Пролог ПРЕДКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пролог

ПРЕДКИ

Который век достиг толь лучезарной славы?

В тебе исправились испорченные нравы,

В тебе открылся путь свободный в храм наук…

И. И. Дмитриев

По преданию, предками Грибоедовых были польские шляхтичи братья Гржибовские, пришедшие в Россию в 1605 году в свите самозваного царя Лжедмитрия I. Самозванец привлек их посулами богатых русских земель, но, вступив, сверх ожиданий, на престол, не торопился выполнять обещания. Впрочем, поляки не возлагали на него надежд и не собирались тратить время на бесплодные ожидания у подножия трона. На родине они привыкли избирать монархов, судить их и свергать по своему усмотрению, не питали к ним почтения и превыше всего ставили свободы шляхетской республики. Избираемые короли тоже не любили своих подданных, и лет за тридцать до описываемых событий один французский принц, возведенный на трон Речи Посполитой, тайно бежал из страны, предпочтя получить корону Франции (он стал королем Генрихом III). Спустя годы поляки вспоминали тайное бегство короля едва ли не с умилением. После Генриха они временно нашли достойного монарха — Стефана Батория, но на смену ему, на беду себе, выбрали шведа Сигизмунда Вазу, изгнанного из Швеции и мечтавшего вернуться туда с помощью польского войска. Сигизмунд III вверг своих подданных в бесконечные и бессмысленные войны, ставшие началом конца Великой Польши. От этих-то бед и разорений Гржибовские ушли в Россию, желая приобрести приличествующее их дворянскому званию состояние.

Новая страна им понравилась. Москва изумила величиной и многолюдством, роскошью недавно законченных белых городских стен и удивительной резьбой новых деревянных стен четвертого пояса укреплений. Местные жители носили длинные одежды и длинные бороды и не знали шпаг. Но язык их был понятен, да и обычаи напоминали польские. Крестьяне так же нищенствовали, города так же бедствовали, бояре самоуправствовали, дворяне искали сражений. С севера грозили те же шведы, с юга — тот же крымский хан. Царей не уважали, а несколько месяцев назад даже свергли и убили юного наследника царя Бориса Годунова.

Но поляки не знали, что подобное состояние было для России отнюдь не привычно. Крестьяне и города разорились за двадцать пять лет Ливонской войны, за семь лет опричнины Ивана IV да за два года жестокого неурожая трехлетней давности. И бояре не были прежде столь сильны и дерзки, но осмелели после смерти Грозного. И расправа с царем московской толпы была делом совсем новым, прежде в убийствах принимала участие одна знать. Даже бороды вошли в обычай не более семидесяти лет назад, а прежде московиты ходили гладко выбритые — и в те времена бородатые европейцы считали бритье нелепым пережитком татарского ига. Ныне вкусы изменились, и бритым полякам бородатые русские казались варварами. А дело было только в моде!

Жизнь в России пришлась Гржибовским по душе. Не успели они осмотреться, как москвичи убили их Самозванца, бояре выбрали на престол Василия Шуйского, восстали крестьяне, явился новый Самозванец, шведы захватили север, поляки — запад, Шуйский отравил своего племянника — талантливого полководца, бояре свергли и постригли в монахи Шуйского, богатейший Троицкий монастырь оказался в осаде. Словом, в стране было где развернуться талантам воинственного человека. Гржибовские охотно ввязались в Смуту. И тем охотнее, что на московский престол был неожиданно приглашен сын ненавистного им Сигизмунда III. Братья решительно выступили против Владислава, и их чаяния совершенно совпали с чувствами русского народа.

Настало грозное время. Поляки, шведы, крестьяне, казаки приближались к Москве. Новые деревянные стены сгорели дотла, новые белые стены закоптились дымом пожаров, голод, мор и резня терзали страну. Но посреди беспорядков и бедствий Смуты Гржибовские не затерялись. Они переменили веру, имена и одежду, нашли русских жен, ибо многие семьи отчаянно нуждались в помощи любого храброго дворянина, способного отстоять дом и добро от своих и чужих грабителей. Братья были смелы и решительны, и победное воцарение Михаила Романова положило начало их преуспеянию.

Такова легенда. А легенды нередко по-своему отражают давно забытую правду. Во всяком случае, первые Грибоедовы известны примерно с 1614 года и вполне могли быть польскими шляхтичами.

Михаил Ефимович Грибоедов получил в 1614 году от нового царя земли в пограничном с Речью Посполитой Вяземском воеводстве — это был особый край, важнейший для государства, ибо после Смуты Россия потеряла Смоленск, путь на Москву остался незащищенным и от преданности и доблести вязмитин зависело благополучие столицы. Оттого на границе предпочитали селить тех, кто знал польский язык и мог вовремя распознать опасность. Их щедро вознаграждали за службу. Михаил Ефимович был очень богат и оставил трех сыновей: бездетного Ивана, Федора и Андрея. Все трое состояли при дворе и достигли высокого звания стольника.

