Жан Жорес
Жан Жорес
Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу коричневых колеров, как и ковры, — коридориков, лестницы; посередине стоял общий стол; вдоль окошек — отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с взрослой дочкой; он был с добротцой, без «политик»; весьма уважал социалистов и руку жал парочке бледных кюре, столовавшихся здесь; как летучие мыши, влетали они в своих черных сутанах и в шляпах с полями; шушукали о конфискации Комбом церковных имуществ; держались отдельно, но кланялись вежливо; столик в углу занимал сумасшедший рантье с миловидной женою; пыталась со мною кокетничать: бедная.
Общий же стол пустовал: три прибора; на нем размещались: месье Мародон, иллюстратор романов, ходивший обедать и завтракать; мы — познакомились; я посетил его; рядом садилась приятная барышня, русская немка из Риги; мы с ней по-французски общались; меж блюдами я перелистывал «Юманите» [Орган социалистов, редактировавшийся Жоресом.].
И соседка спросила меня:
— «Почему вы читаете эту газету?»
— «Она симпатичней других мне».
— «Вы чтите Жореса?»
— «О да!»
Тут хозяин, смеясь, просиял; а соседка кивнула:
— «А знаете? Он же ведь завтракал с нами последние месяцы после того, как жена его в Тарн из Парижа уехала; месье Жорес живет рядом; оставшись один, стал ходить сюда завтракать — перед Палатой; недавно уехал он в Тарн».
— «Он вернулся, — кивнул нам хозяин, — он будет здесь завтракать: завтра».
— «Везет вам, — смеялась соседка, — о, это такой человек!.. Впрочем, сами увидите».
— «Месье Жорес, — о!» — хозяин, махая руками, давился почтеньем.
Не видя Толстого, младенцем я знал, что бессмертен он; сфера бессмертия определялась, как функции: есть — вестовой, понятой, даже городовой; есть — «толстой» в каждом городе; вдруг появился в квартире у нас бородатый старик; и тогда мне открылось: он есть Лев Толстой, знаменитый писатель.
Из детства мне вырос Жорес; он — оратор; а позже открылось мне: он — социалист; но он — стопятидесятилетний старик, современник Руссо, Робеспьера, Сен-Жюста, которых Танеев чтил; умерли эти; Жорес же — живехонек; перемешались в мозгу: социализм, революция, книга о ней, сочиненная Жаном Жоресом;87 поздней, разбираясь в газетах, я видел: Жорес, Клемансо, — телеграммы Парижа; и ныне кричали столбцы: Клемансо, Жан Жорес. Клемансо стал главою правительства; схватки с Жоресом его потрясали Париж; все бежали в Палату:88 их слушать; Жорес брал атаками, а Клемансо фехто-вался софизмами.
Как, — Жан Жорес, — детский миф, — сядет завтракать рядом? И я испугался: увидеть его на трибуне — одно; сидеть рядом — другое; трибуна ему, что — рука: он хватает ей тысячи; просто услышать «бонжур» от него, это ж — ухо подставить под пушку, которую слышишь с дистанции; страшно сесть рядом с салфеткой подвязанной пушкой.
Уж я привыкал к знаменитостям: в литературе; ведь, точно орешками, щелкаешь с ними; а этот предложит — кокос разгрызать; с литераторами интересно болтать; но я их забывал уважать; уваженье к Жоресу меня подавляло.
Оратор в Жоресе внезапно возник; он до этого преподавал философию в Тарне;89 но в первой же речи сказался гигантский ораторский дар; из профессора вылез политик; и вот депутатом от Тарна явился в Париж он; и стал здесь вождем социалистов.
С волненьем спустился я к завтраку; стол: рядом с барышней, моей соседкою, — новый, четвертый прибор:
«Ей-то, ей каково сидеть рядом; я — спрятан за нею».
Стараясь соседкой укрыться, я сел; уже подали первое блюдо; уже два кюре, прошмыгнувши под окнами, тихо влетевши, уселись под окнами.
— «Месье Жорес!» — показала соседка в окно.
Там черным пятном промелькнули: на лоб переехавший с очень большой головы котелочек, кусок желто-карей, густой бороды; шея толстая, вжатая в спину; на ней за сюртук зацепившийся ворот пальто; пук газет оттопырил карман; зачесавшая зонтиком воздух рука промахала. Широкий, дородный, короткий, пререзво пронесся он махами рук, уподобясь гамену, а не знаменитости; эдаким мячиком прыгает разве один математик, бормочущий вслух вычисленья: под мордою лошади; и — что-то милое, давнее, в памяти всплыло:
— «Отец».
