однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты останешься навсегда, что же до нее, время произведет свое действие и изменит ее, и ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил, тогда как к тебе, мой драгоценный, каждый новый день привязывает меня всё крепче, напоминая, что без тебя я был бы ничто». Даже если эти признательные слова были написаны по расчету, всё же, опубликуй их Анри Труайя в 1946 году, вряд ли кто-либо стал бы писать о возвышенных чувствах Дантеса.
Во время Масленицы, об окончании которой идет речь в письме Дантеса, Пушкины выезжали почти каждый день, последний раз — в воскресенье 9 февраля на большой бал в доме сенатора Д. П. Бутурлина, давнего знакомого их семьи. С началом поста балы прекратились. Очевидно, что встреча Дантеса с Натальей Николаевной в «последний раз» произошла именно в этот день и в этом месте. С семейством Бутурлиных Пушкина связывали родственные узы, а потому он бывал в этом доме еще в годы послелицейской юности. Главой дома был генерал-майор Дмитрий Петрович Бутурлин, военный историк, впоследствии директор Публичной библиотеки, трудами которого пользовался Пушкин. Поэт называл его Жомини — по имени известного французского историка и тоже генерала. О посещении балов у Бутурлина сохранились свидетельства самого Пушкина. Так, 30 ноября 1833 года он записал в дневнике: «Вчера бал у Бутурлина (Жомини)…» Через год — снова запись по поводу бала у Бутурлина 28 ноября 1834 года: «Бал был прекрасен». Владимир Соллогуб вспоминал о бале у Бутурлина в зимний сезон 1835/36 года, на котором тринадцатилетний сын хозяев Петинька Бутурлин объяснился в любви Наталье Николаевне. Этот комичный случай он приводит в качестве примера, демонстрирующего, что все были без ума от нее. Про себя самого он писал: «Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной». Дантес явно не желал вздыхать по Наталье Николаевне тайно, и через некоторое время о его ухаживаниях заговорили в петербургских гостиных.
Однако, как мы теперь знаем, между двумя письмами Дантеса было еще одно, от 2 февраля 1836 года. Оно вводит весьма существенный мотив готовности молодого француза, действительной или мнимой, следовать советам своего наставника: «Мой драгоценный друг, еще никогда в жизни я так не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее еще сильней, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это навязчивая идея, которая не отпускает меня ни наяву, ни во сне, страшная пытка, я едва способен собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом мое единственное утешение — мне кажется, что когда я говорю с тобой, на сердце становится легче. Причин для радости у меня более чем когда-либо, так как я добился того, что принят в ее доме, но увидеться с ней наедине, думаю, почти невозможно и, однако же, совершенно необходимо; нет человеческой силы, способной этому помешать, потому что только так я вновь обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступить слишком рано — трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению, не думать ни о чем, кроме счастья видеть тебя и наслаждаться только одним тобой. Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности — они тебя огорчат, но с моей стороны в этом есть чуточка эгоизма, ведь мне-то становится легче. Быть может, ты простишь мне, что я начал с этого, когда увидишь, что на закуску я приберег добрую новость. Я только что произведен в поручики; как видишь, мое предсказание не замедлило исполниться, и пока служба моя идет весьма счастливо — ведь в конной гвардии те, кто был в корнетах еще до моего приезда в Петербург, до сих пор остаются в этом чине».
Заканчивая это письмо и извиняясь за его краткость, Дантес оправдывается тем, что ему «в голову нейдет ничего, кроме нее», имея в виду Наталью Николаевну. Как он пишет, «о ней я мог бы проговорить ночь напролет, но тебе это наскучило бы». Письмо написано спустя пять дней после того, как Дантес был произведен в поручики Кавалергардского полка 28 января 1836 года. Во французской армии этот чин равнялся лейтенантскому. Пишет Дантес и о продвижении по службе князя Александра Ивановича Барятинского, поручика лейб-гвардии Кирасирского полка, откомандированного в марте 1835 года по собственному его прошению в войска Кавказского корпуса. Осенью того же года Барятинский был тяжело ранен, награжден золотой саблей, произведен в очередной чин, представлен к ордену Святого Георгия 4-й степени. Позднее он дослужился до чина генерал-фельдмаршала. О подобной карьере мечтал и автор письма.