Федор Грибоедов служил в Москве в приказе Казанского дворца и приобрел дополнительное состояние и вес, заботясь об освоении поволжских владений государя и присвоении доходов с них. В 1648 году царь Алексей Михайлович включил его в число лиц, готовивших Соборное уложение, установившее в стране законы и крепостное право на добрых два века, — его знание польского языка способствовало включению в этот важнейший документ многих положений Литовского статута. В 1664 году дьяк Федор перешел в Разрядный приказ, ведавший подготовкой царских церемоний и созывом дворянского ополчения. Хотя время было мирное, ополчение почти не созывалось, Федор Грибоедов свою выгоду из виду не упускал и честными трудами в войнах и переговорах нажил деревни в Алатырском, Арзамасском, Каширском, Коломенском и Переславль-Залесском уездах. Ему выпало и иное отличие — по велению царя он создал верноподданнейшее сочинение: «Историю, сиречь повесть, или сказания вкратце о благочестно державствующих и святопоживших боговенчанных царях и великих князьях, иже в Российской земли богоугодно державствующих…», кратко называемую «Историей о царях и великих князьях земли Русской». Сие творение Грибоедов составил в тридцати шести частях на основе чужих трудов к полному удовольствию монарха, пожаловавшего его шестьюдесятью рублями денег, сорока соболями и драгоценными материями и прибавившего ему пятьдесят четвертей земли к поместьям. Книгу царь взял в свои покои, поскольку она удовлетворила главное его требование — доказала происхождение дома Романовых от Рюрика и вместе с тем от римского императора Августа, что служило к чести правящей династии. Семнадцатый век не был требователен, и все «доказательства» свелись к простой фразе: «В древних летах в Российское царствие выехал из Прусской земли государя прусского сын Андрей Иоаннович Романов, а прусские государи сродники Августу — кесарю римскому». В этом утверждении не все было правдой, но и не все — ложью. Алексей Михайлович остался доволен и повелел по «Истории» Грибоедова обучать своих детей. Дьяк Федор не успел вполне вкусить царских милостей и умер в 1673 году в преклонных летах. Вскоре скончался и царь. Среди его наследников царь Федор оказался слишком болезненным, царь Иоанн слишком слабым умом, царевна Софья слишком учена, а царь и император Петр слишком деятельным для того, чтобы изучать «Историю». Труд Федора Грибоедова был забыт — и, честно скажем, забыт по заслугам.

У дьяка остался сын Семен, избравший военное поприще и к 1681 году достигший высокого положения полковника стрелецкого войска. Успех вскружил ему голову. Всего лишь дворянин, он пожелал сравняться честью и состоянием с боярами и ближними людьми. Стрельцов он почел неотъемлемой частью своего семейства, вроде крепостных людей, и на их деньги накупил леса, на их подводах привез его в Москву и их руками выстроил себе дом со всеми службами и угодьями. Конечно, строиться в Китай-городе он не осмелился, да там и пустошей уже не осталось, но свое жилище поставил в посаде, в хорошем ровном месте на берегу реки Неглинной. Несколькими годами позже эта местность стала популярной, когда тут поселился фаворит царевны Софьи князь Василий Голицын.

Во времена полковника Грибоедова здесь было относительно спокойно и безопасно. В Китае же мимо боярских дворов было страшно проходить: две-три сотни, а то и тысяча вечно голодных вооруженных челядинцев, обитавших при знатном лице, выскакивали из-за кирпичной ограды — и горе было случайному прохожему! В дальних же посадах, в оврагах Яузы, в болотах Москвы-реки проезжих поджидали настоящие разбойники и убийцы. В стенах города процветали казенные кабаки и злейшие враги казны, тайные торговцы запретным зельем — табаком. Неочищенная, дурного качества сивушная водка и неочищенный, скверный табак быстро одуряли и толкали на самые гнусные поступки. Неудивительно, что почтенные женщины не показывались на улице без двадцати-тридцати сопровождающих, а бояре в бунташный семнадцатый век скоро научились жить в каменных палатах, которые прежде считались вредными для здоровья. Эти жилища со сводами в сажень-две толщиной, с крошечными окошками, холодные и сырые, казались потомкам годными только под тюрьму или амбар. Потомки думали, что в семнадцатом веке просто не умели строить удобное жилье. Но предки знали, что делали, а их мрачные особняки служили им добрую службу, защищая от разъяренной черни, грабителей и соседей.

Дом Грибоедова был попроще, деревянный, но обнесен каменной оградой, как полагалось по царскому указу 1681 года. Зато хозяина сопровождали в церковь десятка два вооруженных стрельцов, и он щеголял в желтых сапогах и цветном платье, сшитом теми же стрельцами, и питался с огородов, устроенных на стрелецких землях и на стрелецкие средства. Впрочем, так жил не один Грибоедов. Все стрелецкие полковники, достигшие этого звания одновременно, в 1681 году, когда оно было впервые введено, обустраивались с возможной роскошью и о безопасности и порядке в столице не беспокоились. А кроме них беспокоиться было некому. Глава Стрелецкого приказа князь Юрий Алексеевич Долгорукий, прежде видный воевода Алексея Михайловича, был уже развалиной от старости и паралича, его сын и товарищ по приказу князь Михаил не пользовался уважением, царь Федор Алексеевич умирал, стрельцы волновались, бояре ссорились, деля будущую власть. Так столица оказалась предоставлена ворам, убийцам и торговцам опойным зельем.

Но едва царь Федор скончался, все оживилось. Стрельцы вдруг потребовали наказания своим полковникам-притеснителям, пригрозив разграбить их дома, если им не вернут отнятые деньги. Боярская дума, еще не выбравшая нового царя, испугалась остаться без военной поддержки и пообещала выдать полковников на расправу, однако патриарх восстал против подобной меры и его послушались — полковников судили. Было за что! Семену Грибоедову читали такое обвинение: «Били на тебя челом великому государю пятидесятники, десятники и рядовые стрельцы твоего приказа: ты чинил им налоги, обиды и всякие тесноты; для взяток и работ бил их жестоким боем, бил батогами, ругательством…; на огороды и деревни свои на всякие работы посылал стрельцов и детей их…; из государева жалованья вычитал у них деньги и хлеб, отпускал с караулов и за то брал деньги…; деньги на стенной караул и запасы из дворцов брал себе… Будучи в походах, делал им также всякие тягости и на их подводах возил свои запасы. Ты… стрельцов обижал и бил их напрасно».