Я не видел ни в ком повторения жестов, какими отец, — тоже крепкий, широкий, короткий, — прохожих смешил на Арбате; Жорес вызвал образ отца; как отец, он скосил котелок; как отец, вырываясь из рук, подававших пальто, зацепил воротник за сюртучную складочку; и, как отец, чесал зонтиком воздух.
Но дверь распахнулась, вподпрыжку влетел; суетился под вешалкой; с кряхтами руки раскинул: направо, налево и наискось; с кряхтами лез из пальто; приподнявшись на цыпочки, с кряхтом повесил его, вырвав пук из кармана и сунув под мышку; не глядя на нас, растирая ладони, бежал с перевальцем к пустому прибору; отвесивши общий поклон, — сел; и стуло — закракало; тяжко расставивши ноги, расплывшись улыбкой и перетирая ладонями, корпусом перевернулся к соседке с вторичным поклоном; взбугривши улыбкою толстые щеки, пропел ей:
— «Бонжур, мадемуазель… Са ва бьен?»90
Пушка — выстрелила: перепонка ушная не лопнула; вместо кокоса же — подали кролика; он, изогнувшись широкой спиной, схватив вилку, себе покидав в рот куски, отвалился, схватясь за газету; и, ею завесясь от нас, опочил в телеграммах; но подали третье: газета — отложена.
Сидя, казался высоким, вставая, был меньше себя, так как широкоплечее туловище укорачивали небольшие слоновьи какие-то ноги; он был бы красив; но дородность мешала; глаза, голубые и добрые, щурились светом ума, никогда не смеясь и вперяяся в окна; рот темно-пунцовый и тонкий, не скрытый густыми усами, когда не жевал, то скорее скорбел; хохотали морщинки у глаз и веселые, точно надутые, щеки с темневшею родинкой; правильный нос; лоб — высокий; весь профиль дышал благородной серьезностью; пышные вставшие волосы, светло-коричневые, с желтизной, и такого же цвета большая, густая его борода серебрилась курчаво сединками; и выдавала южанина кожа: коричнево-красная.
Сел, и возникла вокруг атмосфера смешного уюта, не страшного вовсе: совсем не «Жорес», а — профессор; Д. С. Мережковский, малюсенький в жизни, — тот силился выглядеть именем; чувствовал: рядом со мною уселась и кракала стулом огромная личность; с огромною вилкой, зажатой смешно в кулаке, с неподдельным беззлобием из-за салфетки, которой себя повязала, полезла на барышню, громко расспрашивая о подробностях ее работы и заработка; Мародон, да и я, и не знали, что барышня наша искала работы себе; Жорес — тот узнал.
Так большой человек во мне вспыхнул из маленьких жестов, с какими он яблоко резал, газеты читал и кидался: к тарелке, к соседке, к салфетке; я вовсе забыл, что хватает за сердце с трибуны; трибуна я видел далеким героем былин; думал я: этот славный, простой, нас бодрящий месье привязал к себе крепко, двух слов не сказавши со мною, и тем, как глотал, над тарелкой разинув усы, от усилий краснея, и тем, как прислушивался, отвалясь, склонив голову набок, с улыбкой прищурой, ко мне, к Мародону, к соседке, которая что-то сказала о сером коте и о крыше:
— «Коты, мадемуазель, вылезают на крышу, — сказал этот добрый месье, показав свои крепкие зубы, — затем, чтобы там дебатировать».
Кланяясь скатерти: с ясным прищуром:
— «У них крыша — клуб: да-с».
А узел салфетки вставал над спиною, как заячье ухо; и в этом смешке повторял мне отца он, за столом сочинявшего басни из мира животных; и так, как отец, тотчас перебивал каламбур он, не без педантизма; с надсадой крича, придирался к словам окружавших; так: с первого ж завтрака он из-за сыра ревнул на меня, — рубнув ножиком в воздухе:
— «Э, — да неправильно же выражаетесь вы; говорят: „Лё парти политик“, а не „ля“; „ля“ — относится к мясу; „лё“ — к партии…»
«Лё» или «ля» — знаки рода; «парти» в смысле «часть» — рода женского; в смысле же «партии» — рода мужского.
— «Лё — лё: лё парти!»
Топотошил ногами под скатертью: делалось очень уютно, сердечно, тепло; и представьте себе мой восторг, когда толстый хозяин однажды, ко мне подойдя, разведя свои руки, мне вытянул нос; и — сказал:
— «А месье-то Жорес о вас выразился превосходно: „Месье Бугажёв, — это, это: оратор природный…“ Вот видите!»
В паспорте «йот» вместо «и» написали: «Bugajeff»; немецкое «йот» в начертаньи своем одинаково с «же»; так я стал «Бугажевым» во Франции.