В начале февраля 1836 года ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной уже обратили на себя внимание общества. Первое по времени дошедшее до нас свидетельство, ставящее рядом имена Дантеса и жены поэта, принадлежит юной фрейлине Марии Мердер, дочери скончавшегося в 1834 году воспитателя наследника, генерал-адъютанта К. К. Мердера. Она сама была явно увлечена Дантесом, а потому внимательно следила за ним. 5 февраля 1836 года, вернувшись с бала у неаполитанского посланника князя ди Бутера, она записала в дневнике:
«В толпе я заметила д’Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жой Пушкиной, до моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Побыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в ту минуту!»
Тем не менее эти ухаживания ни у кого, в том числе и у Пушкина, беспокойства не вызывали. В одном из писем жене из Михайловского всего четырьмя месяцами ранее поэт сравнивал новую поросль деревьев с молодыми кавалергардами на балах. Двумя годами ранее он высказался: «Я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом», — правда, тут же заметив: «Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив». Своеобразным откликом на эти пушкинские слова служит первое упоминание Дантеса о нем: «муж возмутительно ревнив». От внимания Пушкина конечно же не могло укрыться то, что замечали посторонние, да и Наталья Николаевна, как хорошо известно, обо всем рассказывала мужу — до поры до времени. Но это время еще не пришло.
Как следует из письма от 2 февраля 1836 года, Дантес уже был принят в доме Пушкиных, чего никак не могло произойти без ведома его главы и чего бы тот не допустил, если бы счел, что поведение гвардейца выходит за рамки светских приличий. Судя по всему, Дантес оказался принятым в городской квартире Пушкиных в доме Баташева на Гагаринской набережной именно на рождественской неделе, когда общение в свете менее всего стеснялось установленными нормами. В пользу такого предположения говорит и тот факт, что в предыдущем письме речь шла только о встречах в общественных местах. Таким образом, мы можем теперь более точно датировать время, когда Дантес начал бывать у Пушкиных.
Шестого февраля, на другой день после общения с Натальей Николаевной в доме князя ди Бутера, Дантес был замечен графами Паниными в привычном для него амплуа: «Неудача с маскарадом в Большом театре, где мы нашли один сброд. Дантес выставлял себя напоказ для нашей забавы, и мы вернулись весьма расстроенные неудачным вечером».
Тот же Соллогуб сообщает: «В ту пору (в феврале 1836 года. — В. С.) через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается Дантес».
Один из самых блестящих кавалергардов, князь Александр Трубецкой, так отзывался о Дантесе: «Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец он был пообразованнее нас, пажей, и как француз — остроумен, жив, весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже принято в нашем обществе».
Пушкин же на слова сестры Ольги Сергеевны по поводу Дантеса: «Как он хорош собой» заметил: «…это правда, он хорош, но рот у него, хотя и красивый, но чрезвычайно неприятный, и его улыбка мне совсем не нравится». Лев Николаевич Павлищев со слов матери рассказывал: «Дантес обладал безукоризненно-правильными, красивыми чертами лица, но ничего не выражавшими, что называется стеклянными глазами. Ростом он был ниже среднего, к которому очень шла полурыцарская, нарядная, кавалергардская форма. К счастливой внешности следует прибавить неистощимый запас хвастовства, самодовольства, пустейшей болтовни».