В следующем веке на битье да крохоборство никто бы и внимания не обратил, но в конце семнадцатого правительство было слабо, а стрельцы чувствовали свою силу. В начале мая полковников Ивана Нелидова, Андрея Дохтурова, Павла Глебова и других били батогами, а полковников Александра Карандеева и Семена Грибоедова — даже кнутом. После порки Грибоедова от службы отставили, поместья отняли и сослали в Тотьму. Стрельцы совсем осмелели, новых полковников не признавали, прогоняли, а самых настойчивых взвели на каланчу и сбросили вниз!

В конце концов первый стрелецкий бунт был подавлен. На престол посадили сразу двух царей — Иоанна и Петра (случай даже для России невиданный). Грибоедову земли вернули, но прежнего значения он не достиг и только под конец жизни, в 1719 году, занял маловажное положение воеводы в Костроме. Наказание кнутом его не образумило — своею резиденцией он, по примеру прежнего костромского воеводы Стрешнева, сделал ратушу, чем вызвал гнев построивших ее купцов. Но при императоре Петре их жалобы остались без рассмотрения.

Семен Федорович жил в своей деревне Хмелитах в Вяземском уезде, в ста пятидесяти верстах к востоку от Смоленска. В 1683 году он выстроил там деревянную церковь. Дом же был самым простым, как бы состоящим из трех изб, соединенных сенями. У полковника не было детей, и в 1706 году, еще при жизни, он передал свои владения племяннику Герасиму, сыну его брата Григория. Эта передача глубоко оскорбила его двоюродных братьев Ивана и Алексея, сыновей Андрея Михайловича. Они очень рассчитывали на наследство дьяка Федора, тем более что имели множество детей, а Герасим был холост. Иван Андреевич начал тяжбу из-за земель, и она тянулась без перерыва более века, пока не сошла на нет за смертью всех потомков. Однако из-за нее Герасим не решался всерьез обосноваться в Хмелитах, а занимался хозяйством у себя в имениях и приумножил наследство.

Он побоялся перестраивать усадебный дом, но украсил изнутри по новому вкусу. Все парадные комнаты были обшиты деревянными панелями и затянуты расписным холстом (и потолки тоже). Росписи изображали сцены охоты, ландшафты или ниспадающие занавеси. Все писалось своими же людьми, но по тогдашним понятиям о живописи считалось недурным. Ведь важнее всего было в то время похвалиться: «Оно, правда, не очень хорошо, да писали свои крепостные мастера».

Герасим умер в 1751 году, почти одновременно со своими кузенами Тимофеем, Михаилом и Иваном, сыновьями Ивана Андреевича, и с племянником Алексеем, сыном Тимофея. Сыновья Алексея Андреевича умерли еще раньше, не оставив потомства. Семейное состояние перешло к старшему в роде — Федору, сыну Алексея Тимофеевича. Его дядья — Иван Михайлович и Михаил Иванович — начали новую тяжбу за наследство, продолжая в то же время старую.

Пока одна ветвь Грибоедовых испытывала взлеты и падения, другая прозябала во Владимирской земле. Лукьян Грибоедов, основатель этого рода, владел небольшой деревней, жил неприметно и остался в памяти только своего семейства. Он имел двух сыновей — Семена и Михаила, в пользу которых приобрел в 1647 году половину деревни Назарово с шестьюдесятью четвертями земли. Там они и провели долгие годы, Семен женился на небогатой соседке Аграфене Мякишевой, родил трех сыновей — Никифора, Леонтия и Михаила — и в 1677 году выкупил другую половину Назарова у соседа Александра Коробова. Леонтий Семенович (мы упоминаем только непосредственных предков нашего героя, чтобы не углубляться в гущу ветвей родословного древа) в 1683 году женился на соседке Антониде Михайловне Бокиной, за которой получил сельцо Горки в шестьдесят пять четвертей. В 1707 году, по смерти Семена Лукьяновича, братья разделили свое Назарово, и Леонтию досталось двадцать четвертей.

У Леонтия Семеновича было три сына — Алексей, Владимир и Никифор. Более всех преуспел Владимир Леонтьевич, занявший в конце Северной войны высокий и выгодный пост комиссара во Владимире. Комиссары в то время ведали всей подготовкой к войне: рекрутами, продовольствием, средствами уезда, и в таком богатом городе, как Владимир, должность приносила немалую прибыль. Правда, была опасность пострадать от гнева Петра I за крупные злоупотребления, но Владимир Леонтьевич в них не был замечен. Напротив, Никифор Леонтьевич служил плохо и был отставлен капралом — чин для дворянина просто неприличный. В 1713 году он женился на дочери соседа Козьмы Ивановича Внукова, погибшего в 1701 году в битве при Нарве. В приданое он получил село Федорково, но с условием содержать у себя тещу и двух незамужних сестер жены, а при замужестве выделить им по пятьдесят рублей деньгами.

Не в пример своему сверстнику Герасиму, Никифор Леонтьевич не отличался и хозяйственностью, имение его не процветало. Но не будем строго судить неудачников. Они принадлежали к несчастному поколению, родившемуся около 1685 года, воспитанному по старинке, а вынужденному жить и служить в России, преобразуемой Петром I. Устаревшие привычки и взгляды, незнание языков и новых понятий препятствовали их продвижению. Потому так охотно они выходили в отставку и уезжали в деревню.