Не понимаю, как мог Жорес видеть «оратора» в том, кто в французских словах заплетался, как рыба в сетях: говорил я ужасно; позднее Матисс, вероятно иронии ради, хвалил мою речь;91 верно брал интонацией, паузами и бесстрашным подмахом руки на оратора, словом своим поднимавшего бури; со второго же завтрака славный «месье» меня схватывал, точно рыбешку крючком:
«Э, комман пансэ ву?» [Ну, а как полагаете вы?] Вылезал головой из-за носа соседки; я лез на Жореса, соседку давя; с «савэ ву» [Знаете ли] откровенным — руками намахивал характеристики литературных течений в России; подчас философствовал, анализируя Генриха Риккерта [Немецкий философ-неокантианец], мненье имея о Тарде и Мен де Биране; Жореса-оратора я не слыхал; а узнавши «месье», я забыл об «ораторе»: сам заораторствовал; а Жорес между блюдами, сидя с газетою, ухо ко мне поворачивал, слушая голос мой; даже бросая газету, он, кракнувши стулом, врывался в слова:
— «Что заставило вас полагать?» Я — отчитывался92.
Но вернусь к первой встрече: окончив последнее блюдо, очистивши яблочко, тыкнувши ножиком в ломтик, ко рту не поднес; отвалился и замер, сорвавши салфетку, — не глядя на нас, убегая глазами в окошко и щурясь: глаза занялись жидким светом, бросавшим лучи мимо нас; мне поздней объяснили, что он собирается с мыслями перед Палатой; мы все в пансиончике знали, когда выступает он там; к окончанию завтрака делался тихим тогда; и сидел, привалясь к спинке стула, — не видя, не слыша, не глядя; вставали, бросали поклон, уходили; а он все сидел, отвалясь, склонив голову, взгляд исподлобья бросая в оконные стекла.
Я помню, как, вспугнутым гиппопотамом вскочивши со стула с поклонцем всем корпусом, бросился к вешалке он перевальцем и сунул в пальто мятый пукиш газет, чтобы, вставши на цыпочки, тужиться в трудном усилии свое пальто отцепить и, сломавшись, разбросив короткие руки, на черном пальто распинаться с пыхтеньем: он долго возился, стараясь пролезть в рукава; но до шеи не мог он пальто дотянуть; воротник, зацепясь за сюртук, подвернулся, а он уж мелькнул котелочком под окнами, цапаясь зонтиком.
С этой поры появленья Жореса, получасовые сиденья за завтраком с ним — мой просвет и уют в бесприютности; точно, нашедши меня, кто-то вымолвил:
— «Брат мой». Повеяло: жаром.
Сердечно любили Жореса: хозяин, месье Мародон, сумасшедший с женою, соседка и я.
Дать отчет о беседах с Жоресом мне трудно; он мне неровня; он жил в мире огромном; я — в маленьком; он завивал из Палаты смерчи; я же был для него — «Бугажев», молодой человек; он ко мне относился с симпатией; но и симпатия эта меня обдавала как жаром; я счастлив, что в хоре хвалений великому деятелю социализма вплетен слабый голос мой, не потому что я видел «великого»; видел я «доброго»; как он умел приласкать без единого слова: ужимочкой, жестиком, тем, что нам, малым, он был — совершенно открыт; перед столькими был осторожен: до хитрости; слухи ходили, что сдержан; свидания с ним добивались неделями; пойманный, он становился «политиком»; взвешивал каждое слово, чему был свидетель не раз; и тогда лишь вполне оценил его ласку к «месье Бугажев, се жён ом» [К господину Бугаеву, этому молодому человеку], — в его шутках с «жён ом», в каламбурах о кошках и в покриках громких о том, что ломаю же, черт побери, я грамматику речи:
— «Сказать надо вот как, — он громко кричал на меня, — а не эдак вот: не по-французски выходит».
И тут же примеры грамматики: преподаватель, педант!
Что ко мне относился тепло он, я понял из ряда штрихов в обращеньи ко мне, всегда мягко-участливом; он ежедневно, вмешавшись в беседу мою с Мародоном, меня подвергал настоящим экзаменам, строго допытываясь, что читал я по логике и почему я, читая Когена, чтоб Канта усвоить, молчу о французах, меж тем как во Франции есть представители и кантианских течений; откинувшись, делаясь строгим, наморщивши лоб, барабанил по скатерти пальцами (так, вероятно, он в бытность профессором делал экзамен студентам); бывало, он, бросивши взгляд исподлобья, оглаживает свою карюю бороду, тащит к ответу меня:
— «А что можете вы мне сказать о французских последователях философа Канта?»