Шестого марта Дантес начинает свое очередное письмо Геккерену с уверений в своей к нему привязанности и в победе над «пожиравшей» его до того страсти:
«Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, но у меня была настоятельная потребность читать и перечитывать твое письмо. Я нашел в нем всё, что ты обещал: мужество, чтобы вынести свое положение. Да, поистине, в человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть всё, что он считает необходимым побороть, и Господь мне свидетель, что уже с получением твоего письма я принял решение пожертвовать ради тебя этой женщиной. Это было важное решение, но и письмо твое было таким добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался; с той же минуты я полностью изменил свое поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но уверен, не выучи я наизусть твоего письма, мне не достало бы духу. На сей раз, слава богу, я победил себя, и от безудержной страсти, которая пожирала меня 6 месяцев и о которой я писал тебе во всех письмах, во мне осталось лишь преклонение да тихое восхищение созданием, заставившим мое сердце биться столь сильно.
Сейчас, когда всё позади, позволь сказать, что твое послание было чрезмерно суровым, ты отнесся к этому слишком трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо мое было полно угроз. Если оно и вправду имело такой смысл, тогда признаю, что безмерно виновен, но только сердце мое совершенно неповинно. Да и как же твое-то сердце не подсказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному ко мне. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он весьма слаб, но все-таки, мой драгоценный, не настолько, чтобы бросить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы даже не эгоизмом, это было бы самой черной неблагодарностью. Ведь доказательство — доверие, которое я выказал тебе; мне известны твои принципы в этой части, так что, открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Я просил укрепить меня советами в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло сделать меня счастливым. Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно. Верно, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне всё, и что же, мой дорогой друг? — никогда ничего! Никогда!
Она оказалась гораздо сильней меня, более 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была в эти минуты столь прекрасна (а какая женщина не была бы), что если бы она хотела получить отказ, то она повела бы себя иначе, ведь я уже говорил, что она была столь прекрасна, что казалась ангелом, сошедшим с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала; так что она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская ее ни перед кем в целом свете. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого с уст куда чаще слетают слова о добродетели и долге, но ни единой с более добродетельной душой. Я пишу тебе об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, по части жертв я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Еще одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени ее при мне не произносил; но едва твое письмо пришло и, словно бы в подтверждение всех твоих предсказаний, я в тот же вечер приезжаю на придворный бал, и Наследник, великий князь, обратясь ко мне, отпускает шутливое замечание о ней, из чего я тотчас заключил, что в свете, должно быть, прохаживались на мой счет, но ее, я уверен, никто никогда не подозревал, а я слишком люблю ее, чтобы захотеть скомпрометировать, притом, как я уже сказал, все кончено, так что, надеюсь, по приезде ты найдешь меня окончательно исцелившимся».
Говоря о зимнем сезоне 1836 года, Н. М. Смирнов, муж А. О. Смирновой-Россет, писал о Дантесе, что «он страстно влюбился в госпожу Пушкину», о ней же самой замечал: «Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренне любила своего мужа до такой степени, что даже была очень ревнива (что иногда случается в никем еще не разгаданных сердцах светских женщин), или из неосторожного кокетства принимала волокитство Дантеса с удовольствием». Он же писал о том, что Дантес поначалу «нравился даже Пушкину» и что француз «дал ему прозвище Pacha ? trois queus[111], когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами».
Давний друг Пушкина, княгиня Вера Федоровна Вяземская — человек не только близкий ему, но и очень наблюдательный и откровенный, — также говорила об искренней любви Натальи Николаевны к мужу и кокетстве с Дантесом. Биографу Пушкина П. И. Бартеневу она рассказывала годы спустя: «Я готова отдать голову на отсечение, что всё тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Подтверждение этой уверенности мы находим теперь в письмах самого Дантеса.
О их встречах во время Великого поста (с 10 февраля по 28 марта 1836 года) ничего не было известно до публикации писем Дантесу Геккерену. В пост, когда балы прекращались, вечера устраивались без танцев, зато оживлялась концертная жизнь столицы. Дантес в этот период стал постоянным посетителем домов Карамзиных и Вяземских, где непременно бывали сестры Гончаровы, зачастую без Пушкина.