Это были люди добрые и простые. Вставали с солнцем, в первую половину дня много двигались — по работам ли, на охоту, в полдень обедали. Ели много. В простые дни в хорошо поставленном доме подавали два горячих (щи и уху или суп какой), два холодных («закуски» по-нынешнему, но, конечно, не салаты, ибо мешанина совершенно противна русским понятиям о правильном столе, но холодные окорока, заливное, студни, грибы и прочее), четыре соуса (то есть тушеное мясо или овощи), два жарких (мясо и дичь непременно), два пирожных (то есть разное сладкое — компот, варенье, желе). Да между блюдами каши, зелень, да фрукты и орехи из своего сада во весь оставшийся день. В те времена цветниками не увлекались, сады были все больше фруктовые, со многими деревьями и ореховыми аллеями. Теперь и не знают прежних сортов (что теперь! сто лет назад они уже забылись). А были яблоки «мордочка» — небольшие длинные, кверху узкие, точно мордочка какого-нибудь зверька, и «звонок» — круглые, плоские, и когда поспевали, то зернышки будто в погремушке гремели.

Званый обед, хотя и продолжался три часа, не многим отличался. Припасы были свои, со стороны ничего не покупали, только вместо простой рыбы подавали стерлядей, да гусей или уток заменяли фазанами (но своими, доморощенными). Всё, в общем, было дешево и просто. Само собой, никто не обязан был отведывать четыре соуса и два жарких, но каждый выбирал, что по вкусу. За столом сходилось множество народу — хозяева, какие-нибудь гостящие родственники, подолгу живущая бедная родня, священник, приживалы, шуты. Дом никогда не пустовал. Для человека семнадцатого, восемнадцатого и всех предшествовавших веков не было большего наказания, чем вдруг очутиться в одиночестве. Он всегда был окружен родными, друзьями, слугами, готовыми разделить его радости, горести и заботы, но, в свою очередь, требовавшими внимания и сочувствия своим радостям, горестям и заботам. Никогда, ни на миг никто не оставался один. И это «никогда» действительно означало никогда. Ни одинокие прогулки, ни уединение в своей комнате не были понятны в те века. Слуги, естественно, также были окружены другими слугами, бедняки — многочисленной семьей из многих колен. Одиночество как способ существования отдельных чудаков изобрел девятнадцатый век.

Так жили деревенские помещики в начале восемнадцатого века. Но, как бы ни тешились размеренным существованием в покое и довольстве, они хорошо понимали: подобная жизнь доступна дворянину лишь в старости. В молодые годы, плохо ли, хорошо ли, служить было необходимо. Собственная карьера Никифора Леонтьевича и Герасима Григорьевича не задалась, но уж своих наследников они воспитывали не по старине. В 1717 году было издано знаменитое «Юности честное зерцало», узаконившее новые требования к воспитанию, постепенно утверждавшиеся в России с начала Петровских реформ. Для провинциального дворянства эта книга стала единственным источником сведений о столичных нравах, и родители сообразовались с веяниями эпохи.

К детям отныне следовало относиться строго. Им отнюдь не дозволялось держать себя со старшими дерзостно, перебивать их речи, пренебрегать их словами и не исполнять тотчас их повелений; если позовут из другой комнаты, не переспрашивать: «Чего? Што ты говоришь?» — но немедленно явиться со словами: «Что изволите, государь батюшка?» (или «государыня матушка»), В присутствии взрослых детям надлежало вести себя скромно, без спросу не говорить, без разрешения не присаживаться, севши — держаться прямо, тихо и смирно, руками и ногами не колобродить, в голове не чесать. За столом и в обществе надлежало соблюдать столько стеснительных правил, что всего не перечесть! Наконец, отрок должен был быть бодр, трудолюбив и прилежен, смел и отважен, красноречив и начитан, обучен языкам, танцам, верховой езде и фехтованию. И ни одним требованием нельзя было пренебречь, если желаешь успешно служить при государе «ради чести и прибыли».

Ленивых секли — это считалось наилучшим способом воспитания. Секли даже взрослых сыновей, уже в офицерских чинах. Случалось, били и жен, хотя в дворянской среде это все же было редкостью — делом рук всяких Гвоздиловых и Скотининых.

Такие порядки были обременительны для детей, зато им прививалось стремление поскорее вырасти и стать наравне со взрослыми — и именно этого быстрейшего преодоления детства как незначительной поры жизни и добивались воспитатели. Однако, заботясь о развитии ума и тела, создатели «Юности честного зерцала» как-то позабыли о становлении добрых душевных качеств детей. Они могли быть (и часто были в самом деле) ловки и изящны, храбры на войне и на дуэли, не чужды искусству и даже порой науке, но обуздывать свой нрав, подавлять первые приступы злобы они не умели — разве только в присутствии императора. Чуть вырастая, становясь господами над слугами и детьми, они не считали нужным сдерживаться и не давать выхода дурному настроению. Легко теряя спокойствие, они быстро и остывали, умели радоваться, умели и беситься всласть. Целебные свойства успокоительных капель еще не были открыты, и медицина восемнадцатого века не придумала для борьбы с истериками ничего действеннее прогулок на свежем воздухе и поглаживания живота шерстяной рукавицей. Но кто же, будучи разъярен, станет гладить себя по животу?!

Впрочем, необузданное поколение оказалось в России случайным и быстро исчезнувшим явлением. Людей допетровской поры в известной мере сдерживали церковные предписания, людей, родившихся в конце восемнадцатого века, — правила приличия. Но в послепетровскую эпоху церковь потеряла лицо, безбожие вошло если не в сердца, то в моду, а европейская внешняя благопристойность еще не привилась. Только во второй половине восемнадцатого века жили люди, не подвластные ни Богу, ни общественному мнению.