Я упомянул Ренувье, написавшего книгу о Канте, отметивши: мысль в ней путана; потом передал впечатленье свое от другого труда Ренувье; [ «Эскиз систематической классификации», два тома;93 книга не переведена на русский язык] тут «месье» Жорес, мне улыбаясь, с довольным покряхтом бросает:
— «Ну да: это — так!»
И, схватяся за вилку, уходит в тарелку, с большим интересом обнюхивая вермишель; ел он неописуемо быстро; покончивши с порцией, корпус откинет; руками — на скатерть, и слушает, что говорят, в ожидании; раз он дал отеческий, строгий урок мне:
— «Ну, знаете, — строго он губы поджал, — вы левее меня».
Я — язык закусил; но, увидевши ласковый взгляд голубых его глаз, успокоился; взглядом — как гладил:
— «Сболтнули вы зря: ничего, — еще молоды».
Я извлекал из него интервью на все темы; был дипломатичен в ответах, когда вопрос ставился прямо; когда ж оставляли в покое его, он, как кот на бумажку, высовывал нос и себя обнаруживал; прямо спросить, — он подъежится; глазки, став малыми, — мимо: ответит уклончиво; мненье его искажали; поэтому, не обращаясь к нему, заводил разговоры с соседкой, конечно, на нужные темы, но с видом таким, будто дела мне нет до Жореса; он выставит ухо, но делает вид, что читает, хотя и пыхтит от желанья просунуть свой нос; не удержится, бросит газету, всем корпусом перевернется; и ноги расставит, пропятив живот:
— «Почему вы так думаете?»
Я того только жду; и, бросая соседку, — докладываю; а он — учит.
Так маленькой хитростью я из него извлекал что угодно.
И мне выяснялось его отношение к событиям русской действительности: революцию в данном этапе ее он считал неудавшейся, видя реакцию в том, что эсеры считали успехом; досадовал на непрактичность, отсутствие твердого плана борьбы; максимализм для него был развалом; сурово громил партизанов от экспроприации; в моем сочувствии к экспроприаторам видел незрелость и шаткость; но мне он прощал, потому что я не был политиком; иронизировал лишь: «Вы — левее меня»; в психологии мученичества он видел истерику слабости:
— «Выверните наизнанку его, — говорил он о бомбометателях, — и вы увидите: это — ягненок, одевшийся волком; такой маскарад ни к чему».
Он учуял азефовщину за бессильной истерикой прекраснодушия:
— «Нет, почему, — рубил скатерть ножом, — почему они просто ягнята какие-то?»
Так относился Жорес к большинству эмигрантов, с которыми виделся; виделся он ежедневно с писавшим в газете его Рубановичем.
— «Ваши кричат: революция-де торжествует в России; я — вижу разгром!»
Даже раз, обрывая меня, защищавшего крайности, в пику мне бросил с досадой:
— «Послушайте-ка: при подобном разгроме движения было бы шагом вперед, если б ваше правительство стало кадетским»94.
Беседы с Жоресом сказалися через три месяца: в ряде заметок в «Весах»; в фельетонах газетных я стал нападать на заскоки в политике, в литературе, в эстетике: «Нет, довольно с нас левых устремлений… Лучше социализм, лучше даже кадетство, чем мистический анархизм. Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм» [Привожу цитаты из статьи «Люди с левым устремлением», напечатанной в 1907 г., если память не изменяет, в газете «Час» (закрытой Гершельманом) и перепечатанной в «Арабесках»95] (1907 г.); левое устремление мчит «Ивана Ивановича за пределы всяческого радикализма, проваливает за горизонт осязаемости»; «О, если бы вы разучили основательно хотя бы только Эрфуртскую программу» (1907 г.)96. В те дни еще люди, подобные Н. А. Бердяеву, громко гласили: они-де левей социалистов; отказываясь от марксизма, они будут строить из пылов своих «свое» царство свободы; о них я писал: «За горизонтом инфракрасные эстеты в союзе с инфракрасными общественниками… синтезируют Бакунина с Соловьевым. И пребывали бы за чертой досягаемости… Но они бросают камни… в сей бренный мир… Беда в том, что судьба их исчезать за горизонтом — только средство, чтобы появиться справа… Мы давно уже поняли, что „левое устремление“, так, вообще… в лучшем случае — шарлатанство, а в худшем случае — провокация» (1907 г.)97.
Так я воспринял беседы с Жоресом: они приводили к сознанию: пафос без тактики — дым; я конфузился надоедать великому в той эпохе политику жалкими мнениями о политике; кстати сказать: от политики переводил мои мысли к культуре он; пришлось признаваться, что сам я пишу; он высоко ценил драмы Ибсена; Гауптманом восхищался; Морис Метерлинк был ему очень чужд; но от критики он воздержался:
— «Он, может быть, нравится некоторым; но я должен сказать: этот странный писатель весьма непонятен».