Письма Дантеса, опубликованные Труайя, вызвали разноречивые толки. На основании письма от 20 января А. А. Ахматова писала в статье «Гибель Пушкина»: «Я ничуть не утверждаю, что Дантес никогда не был влюблен в Наталию Николаевну. Он был в нее влюблен с января 36-го г. до осени. Во втором письме „elle est simple“, всё же — дурочка. Но уже летом эта любовь производила на Трубецкого впечатление довольно неглубокой влюбленности; когда же выяснилось, что она грозит гибелью карьеры, он быстро отрезвел, стал осторожным, в разговоре с Соллогубом назвал ее mijaur?e (кривлякой) и narrin (дурочкой, глупышкой), по требованию посланника написал письмо, где отказывается от нее, а под конец, вероятно, и возненавидел, потому что был с ней невероятно груб и нет ни тени раскаяния в его поведении после дуэли».
Полная публикация писем Дантеса Геккерену вносит в эти суждения существенные коррективы, но суть довольно точно очерчена Ахматовой. Под давлением Геккерена Дантес, о чем свидетельствует письмо от 6 марта 1836 года, готов «пожертвовать этой женщиной» ради него. И все же это только слова, страсть оказывается сильнее; он тут же укоряет Геккерена в поклепе, возводимом на честь Натальи Николаевны утверждением, что она хотела «принести свою честь в жертву другому». Дантес оказался меж двух огней — своей любви к Наталье Николаевне и ревности Геккерена.
Благодаря этим письмам роль Геккерена прояснилась окончательно. Еще П. Е. Щеголев, основываясь на дошедших до нас оправданиях голландского посла, осторожно высказался: «…следуя соображениям здравого смысла, мы более склонны думать, что барон Геккерен не повинен в сводничестве: скорее всего, он действительно старался о разлучении Дантеса и Пушкиной».
«Соображения здравого смысла» теперь обрели более твердое основание в письмах Дантеса. Хотя до нас и не дошли ответные письма посла своему приемному сыну, реакция Дантеса на них является весомым доказательством ревности его корреспондента к Наталье Николаевне. Поначалу он пытался очернить ее в глазах Дантеса, а когда это не удалось, то предпринял всё возможное, чтобы отдалить их друг от друга.
В следующем письме Геккерену от 28 марта Дантес признается: «Хотел написать тебе, не упоминая о ней, однако, признаюсь откровенно, письмо без этого не идет, да к тому же я обязан тебе отчетом о своем поведении после получения твоего последнего письма; как я и обещал, держался я стойко, отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах совершенно незначительных, а ведь Бог свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай высказать хотя бы половину того, что чувствую, когда вижу ее; признаюсь откровенно — жертва, принесенная ради тебя, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от женщины, любимой так, как я ее люблю, и не бывать у нее, имея для этого все возможности. Не могу скрыть от тебя, мой драгоценный, что безумие это еще не оставило меня, однако сам Господь пришел мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, и невозможность видеться с нею позволит мне, быть может, не предаваться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: идти или не идти. Признаюсь, в последнее время я просто боюсь оставаться в одиночестве дома и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться, а чтобы ты мог представить, как сильно и с каким нетерпением я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его, скажу, что я считаю дни до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить: на сердце так тяжело и такая потребность любить и не быть одиноким в целом свете, как одинок сейчас я, что 6 недель ожидания покажутся мне годами».
В очередном послании Геккерену Дантес только в самом конце, как бы вскользь, упоминает: «Не хочу рассказывать тебе о своих сердечных делах, так как пришлось бы писать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее, все идет хорошо, и лекарство, что ты мне дал, оказалось благотворным, миллион раз благодарю тебя, я понемножку возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно: несколько месяцев я не буду видеть ее». В этом же письме сообщается о смерти графа В. В. Мусина-Пушкина-Брюса, скончавшегося 5 апреля 1836 года. На этом основании можно датировать его серединой апреля, так как Дантес предполагает, что Геккерену уже известно об этой кончине. Письмо дает возможность уточнить расположение квартиры Геккерена, в которой жил и Дантес: тот сообщает, что хозяева дома Завадовские хотели предпринять в 1836 году его достройку (эти планы тогда не были претворены в жизнь). Поскольку Дантес пишет, что надстраивать будут над квартирой «мадам Влодек», а дом был двухэтажный на подвалах, это значит, что Геккерен с Дантесом занимали его первый этаж[112].