Зато они красиво одевались. Не только женщины, но и мужчины носили одежду нежных и ярких цветов, с рисунком, кружевами, бантами и драгоценностями. Бальные платья украшали золотым или серебряным шитьем. Толпа пестрела и искрилась, окутанная легким белым облаком из осыпающейся с париков муки. От муки чихалось, но это своеобразно скрывали… чихая от табака. Табак не курили, не жевали, а нюхали, изящно беря щепотку из роскошных дорогих табакерок. Нюхали табак и дамы, и девицы. Полезнее ли это для здоровья, чем курение, — не нам судить, но для общества в целом отсутствие ядовитого дыма было, несомненно, полезнее.

Жизнь стала интереснее, чем полувеком ранее. В моду вошли карточные игры, особенно азартная «мушка» и спокойный, сложный ломбер. Всё же карты еще не имели огромной популярности, состояний за зеленым столом пока не проигрывали.

В моду вошли музыка и театр — всё в исполнении своих крепостных артистов, ибо других (кроме иностранных) еще не было. Не было и театральных зданий, все они появились только в конце восемнадцатого века. Спектакли обычно устраивались в залах, оранжереях или просто в саду.

В моду вошли сложные, многофигурные танцы, со взаимной слаженностью нескольких пар. Хороших танцоров было мало, но танцы, как балет, были приятны не только исполнителям, но и зрителям.

В моду вошли дуэли, как правило, на пистолетах. Дуэльная пара продавалась в особых ящичках, с пулями и шомполами. В России их не производили — дуэли запрещены! — и дворяне вынуждены были тайком ввозить их из-за границы. Купить их было трудно и дорого, использовать можно только раз, поскольку пристрелка не допускалась дуэльным кодексом. Казалось бы, проще драться на шпагах — они-то всегда под рукой. Но фехтованию нигде путем не обучали — учителей не хватало даже в Петербурге. Только кавалерийские офицеры владели искусством сабельного боя, однако на саблях дуэлей не устраивали.

И в моду вошли корсеты. Дамы привыкали к ним с детства и не замечали стеснения, но природу не обманешь. Никогда не было в высшем обществе столько смертей родами и никогда не рождалось столько горбатых и кривобоких детей, как в 1750–1770-е годы. Большинство умирало во младенчестве, но и взрослых, горбатых спереди и сзади, было немало. Телесные недостатки стали настолько привычны, что почти не привлекали внимания. Вот в такой среде жили и преуспевали деды нашего главного героя.

Дед его по отцу, Иван Никифорович Грибоедов, в родном доме не получил достаточного образования, но в пятнадцать лет был отослан в Петербург и зачислен рядовым в гвардейский Преображенский полк. В ту пору солдаты гвардии набирались уже не только из дворян, но и из крестьян, что уравнивало дворянских недорослей с бывшими крепостными в казарменном быту. Однако они имели все преимущества по службе и обязательно обучались математике, языкам и военной науке. В остальном солдаты были так же грубы и разнузданны, как и офицеры, но ставки в их играх были меньше и не столь разорительны для провинциального юнца. Иван Никифорович овладел немецким языком, но служил рядовым почти пять лет и мог уже опасаться, что повторит жалкую участь своего отца, отставного капрала. Только двадцати лет он был, наконец, произведен в капралы.

В конце 1741 года преображенцы совершили переворот и возвели на престол дочь Петра I Елизавету. Закончился почти десятилетний период «бироновщины», когда все значительные посты в стране доставались иностранцам, а старая боярская знать оказывалась то в ссылке, а то и на эшафоте. Вскоре по восшествии Елизаветы Петровны началась Русско-шведская война. Грибоедов участвовал и в перевороте, и в войне, сражался при Гельсингфорсе и Фридрихсгаме, но выдвинуться не сумел. Вероятно, ему недоставало воинских доблестей, а может быть, просто удачи. В годы войны он постепенно продвигался в унтер-офицерских чинах и в 1749 году получил сержантство, что считалось уже офицерским званием в гвардии, поскольку гвардейские звания были двумя классами выше, чем армейские. После войны он целых шесть лет не получал повышения. Несомненно, одной из причин его прозябания было отсутствие средств, необходимых для поддержания блеска офицерского мундира лучшего полка России. В 1755 году он вышел из гвардии в армию сразу капитаном в новоформирующийся Сибирский гренадерский полк.

В начале Семилетней войны Иван Никифорович попытался снова отличиться, но военная карьера его явно не сложилась, и в 1757 году он вышел в статскую службу, женился и возвратился во Владимир, где переходил от должности к должности, был воеводским товарищем и вдруг возвысился, став в 1779 году председателем губернского магистрата — главой всей судебной системы в губернии. В 1781 году, при выходе в отставку, он был награжден чином надворного советника, вполне приличным для мелкопоместного дворянина.

Грибоедов, хотя и занимал несколько лет высокий административный пост, богатства не нажил. Екатерина II жестко боролась со злоупотреблениями среднего чиновничества, предоставляя безграничные возможности для казнокрадства только высшим сановникам. Иван Никифорович был, однако, честен и сам по себе и, вероятно, не стал бы воровать и без правительственных указов. Состояние он имел круглым счетом в девяносто душ в сельце Федоркове и деревне Назарове (но все пополам с родней), да за женой, дочерью соседа капитана Кочугова, взял сельцо Сущево в двадцать душ, оцениваемое со всеми угодьями всего в тысячу рублей. Прасковья Васильевна была женщиной простой и бережливой, поэтому достатка хватало и на себя, и на содержание мотоватых сыновей Никифора и Сергея, а также дочери Катерины, вышедшей впоследствии за соседа, такого же бедного помещика, капитана Ефима Ивановича Палицына. В губернии Грибоедовы пользовались всеобщим уважением и за свои достоинства, и как старожилы Владимирской земли. В 1792 году род Грибоедовых внесли в «Алфавитный список дворянских родов Владимирской губернии», в VI часть, куда записывались только древние, благородные семейства. Сделано это было из чистой любезности к Ивану Никифоровичу, поскольку документально подтвердить свою родовитость он не смог. Департамент Герольдии при Сенате не признал древность его рода (и несправедливо: потом нашлись доказательства правоты притязаний Ивана Никифоровича), но, собственно говоря, в Российской империи происхождение не имело значения.