Любил драматические сочинения классиков; и постоянно подчеркивал мне, что Корнель еще ждет надлежащей оценки и что социалисты должны ее дать, отделивши Корнеля от темной эпохи, свой штамп наложившей на драмы его; он подчеркивал, что непредвзятость в оценке искусства, конечно же, будет господствовать в социалистическом царстве.
— «О, мы, социалисты, сумеем создать Пантеон, уничтоживши толки о том, будто мы унижаем искусство, — махал за столом он салфеткою, — мы и гуманней и шире, чем думают».
Кстати, — он не выносил, когда я говорил «социал-демократ», «социал-демократия»; морщась, хватался за нос, поправляя меня:
— «Вы хотите сказать: „социализм“, „социалисты“».
За трапезой был удивительно прост и в иные минуты открыт совершенно; кому он не верил, с тем вел дипломатию; раз он привел длинноносого, бритого, самодовольного вида мужчину, который совал свои руки в пиджак с таким видом, как будто и море ему по колено, развязно Жореса третируя, даже его назидая отогнутым пальцем; Жорес же с лукавой любезностью, бросивши руки, показал место ему за столом; и потом, повернувшись ко мне, он движеньем ладони ко мне и к мужчине нас соединил:
— «Познакомьтесь, — месье Бугажёв, соотечественник ваш, месье Аладьин».
Так спесивый нахал оказался Аладьиным, трудовиком первой Думы; в России считался оратором он; оказался же агентом империализма;98 в те дни он был встречен с почетом французами; он читал лекции; шумно давал интервью, в них рисуясь; Жорес с ним держался как с гостем: любезнейше ставя вопрос за вопросом; от собственных мнений воздерживался; он казался теперь не беззлобным, почтенным профессором, — зорким и настороженным, присевшим в засаду; Аладьин от самовлюбленности точно ослеп и бросал снисходительно, точно монету с ладони, «по-моему», «я полагаю», не видя Жореса, любуясь собою; с лукавым наклоном Жорес принимал эту дань; а надутый Аладьин, засунувши руку в карман, указательным пальцем другой продолжал «полагать» пред Жоресом — «по-моему», «как я сказал», не заметив, что за нос водили его; к концу завтрака выяснилось, что Аладьин ие только болтун, но дурак; и Жорес, даже как-то плясавший на стуле с потирами рук, с хитроватыми бегами глазок, как лакомством редким, таким дураком наслаждался, под соусом нам подавая его; на другое же утро, улыбку в усах затаив, он с прищуром спросил:
— «Как вам нравится компатриот?»
Мы с достаточной пылкостью высказались: он Не нравится вовсе; припавши к столу, захватяся руками за скатерть, подставил он ухо и глазками бегал по скатерти, не выдавая себя, — пока мы говорили: пыхтел в той же позе; и вдруг бородой рубанул по тарелке:
— «Я вас понимаю!» И бросился к блюду.
А в русской колонии бегали слухи: Андрею-де Белому — как повезло. Декадентишка этот таки ухитрился с Жоресом знакомство свести, — с тем Жоресом, которого ловят политики, корреспонденты всех стран, интервьюеры; он от них бегает; с этой поры рой вопросов:
— «С Жоресом встречаетесь?»
— «Да».
— «И с ним завтракаете?»
— «И завтракаю».
— «Каждый день?»
— «Каждый день».
— «Ну, так я приду позавтракать к вам: я хотел бы Жоресу поставить вопрос».
И посыпалось:
— «Вы попросите Жореса… Спросите Жореса… Мне надо Жореса… Есть дело к Жоресу…»
Желающих завтракать — рой; приглашал я обедать; тогда обижались: со мной не хотелось обедать, а — завтракать; мне приходилось отказывать; наш пансиончик, укрытый в далекой ульчонке, был местом, где мог откровенно Жорес отдыхать, где его окружали без алчности люди простые, нехитрые; ставить его пред разинутым ртом? Но тогда он бесследно исчезнет.
Два раза пришлось уступить: Мережковскому, Минскому; Минский, считавший отцом символизма себя, мне годился в отцы; он себя объявил социал-демократом; газету «Начало», где Ленин писал, редактировал несколько дней; [Социал-демократическая газета, выходившая в Петербурге в конце 1905 года (до московского восстания)99] его стих открывался строкой:
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!100
С упорством ко мне он пристал:
— «Я хочу с вами завтракать!»
