Корыто — первое, что увидели мои глаза…
Корыто — первое, что увидели мои глаза…
Корыто — первое, что увидели мои глаза. Обыкновенное корыто: глубокое, с закругленным краями. Какие продаются на базаре. Я весь в нем умещался.
Не помню кто, скорее всего, мама рассказывала, что как раз когда я родился — в маленьком домике[1] у дороги позади тюрьмы на окраине Витебска вспыхнул пожар.
Огонь охватил весь город, включая бедный еврейский квартал.
Мать и младенца у нее в ногах, вместе с кроватью, перенесли в безопасное место, на другой конец города. Но главное, родился я мертвым.
Не хотел жить. Этакий, вообразите, бледный комочек, не желающий жить. Как будто насмотрелся картин Шагала.
Его кололи булавками, окунали в ведро с водой. И наконец он слабо мяукнул.
В общем, я мертворожденный.
Автопортрет в рамке. 1910-е. Бумага, тушь.
Пусть только психологи не делают из этого каких-нибудь нелепых выводов. Упаси Бог!
Между прочим, дом на Песковатиках — так назывался наш район — цел и сейчас. Я видел его не так давно.
Когда у отца появились средства, он сразу дом продал. Мне эта халупа напоминает шишку на голове зеленого раввина с моей картины или картофелину, упавшую в бочку с селедками и разбухшую от рассола. Глядя на нее с высоты нового «величия», я морщился и думал:
«Как же я здесь ухитрился родиться? Чем здесь люди дышат?»
Когда мой дед, почтенный старец с длинной черной бородой, скончался с миром, отец за несколько рублей купил другое жилье.
Там уже не было по соседству сумасшедшего дома, как на Песковатиках. Вокруг церкви, заборы, лавки, синагоги, незамысловатые и вечные строения, как на фресках Джотто.
Явичи, Бейлины — молодые и старые евреи всех мастей трутся, снуют, суетятся. Спешит домой нищий, степенно вышагивает богач. Мальчишка бежит из хедера. И мой папа идет домой.
В те времена еще не было кино.
Люди ходили только домой или в лавку. Это второе, что я помню, — после корыта.
Не говоря о небе и о звездах моего детства.
Дорогие мои, родные мои звезды, они провожали меня в школу и ждали на улице, пока я пойду обратно. Простите меня, мои бедные. Я оставил вас одних на такой страшной вышине!
Мой грустный и веселый город![2]
Ребенком, несмышленышем, глядел я на тебя с нашего порога. И ты весь открывался мне. Если мешал забор, я вставал на приступочку. Если и так было не видно, залезал на крышу. А что? Туда и дед забирался.
И смотрел на тебя сколько хотел.
Здесь, на Покровской улице, я родился еще раз.
Вы когда-нибудь видели на картинах флорентийских мастеров фигуры с длинной, отроду не стриженной бородой, темно-карими, но как бы и пепельными глазами, с лицом цвета жженой охры, в морщинах и складках?
Это мой отец.
Портрет отца. 1907. Бумага, тушь, сепия.
Или, может, вы видели картинки из Агады[3] — пасхально-благостные и туповатые лица персонажей? (Прости, папочка!)
Помнишь, как-то я написал с тебя этюд. Твой портрет должен походить на свечку, которая вспыхивает и потухает в одно и то же время. И обдавать сном.
Муха — будь она проклята — жужжит и жужжит и усыпляет меня.
Надо ли вообще говорить об отце?
Что стоит человек, который ничего не стоит? Которому нет цены? Вот почему мне трудно подыскать слова.
Мой дед, учитель в хедере, не нашел ничего лучшего, чем с самого детства определить своего старшего сына, моего отца, рассыльным к торговцу селедкой, а младшего — учеником к парикмахеру.
Конечно, в рассыльных отец не остался, но за тридцать два года не пошел дальше рабочего.
Он перетаскивал огромные бочки, и сердце мое трескалось, как ломкое турецкое печенье, при виде того, как он ворочает эту тяжесть или достает селедки из рассола закоченевшими руками. А жирный хозяин стоит рядышком, как чучело.
Бабушка. 1922–1923. Бумага, офорт, сухая игла.
Одежда отца была вечно забрызгана селедочным рассолом. Блестящие чешуйки так и сыпались во все стороны. Иногда же его лицо, то мертвенно-, то изжелта-бледное, освещалось слабой улыбкой.
Что это была за улыбка! Откуда она бралась?