Интересно сопоставить последние письма Дантеса Геккерену с письмами того же времени сестер Гончаровых, прежде всего Екатерины Николаевны, брату Дмитрию. Общность затронутых в них тем дает основание говорить о том, что они обсуждались в беседах Дантеса с Гончаровыми; значит, Дантес продолжал у них бывать. Первая общая тема — ранний ледоход на Неве, с сообщения о котором начинает Дантес свое очередное письмо. В 1836 году Нева очистилась ото льда 22 марта. Екатерина Николаевна Гончарова писала об этом 27 марта брату Дмитрию, в очередной раз прося денег: «Нева прошла 22 числа, так что в минуту глубокого отчаяния, после визита какого-нибудь любезного кредитора, ничего не будет удивительного, если мы пойдем к реке топиться…» Но эта тема могла возникнуть независимо от встреч Дантеса с Пушкиными и Гончаровыми. А вот о смерти свекрови Натальи Николаевны, матери Пушкина, не принадлежавшей к свету, Дантес вряд ли мог бы узнать в тот же день, если не встречался с кем-то из членов семьи Пушкина. Надежда Осиповна скончалась утром 29 марта 1836 года в Светлое воскресенье; приходится предполагать, что Дантес начал свое письмо 28 марта и продолжил на следующий день. Екатерина Николаевна сообщает 27 марта брату Дмитрию: «Свекровь Таши в агонии, вчера у нее были предсмертные хрипы, врачи говорят, что она не доживет до воскресения».
Есть в этой переписке и другие совпадения тем. Прежде всего это обсуждение предстоящей свадьбы Ольги Викентьевны Голынской, двоюродной сестры Гончаровых, и французского писателя Франсуа Адольфа Леве-Веймара. Екатерина Николаевна, сообщив брату о свадьбе другой своей кузины, пишет и о предстоящем замужестве Ольги, но ошибаясь с именем жениха-писателя: «И потом еще новость в отношении ее сестры Ольги, которая, как говорят, выходит замуж за Бальзака. Как видишь мы совсем олитературимся».
Дантес сообщает в апрельском письме, имея в виду секретаря нидерландского посольства барона Иоганна Геверса, которого они с Геккереном каламбурно называли Жан-Вер[113]: «Ты помнишь, что Жан-Вер просил руки сестры красавицы графини Борх[114] и ему, как и следовало ожидать, отказали. Что же, его соперник победил и вскоре получит ее в жены». Ольга Викентьевна Голынская стала женой Леве-Веймара 1 октября 1836 года.
Между письмами сестер Гончаровых и Дантеса есть и еще одно любопытное совпадение. В апрельском письме Александра Николаевна уже сообщает брату о том, что они наняли дачу на Каменном острове, надеются на прогулки верхом, и просит прислать лошадей. В следующем, также апрельском письме Александра Николаевна снова обращается с просьбой прислать лошадей для нее и сестры: «Я могла бы купить себе лошадь здесь. Есть по 150 и 200 рублей очень красивые, но всё деньги, даровые дешевле».
Дантес также просит у Геккерена лошадей: «Я огорчен, дорогой мой друг, что ты не решился купить в Голландии лошадей, хотя бы для себя; лошади для меня — это всего лишь моя фантазия и просьба на тот случай, если тебе позволят деньги, но при отсутствии оных об этом и речи быть не может».
После этого письма наступает семимесячный перерыв в эпистолярном общении Дантеса с Геккереном, так как последний вернулся в Петербург и приступил к исполнению своих обязанностей. Одновременно прекращаются до осени и встречи Дантеса с Натальей Николаевной, переставшей выезжать в ожидании появления на свет четвертого ребенка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.