Завтракал; с третьей же фразы, бросая меня, прицепился к Жоресу и стал развивать свои нудности, нам с ним ненужные, но и Жоресу ненужные; тот поплевывал фразой пустой, нос упрятав в тарелку; откушав скорей, чем всегда, убежал, прошмыгнув котелком мимо окон; я видел, что Минский обиделся, скис и иссяк; он не очень остался доволен Жоресом.
Трудней было с трио: с четой Мережковских и спутником их, Философовым; трио поставило мне ультиматум:
— «Знакомьте с Жоресом нас!»
Трио печатало книгу в Париже: «Le tzar et la revolution»; [ «Царь и революция»101] Мережковский в Париже, отъехав от Струве, подъехал к эсерам; и скоро стал савинковцем; Философов, сжимая в руке шапоклак и от имени «Речи»102 таская свой фрак на банкеты с министрами, часто ходил к анархистам-кропоткинцам и заявлял: хотя «Дима», кузен его, сделан министром [Двоюродный брат Философова был в это время министром103], он все же питает симпатии к синдикализму; а Гиппиус даже из чашки фарфоровой раз угощала свирепого вида матроса-потемкинца, бившего в скатерть рукой:
— «Уничтожим мы вас!»
— «Чай… бисквитик?»
Удрав из России, кричали они о своей левизне;104 Мережковский, по комнатам шмякая туфлей, воздев кулачки под защитой французской полиции (очень боялся апашей он), бомбой словесной в министров кидал и клялся, что он книгою скажет всю правду, отрезав себе возвращенье в Россию: сношение с царским правительством есть преступленье для Франции; тут он, сходяся с Жоресом, мечтал о совместном с ним митинге; под председательством лидера социалистической партии проголосит Мережковский; Жорес — это имя:
— «Вы, Боря, устройте; сведите с Жоресом». Недели он три донимал; знал: не выйдет из этого толк;
хоть бы строчку Жореса прочел Мережковский; я по Петербургу достаточно знал отношенье к рабочим писателя этого; сделку с Жоресом придумав, стал блузником он.
Делать нечего; начал я издали, от разговора с соседкой, — о бывших собраньях с попами писателей, ратовавших против церкви, но за христианство; Жорес за газетой пыхтел, ставя на ухо наш разговор и бросая мне с рявками: «лё» или — «ля»; как всегда, зацепившись, он выставил нос из газеты; потом, кракнув стулом, всем корпусом, напоминающим гиппопотама, влетел в разговор; я представил ему физиономии Минского, Розанова, Мережковского, Гиппиус как атакующих вместе с сектантами церковь; он внимал как симптому рассказам об этой атаке; я вставил броском замечанье; трилогию Д. Мережковского можно прочесть по-французски;105 о ней что-то слышал Жорес.
Через несколько дней я соседке докладывал, в ухо Жоресу крича: Мережковские переселились в Париж; я их вижу почти ежедневно; так, дав силуэт Мережковского, я обратился уж прямо к Жоресу:
— «Мой друг, Мережковский, хотел бы, месье, с вами встретиться; есть у него к вам вопросы; он просит у вас разрешенья позавтракать с вами».
Учуяв засаду, Жорес нырнул в блюдо, надувшись и шею вдавив меж плечей, в этом жесте напомнивши гиппопотама, залезшего в тину и ноздри свои из нее поднимавшего; и, как Аладьину, светски, с приклоном, пропел, что, встречаясь с общественным деятелем, должен прежде всего он узнать физиономию этого деятеля; с Мережковским охотно бы встретился он; но его не читал; он теперь им займется; и тут, записавши названье трилогии, фирму издателя, он оборвал разговор; с той поры о свиданьи — ни звука; прошло две недели; на все приставания Гиппиус — «Вы на Жореса давите» — ответил отказом, рискуя в опалу попасть.
Но однажды Жорес, собираясь уйти, — подошел: и, пропятив живот, бросив руку, пропел церемонно:
— «Так вот: я знакомился с произведениями Мережковского; вы передайте же вашим друзьям, что я очень охотно бы встретился с ними: так — завтра: в двенадцать часов»106.
Зная скверный обычай четы Мережковских опаздывать (Гиппиус ведь просыпалась не ранее часа), чету умолял я быть точной: Жорес, дорожа каждым мигом, наверно, придет до двенадцати; мне обещали они; но, конечно, проспали; и — вообразите: хозяин ко мне прибегает за двадцать минут до полудня:
— «Месье Бугажёв: вам месье Жорес просит напомнить, что ждет вас внизу; вас и ваших друзей».