Дед нашего героя по матери, Федор Алексеевич Грибоедов, прожил жизнь богато и счастливо. Он родился в обширном, хотя старомодном поместье своего двоюродного деда Герасима, и здесь же получил начатки знаний под руководством провинциальных учителей. Пятнадцати лет он вступил, по примеру отца, в лейб-гвардии Преображенский полк (как и его сверстник Иван Никифорович, но знакомы они почти не были). Дворяне той поры еще не научились обходить указ об обязательном вступлении в службу рядовыми и не записывали детей в полки с малолетства (а то и до рождения), желая доставить им офицерское звание к началу действительной службы. Несмотря на это, Федор Алексеевич в казарме почти не жил, а был отпущен домой для совершенствования в языках и науках. Отец не позволил ему лениться и проводить все дни в безделье или на охоте. Юноша выучил французский и немецкий языки, полюбил чтение, живопись и музыку. Федор Алексеевич был по натуре человек веселый и общительный, но в нем рано проявилось какое-то врожденное достоинство, основанное на просвещенности и уверенности в себе. В шестнадцать лет он стал владельцем двух тысяч душ крепостных, пяти тысяч десятин полей и лесов, озер и рек (братьев у него не было, только сестра Анна, замужем за коллежским прокурором Волынским), и, несмотря на происки дядьев, твердо расположился в Хмелитах, будучи уверен в незыблемости своих прав и внушая ту же уверенность губернскому и столичному судейству. Он занялся переустройством вотчины на новый лад и проявил редкие по тем временам хозяйственные способности.

Дом в Хмелитах, подновленный изнутри Герасимом Григорьевичем и еще крепкий, Федору казался нелепым и неудобным. Поставлен он был в очень неудачном месте усадьбы, с видом на огород и скотный двор. В конце семнадцатого века такое местоположение считалось разумным — службы требовали хозяйского пригляда. Но в восемнадцатом веке домовитость ценилась ниже изящности. Федор Алексеевич велел снести дом, а заодно и старую церковь полковника Семена Грибоедова. Огороды и хлева убрали с глаз, и десять лет крепостные мастера вели строительство новой усадьбы. Во время работ хозяин бывал в Хмелитах наездами летом, поскольку должность требовала его присутствия в городе. В те времена в поместьях жили одни старики да порой жены с малолетними детьми. Федор Алексеевич женился на дочери богатого соседа Ивана Игнатьевича Аргамакова, старого друга отца, и его жена с сыном и четырьмя дочерьми в летние месяцы могла останавливаться в родительском доме, пока свой был еще не достроен.

К 1759 году барский особняк, флигели и Казанскую церковь в Хмелитах завершили и отделали. А в 1762 году Федор Алексеевич несказанно обрадовался манифесту преемника Елизаветы Петровны Петра III о праве дворян служить или не служить по своему усмотрению. Дворянство было столь осчастливлено полученной вольностью, что собиралось поставить императору статую из чистого золота. Но не начали еще сбор денег, как Петр III был свергнут своей женой Екатериной и убит по ее невысказанному желанию. С переменой власти русское дворянство ничего не потеряло — напротив, оно вступило в золотой век своего существования.

Федор Алексеевич дослужился до чина гвардейского капитан-поручика и вышел в отставку классом выше, как было принято, к тому же переведясь из гвардии в армию и став, таким образом, бригадиром. Несколькими годами позже бригадир был осмеян в одноименной комедии Фонвизина, да так жестоко, что император Павел совсем отменил этот чин, вычеркнув его из Табели о рангах. Федор Алексеевич, однако, не походил на фонвизинского служаку, неизмеримо превосходя его умом, обширными знаниями и веселостью. Способности, вкус и характер хозяина ярко отразились в новом доме и парке, созданных домашними архитекторами. Хмелиты превратились из заурядного имения в великолепный, почти дворцовый ансамбль — островок обдуманной красоты среди незатейливой простоты деревенских окрестностей.

Русская усадьба — явление исторически позднее. Италия, Франция, Германия и Англия поочередно развивали и совершенствовали искусство садоводства, подхватывали друг у друга идеи, преобразовывали их и воплощали в великих творениях стиля барокко, рококо и ренессанса. Парки итальянских вилл, парки Версаля и Фонтенбло, Гринвича и Виндзора, Сан-Суси и Людвигсбурга прекрасны и несхожи, и все какой-то одной стороной восходят к идеалу, сложившемуся еще в Древнем Риме. Безупречный античный вкус требовал благородной простоты насаждений; деления парка на цветник, участок для пеших прогулок и отдаленную часть для катания на лошадях и в экипажах; соотнесения сада с архитектурой зданий и с окружающей местностью. Три части парка должны были быть различны по устройству, но художественно едины; окрестные виды вписаны в пейзаж, расширяя горизонт; и все это достигнуто без жестокого насилия над природой, без вычурностей и избытка украшательств.