Отца словно вдувало в дом с улицы, где шныряли темные, осыпанные лунными бликами фигуры прохожих. Так и вижу внезапный блеск его зубов. Они напоминают мне кошачьи, коровьи, все, какие ни на есть.
Отец представляется мне загадочным и грустным. Каким-то непостижимым.
Всегда утомленный, озабоченный, только глаза светятся тихим, серо-голубым светом.
Долговязый и тощий, он возвращался домой в грязной, засаленной рабочей одежке с оттопыренными карманами — из одного торчал линяло-красный платок. И вечер входил в дом вместе с ним.
Дом в Песковатиках 1922–1923. Бумага, офорт, сухая игла.
Из этих карманов он вытаскивал пригоршни пирожков и засахаренных груш. И бурой, жилистой рукой раздавал их нам, детям. Нам же эти лакомства казались куда соблазнительней и слаще, чем если бы мы сами брали их со стола.
А если нам не доставалось пирожков и груш из отцовских карманов, то вечер был бесцветным.
Я один понимал отца, плоть от плоти своего народа, взволнованно-молчаливую, поэтическую душу.
До самых последних лет жизни, пока не «сбесились» цены, он получал каких-то двадцать рублей. Скудные чаевые от покупателей не много прибавляли к этому жалкому доходу. И все-таки даже в молодости он не был совсем уж бедным женихом.
Судя по фотографиям тех лет и по моим собственным воспоминаниям о семейном гардеробе, он был не только физически крепок, но и не нищ: невесте, совсем девочке, крохотного росточка — она подросла еще и после свадьбы — смог преподнести богатую шаль.
Женившись, он перестал отдавать жалованье отцу и зажил своим домом.
Однако прежде надо бы закончить портрет моего длиннобородого деда. Не знаю, долго ли он учительствовал. Говорят, он пользовался всеобщим уважением.
Когда в последний раз, лет десять назад, я вместе с бабушкой был на его могиле, то, глядя на надгробие, лишний раз убедился, что он и впрямь был человеком почтенным. Безупречным, святым человеком.
Он похоронен близ мутной, быстрой речки, от которой кладбище отделяла почерневшая изгородь. Под холмиком, рядом с другими «праведниками», лежащими здесь с незапамятных времен.
Буквы на плите почти стерлись, но еще можно различить древнееврейскую надпись: «Здесь покоится…»
Бабушка говорила, указывая на плиту: «Вот могила твоего деда, отца твоего отца и моего первого мужа».
Плакать она не умела, только перебирала губами, шептала: не то разговаривала сама с собой, не то молилась. Я слушал, как она причитает, склонившись перед камнем и холмиком, как перед самим дедом; будто говорит в глубь земли или в шкаф, где лежит навеки запертый предмет:
«Молись за нас, Давид, прошу тебя. Это я, твоя Башева. Молись за своего больного сына Шатю, за бедного Зюсю, за их детей. Молись, чтобы они всегда были чисты перед Богом и людьми».
С бабушкой мне всегда было проще. Невысокая, щуплая, она вся состояла из платка, юбки до полу да морщинистого личика.
Ростом чуть больше метра.
А вся душа заполнена преданностью любимым деткам да молитвами.