«Друзей» — нет! С неприятнейшим чувством спускался в пустое я зальце; Жорес, руки бросив за спину и перетопатываясь под окном, проявлял уже признаки нетерпеливой досады; не глядя, ткнул руку; и тотчас, схватясь за часы, на ладони расщелкнувши их, обратился к двум тощим французам сотрудникам «Юманите», приведенным, наверное, чтоб разговор деловой протекал при свидетелях (был осторожен); стенные часы громко тикали; пять минут, десять; Жорес, согнув палец, стал перетирать им себе под губой волоса с таким видом, как будто чихал на меня:
— «Э, да что уж… Эхма!..»
С перевальцем ходил все под окнами; двое французов сидели у стенки, косясь на меня; вот пришел Мародон, появилась соседка, спустился рантье; уже первое блюдо; Жорес занимался с французами, потчуя их, с аппетитом бросаясь на блюда; второе нам подали; тут он, вторично схватясь за часы, их расщелкнул:
— «Ну, — ваши друзья?» Появились.
Высокий, красивый, подтянутый, с номером «Речи» в руке, Философов почтительно подал газету Жоресу:
— «Позвольте, месье Жорес, вам поднести этот номер газеты; я вам посвящаю статью в нем»107.
Жорес, прижав руки к груди, поклонился; увидевши рыжеволосую Гиппиус108, в черном блестящем атласе, с лорнеточкои белой в руке, косолапо отвесил поклон; и теперь лишь предстал ему «кит» в виде маленькой хмурой фигурочки с иссиня-белым лицом и пустыми глазами навыкате; эта фигурочка силилась что-то извлечь из себя; Мережковский, великий писатель, нет, — что с ним случилося? Перепугался? Ни прежде, ни после не видел его в такой глупой позиции; хлопая глазом, он силился что-то такое промямлить, как школьник, на стуле присев, и — выщипывал крошки: балдел; как всегда, Философов его отстранил, очень дельно, раздельно представя мотивы для митинга и доказавши Жоресу, что руководителю «Юманите» надо митинг возглавить.
Жорес только слушал да ел, занавесясь салфеткою, севши в нее, как в кусты, из которых с большим любопыт-, ством разглядывал трио, облизываясь и оглаживаясь; очевидно, — весьма забавляла: лорнеточка Гиппиус; на Мережковского он не глядел, чтоб не мучиться мукой писателя: этот писатель умел голосить и молчать; говорить не умел он; так, лет через пять, посетив тихий Фрейбург, он грозно рыкал на философа, Генриха Риккерта: тихого мужа:
— «Вы, немцы, — мещане, а русские, мы, — мы не люди; мы — боги иль — звери!»
Философ, страдавший боязнью пространства, признался Ф. А. Степпуну, что от этого рыка не мог он опомниться долго:
— «Вы, русские, — странные люди».
А перед Жоресом обычно «рыкающий левик»… икающим стал. Так и ахнул, когда лет через десять в немецком журнале попались мне воспоминанья писателя об этой встрече с Жоресом; из них я узнал: Мережковский Жоресу высказывал горькие истины; и знаменитый оратор ему-де на них не ответил; хотелось воскликнуть:
— «Ах, Дмитрий Сергеевич, — можно ль так лгать! Вы молчали, набрав в рот воды, потому что за вас говорил Философов; вы хлопали только глазами».
Свидание длилось пятнадцать минут или двадцать; Жорес согласился условно способствовать митингу; был осторожен до крайности он, отложив разговор о подробностях митинга, митинга — не было; книга «Le tzar et la revolution» провалилась; «великий писатель» вернулся к себе: в Петербург; о Жоресе он даже не вспомнил при встрече со мной109.
По тому, как Жорес себя вел с Мережковским, Минским, Аладьиным, видел, какой он политик; предвидя войну, зная все подоплеки ее, он боролся с идеей реванша, с разделом Германии, Австрии, с планом создания юго-славянской державы, границы которой политикам были известны до… карты, уже отпечатанной в штабах; боролся, как мог, с франко-русским союзом, указывая, что союз — наступательный.
К маленьким людям склонялся сердечно; когда я болел, то Гастон, внося завтрак, передавал каждый день мне привет от Жореса; поздней, посещая в больнице меня, немка-барышня передавала, с какой теплотой Жорес ее спрашивал о всех подробностях хода болезни моей;110 в отношении к ней проявил он участье на деле; когда я вернулся в отель, то ее уже не было; ставились рядом приборы: Жореса и мой.
— «Мадемуазель, — где она?»
Тут, расставивши толстые ноги, Жорес повернулся; руками салфетку схватил, прижимая к груди:
— «Мадемуазель переехала; ей далеко теперь завтракать с нами, но ей удалось наконец подыскать род занятий, который вполне соответствует ее способностям».
Стало мне ясно, кто принял участие в ней.