Ни одна европейская страна не воплотила античный идеал. Итальянцы питали склонность к излишней декоративности и не допускали природной естественности линий. Французы боготворили симметрию и не желали замечать окрестностей, по возможности уничтожая их. Лучшим местом для парка они считали бесплодную гладкую равнину, где ничто не бросалось в глаза. Голландцы холили цветы и деревья в кадках, начищали до блеска изразцовые дорожки в садиках и не задумывались о цельности художественного впечатления. Англичане ввели в моду естественный стиль, любили обширные зеленые газоны со стадами оленей, но в порыве усердия искривляли даже от природы ровные участки. Немцы соединили лучшие достижения Англии и Франции, но утяжелили их безвкусной пышностью и ненужной грандиозностью.

Россия оказалась в выгодном положении. Создатели русских парков обладали многими преимуществами. Над ними не тяготели национальные традиции, ибо таковых не было. Они располагали средствами и временем, ибо труд крепостных был бесплатным, а время в избытке. Они обладали вкусом, развитым изучением великих произведений искусства всех стран и эпох. Они не считали совершенным только то, что создано на их родине и в их время, как полагали, например, французы семнадцатого или итальянцы пятнадцатого века. Россиянам похвалиться было нечем, и они охотно и пристально изучали достоинства других культур. Наконец, они не были склонны к чрезмерностям и детальности, которые появляются в период упадка какого-либо стиля, ибо русский стиль еще только зарождался.

В середине восемнадцатого столетия в России появились парки. Они соединили особенности итальянских, французских, английских садов, возвышенные до уровня, неизвестного древним, и связали их в единое целое благодаря античным принципам, не использованным итальянцами, французами и англичанами. Парки императорских резиденций в Павловске, Гатчине, Царском Селе бесподобны. А за ними тянулись дворянские усадьбы по всей России.

Хмелиты считались одним из красивейших поместий страны. Здесь все сулило отраду и покой во вкусе прихотливого восемнадцатого века. Восточные окна дома смотрели в цветник, где глазу приятно было останавливаться на веселой пестроте клумб, белизне мраморных статуй и зелени постриженных изгородей. За цветником начинался регулярный сад, неприметно понижавшийся к большому пруду, предназначенный для пеших прогулок и праздников под открытым небом. Пышные кринолины модных платьев требовали широких дорожек, где дамы могли бы разминуться, не сбив кружевной отделки юбок. Такой сад создавала не фантазия художника, а ножницы садовника. Здесь не было ни красивых видов, ни разнообразия красок. Растения превращались в элементы архитектуры: липовые аллеи играли роль коридоров, квадратные лужайки, очерченные аккуратными живыми изгородями, заменяли комнаты; кусты, превращенные в пирамиды и шары, несколько украшали садовый интерьер. Царство стриженой природы было бы нестерпимо, если бы не оживлялось благоуханием сирени и жасмина. Белая, розовая, лиловая сирень цвела повсюду вокруг дома и в парке. В начале лета Хмелиты были прекрасны. Но сирень отцветала — и однообразие зелени разбивалось только блеском воды в прудах и разными садовыми затеями: гротами, руинами, мостиками. Французский парк, лишенный нарядной толпы, казался пустым и унылым даже в солнечный день, а под дождем и вовсе являл собой безотрадное зрелище.

Более отдаленная часть парка радовала величиной и прелестью. Естественная красота природы не нуждалась здесь в украшениях. Сочетание цвета листвы, рисунка крон, игра света и тени на открытых и заросших участках создавали плавную смену пейзажных картин, открывавших вид на цветущие луга, склоны ближних возвышенностей и оврагов. Пение птиц, шум леса, запах свежескошенных трав дополняли удовольствие от поездок по парку. Человеческая рука словно бы не касалась этих мест. Извилистые дорожки, похожие на лесные тропы, петляли среди кустов и тенистых рощ, пересекали солнечные полянки среди раскидистых деревьев. По ним легко и мягко было скакать верхом или катиться в коляске.

Посыпанная песком аллея рассекала парк от въездных ворот до цветника, проходила по мостику над прудовой протокой и подводила к самому дому, по стилю похожему на творения придворного архитектора Растрелли. Стены были по последней моде отделаны белой лепниной на голубом фоне. Монотонность фасада перебивалась эффектной овальной лестницей, вводившей прямо на второй этаж в парадный зал с зеркальным расписным сводом.

Главный дом продолжали два флигеля, соединенных с ним светлыми галереями. От двора к западу тянулся ровный травяной газон, обрамленный оградой, в конце которого стояли еще два флигеля, а за оградой — новая Казанская церковь. Здесь парк обрывался над красивым мягким косогором — внизу лежала долина Вязьмы; цепочка прудов извивалась по широкой равнине среди плакучих ив и ракит, а за деревней, куда хватал глаз, расстилались пойменные луга, поля, стояли живописные рощицы, и горизонт скрывался в дымке смоленских лесов.

Дом был устроен роскошно и модно. Комнаты парадной анфилады были отделаны под мрамор и украшены печами в голландских изразцах, зеркалами, милыми статуэтками дрезденского и севрского фарфора, тщательно подобранной мебелью и восточными коврами. Всего в доме насчитывалось до пятидесяти помещений, включая картинную галерею, библиотеку и театр во втором этаже южного флигеля. Собрание живописи и книг составилось не усилиями многих поколений владельцев, а единовременной закупкой всей коллекции. Но что же делать, если предки не имели склонности к изящному?

Их трудно за это осуждать. Даже в середине восемнадцатого века выбор картин и книг был делом нелегким, хотя расцвет художественных школ многих европейских стран пришелся на семнадцатый, а то и пятнадцатый век. Что мог отобрать Федор Алексеевич для своей галереи? Русские художники уже лет тридцать как рисовали портреты, но в провинции их творчество удручало, а лучшие мастера увековечивали только императорскую семью и столичную знать. Ближайшие соседи россиян — поляки — были умелыми, но безжалостными портретистами, прорисовывали каждую морщинку престарелых красавиц и каждую бородавку на вельможных носах. Художники из дальних европейских стран приезжали изредка только в Петербург, по приглашению императоров.