Овдовев, она, с благословения раввина, вышла замуж за моего второго деда, тоже вдовца, отца моей матери. Ее муж и его жена умерли в тот год, когда поженились мои родители. Семейный престол перешел к маме.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
ИЗ-ПОД ГЕНЕРАЛЬСКОГО ГЛАЗА
ИЗ-ПОД ГЕНЕРАЛЬСКОГО ГЛАЗА Около трех часов к постоялому подъехал земский ямщик, узкобородый человек с мягким говором выходца из средней полосы России.Пара лошаденок, ободранная кошевка. Дорожная шуба для пассажира. В углу какой-то старик в зипуне и огромном малахае с
ГОЛУБЫЕ ГЛАЗА
ГОЛУБЫЕ ГЛАЗА — Мы знаем о вас немало! Почти все! Знаем, что вы долго сидели, были на Колыме, на пятьсот третьей стройке и в „Краслаге". Освободились из заключения в тысяча девятьсот пятьдесят втором году. И после освобождения находились в ссылке в наших краях. А потом из
Закон рычага: правило первое, вернее, второе, потому что первое – опоздание
Закон рычага: правило первое, вернее, второе, потому что первое – опоздание Нельзя зажимать важную персону в углу и грузить ее там с дикой скоростью своими проблемами, даже если эти проблемы вовсе не ваши, а страны, и для ее блага их надо решить немедленно, желательно тут
Глаза, глаза, везде глаза
Глаза, глаза, везде глаза Если не ошибаюсь, в семьдесят четвертом году пришло (с оказией, естественно) известие от Наума Коржавина, что в Москву, с коротким визитом прибывает Беатрис Коробкина и ее следует принять хорошо. Сочетание имени и фамилии меня заинтриговало, я стал
ГЛАЗА ХУДОЖНИКА
ГЛАЗА ХУДОЖНИКА Написанное карандашом письмо при помощи инфракрасных лучей можно прочесть, не раскрывая конверта. Это потому, что бумага для инфракрасных лучей полупрозрачна. А сквозь карандаш они не проходят. Документ, залитый кровью или чернилами, в свете инфракрасных
Глаза
Глаза Надень солнечные очки потемней, береги себя. Венеция бывает смертельно опасной. В самом центре уровень эстетической радиоактивности очень высок. Каждый ракурс источает красоту, с виду непритязательную, а в глубине коварную и неумолимую. Великолепие течет с
2006/11/28 Что мы-с-собакой увидели сегодня утром:
2006/11/28 Что мы-с-собакой увидели сегодня утром: — По небу кто-то сначала чиркал карандашом, потом ожесточённо стирал начирканное ластиком, а потом размазывал по затёртой, в катышках, бумаге серую и грязно-голубую акварель. Получилось так себе, скажем прямо.— У обочины -
Глаза в глаза
Глаза в глаза Между враждебных берегов Струился Неман... А. С. Пушкин Принявшись за свои военно-исторические записки, дотошно изучив многие документы и свидетельства очевидцев и участников боевых действий и присовокупив к ним свои живые впечатления, оставшиеся в
Глаза
Глаза В кабинете врача Да. Понимаю. Дряблость кожи. Да. Это оттягивает глаз.Это не — что вы сказали? — сениле эктропия. Да… Ясно. Но это эктропия. Да… То есть… нижнее веко свисает… То есть опускается… из… Да, обнажается слизистая.Нет. Не слезятся. То есть слезятся… когда
Корыто
Корыто Обычно мама купала нас на кухне. Топилась печь, грелась вода в ведрах, на полу стояло железное корыто. Было тепло и весело от предстоящей процедуры. В корыто наливалась горячая вода, чтобы дно не холодило ноги.Мыла нас мама по очереди. Намыливая голову куском
ГЛАЗА ИЛИ КРЫЛЬЯ?
ГЛАЗА ИЛИ КРЫЛЬЯ? Другим камнем преткновения был, казалось бы, пустяковый вопрос — на чьем самолете будет проводиться инспекция. НАТО твердо настаивала — это должен быть самолет инспектирующего государства. А Советский Союз столь же категорически возражал — нет,
ГЛАЗА
ГЛАЗА Глаза. Что-то с ними было неладно. При сумеречном освещении, полутемноте я видел много хуже, чем окружающие. Началось это с раннего детства. Я с трудом различал созвездия на вечернем небе. Плохо ориентировался в лесу. Врач осмотрел глаза и заключил: «Куриная слепота.
Корыто и сюрреализм
Корыто и сюрреализм Сорок лет спустя сидел на Петроградской стороне в гостях у Геннадия Гора, вспоминали товарищей тех времен. Рассматривал картины, которыми увешаны стены до потолка. Наталья Акимовна угощала нас чаем со всякими вкусностями. А перед внутренним взором
"ГЛАЗА САМОЛЕТА"
"ГЛАЗА САМОЛЕТА" Точность полета Однажды М. В. Водопьянов шутя спросил меня:— Скажи, как ты видишь за тысячу километров?Оставалось ответить ему в тон:— А я смотрю вооруженным глазом.Обычным своим, невооруженным глазом штурман видит ровно столько же, сколько и любой
Глава 6 КАНАДЦЫ УВИДЕЛИ РУССКОЕ ЧУДО. СУПЕРСЕРИЯ-1972
Глава 6 КАНАДЦЫ УВИДЕЛИ РУССКОЕ ЧУДО. СУПЕРСЕРИЯ-1972 На рассказе о суперсерии 1972 года между канадскими профессионалами и советскими хоккеистами остановимся поподробнее. Во-первых, эти восемь игр — по четыре в Канаде и СССР — справедливо считаются и в нашей стране, и в