Картины старых мастеров тоже трудно было подобрать — не всё, созданное прежними эпохами, нравилось в восемнадцатом веке. Голландцы, любезные сердцу Петра I, изображали простенькие речные виды, чистенькие городские комнаты и пьяные драки в кабаках. На стенах помещичьего дома эти картины выглядели заурядно и не привлекали внимания: серый полузимний пейзаж и подгулявшие мужички не представляли в России чего-то удивительного. Фламандцы писали роскошные натюрморты с устрицами и пузатыми бокалами, воспевали изобилие рыбных и фруктовых лавок. Эти полотна были приятнее глазу русского дворянина — а все ж сюжет малоувлекательный. (Мы, конечно, не говорим о шедеврах Рубенса, Рембрандта и Ван Дейка, недоступных провинциалам и украшавших только стены императорского Эрмитажа.)

Немцев и англичан не стоило принимать во внимание, а творения великих итальянцев остались в далеком прошлом, были редки и совершенно недосягаемы даже для императоров. В картинах испанцев величавость и возвышенность не искупали глубоко католического духа, настораживавшего приходского священника. С его мнением можно было не считаться, но вдруг бы он навлек на хозяина гнев какой-нибудь престарелой богатой тетушки?

Оставались французы. Но сюжеты их картин были часто неприемлемы в семейном доме: изображения обнаженных старческих тел или тел, заживо растерзанных и освежеванных, за пределами Франции никого не привлекали. Батальные полотна Лебрена, живописца Людовика XIV, были эффектны, несмотря на неразборчивую мешанину коней и людей, но — при длине шагов в тридцать — не влезали ни в один дом и даже в Лувре помещались с трудом.

Хмелитскую коллекцию составили в основном мифологические сцены и пейзажи с руинами третьестепенных итальянцев и второстепенных французов, из тех, под чьими картинами стоят подписи «Неизвестный художник. Портрет неизвестного». Эти же полотна висели в залах Петергофа и Ораниенбаума, но в оригиналах. А у Федора Алексеевича многое было в копиях, рисованных крепостными живописцами с полотен из коллекций богатых вельмож. Плохо обученные мастера знали живопись только по виду, в анатомии и перспективе не разбирались, но бывали прекрасными копиистами, так что подслеповатые хозяева не отличали их работу от подлинника.

С литературой дело обстояло еще хуже. Конечно, в библиотеке Хмелит стояли древнегреческие и латинские авторы (большей частью в переводах на французский); великие французские классицисты — Корнель, Расин, Мольер, Лафонтен, Ларошфуко; не великие, но приятные гривуазные авторы французского Регентства — Кребийон-сын, Мариво. Были и недавно изданные сатирические и весьма фривольные на первый взгляд сочинения Вольтера, Дидро, англичан Филдинга и Ричардсона (тоже в переводах на французский). Но писатели, которых сейчас почитают великими, еще не родились, лучшие достижения научной и художественной европейской литературы были делом отдаленного будущего.

Впрочем, существовала русская литература. Ломоносов и Сумароков вызвали из небытия российское стихосложение. К сожалению, поэты следовали убеждению, объявленному их внуками ложным, что поэзия должна быть понятна только посвященным. Очень поучительно читать примечания Антиоха Кантемира, в которых он простым языком объяснял собственные стихи своим же современникам («пойло из Индии» — кофе или шоколад и т. д.). Его последователи продолжали нарочито усложнять язык возвышенных од и нравоучительных басен, и потомкам казалось, что такова и была речь предков. Потомки не брали на себя труд продираться сквозь тягостный стиль — и голос восемнадцатого века не дошел до людей века девятнадцатого. И очень напрасно. Ломоносовские стихи ясны и просты, несмотря на некоторые искажения слов:

Шумит с ручьями бор и дол,

Победа, росская победа!

Но враг, что от меча ушел,

Боится собственного следа…

Или

Царей и царств земных отрада.

Возлюбленная тишина,

Блаженство сел, градов ограда,

Коль ты полезна и красна!

В 1739 или 1747 годах эти быстрые строки читались с удовольствием. Но важен не только звук, но и смысл. Ломоносов и Сумароков были достойнейшими людьми, воистину благородными. О первом не стоит и говорить: какой русский человек не слышал о его невероятной жажде знаний, о его заслугах перед российской наукой и словесностью! Он писал для царей и часто о царях, но не ради наград и почестей. Никто не был более него независим в делах и суждениях, разве только Сумароков. Тот не склонялся ни перед монархами, ни перед общественным мнением: развелся с женой, фрейлиной Екатерины II, и женился, именно женился, на крепостной! Кто бы из самых смелых либералов девятнадцатого века решился на подобный поступок?!

Оды Сумарокова тяжеловаты, но они почитались таковыми и в его время. Их высокоторжественный слог нравился, как нравятся военные парады: никто ведь не ищет в них простоты и естественности! В прочих стихах он проявлял удивительную легкость слога и рифм:

          Не уповайте на князей:

          Они рожденны от людей,

И всяк по естеству на свете честью равен.

          Земля родит, земля пожрет;

          Рожденный всяк, рожден умрет,

Богат и нищ, презрен и славен.

Всего лучше его песни, словно подслушанные у крестьянских певуний. Кто не сможет понять или спеть:

Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,

Что давно я не встречалася с тобой, —

          Муж ревнивый не пускает никуда;

          Отвернусь лишь, так и он идет туда.

Таков был обычный язык восемнадцатого века.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.