Этот трезвый мужчина с рассеянным видом профессора виделся экзаменатором, академическим лектором, автором толстых томов, — не оратором вовсе; он взвешивал каждую фразу, которую произносил угловато: с надсадой, с трудом; я не видел оратора в нем; но в Париже жить и не услышать Жореса — в Москве побывать, не увидеть Кремля.
Однажды я прочел объявленье о слове вступительном в Трокадеро [Огромный, причудливой архитектуры дворец на берегу Сены против Эйфелевой башни] перед чтеньем Корнеля артистами из «Комэди Франсёз»; начало назначено было в час с четвертью — сбор поступал в пользу «Юманите»111.
Почему-то я думал, что он не придет перед лекцией завтракать; он появился, таща пук газет: он просунул в них нос; только был он рассеянней: не убежал после третьего блюда; чуть щурясь, сидел посредине пустого стола, захватяся руками за скатерть, с отчетливо помолодевшим и ставшим как выбитым профилем; между ресницами вспыхивал влажно мерцающий свет; седовато-курчавые, на расстоянии серые, золото-карие волосы мягко вставали над карим лицом; твердо сжались пунцовые губы; Пракситель мог бы изваять эту голову: в ней — что-то Зевесово.
Зал вмещал несколько тысяч в нем бившихся туловищ; черное роище: зыбь рук, голов, сюртуков, шей, локтей — в коридорах, в партере, в проходах, на хорах; сидели, стояли, ходили, сжимая друг друга, друг в друге протискиваясь, — разодетые дамы и барышни скромного вида в простых шемизеточках, лавочники, буржуа, адвокаты, студенты, рабочие.
Вот: все воскликнуло: залпами аплодисментов; как отблеском ясным, весь зал просиял; и Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело, он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк и плеск; водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия в уши врубать тяжковесные свои фразы, — забил своим голосом, как топором; и багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкался паузами; слово в сто килограммов почти ушибало; раздавливал вес — вес моральный; тембр голоса — крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.
Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой. К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с эстрады; вот он — оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома, катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки, разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.
Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс, сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий; рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан; промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами, эпихеремами; [Ракурсы силлогической мысли] и оттого нам казалось: хромала грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее.
Не припомнить, чего он коснулся. Смысл: снять катаракты мещанских критериев с глаз, чтобы видеть политику трезво: в событьи парижского дня, в протоколе рейхстага, в интрижечке колониальной политики Англии надо уметь восстанавливать ось всей планетной действительности; точно Фидий скульптуру, изваивал целое из непосредственно данного хаоса, бившего в нас, как тайфун; за потоком с трудом выбиваемых образов предощущалась программа огромной системы, им произнесенной на митингах, ставшей решением, действием, лозунгом масс.
Говорил он периодами:112 «так как» — пауза; «так как» — вновь пауза долгая; и наконец уже: «то…»: иль:
— «Когда» —
— начинал он с поревом, с подлетом руки на притопе, — «то, то-то», рисующим инцидент в Агадире, едва не приведший к войне, потому что Вильгельм размахался своей задирательной саблей113,
— «Когда» —
— брал регистром он выше, и выше метал руку, бороду, топнувши, —
— «то-то и то-то», рисующим роли Вальдек-Руссо, Галифе, Комба в недавнем конфликте с соседней военной державой,
— Когда —
— дискантами летел к потолку, став на цыпочки и перевертываясь толстым корпусом, чтоб бородой и рукою закинуться к хорам и с хоров поддержки искать у протянутой из-за перил головы, —
— «то-то и то-то», рисующие революцию русскую, Витте (и капали капли тяжелого пота на бороду); вдруг с дискантов в бездну баса: —
— «Тогда!» —
— и рукой, вырастающей втрое над оцепеневшим партером, как кистью огромною, он дорисовывал выводы.
Выстрелы аплодисментов: всплывала от всех ускользнувшая связь меж «когда»; в той же позе — он ждал: животом — на партер; и потом, отступая, тряся победительно пальцем, от слова до слова свой вызвавший возгласы текст повторял он: повертываясь, переваливаясь, брел под кафедру, пот отирая платком, точно слон к водопою; и с новым периодом снова бросался на нас.
Кончил: кубарем вылетел я, чтобы после него не услышать Корнеля, которого так он любил, что поднес точно лакомство; Корнель — художник.
Жорес — еще больший: художник политики.
Он, говорят, говорил больше часа; но время мне сжалось в минуту, чтобы протянуться годами: в сознании; в «Юманите» я читал стенограмму;114 но речь была в паузах, в голосовой интонации, в жесте; в ней фраза, обстанная кариатидой-метафорой, как бронтозаврами, мощно плескалась прибоем ритмических волн; да, — размах мировой; современность парижская не подходила к размаху; эпоха войны открывала Жоресу возможность взрывать динамитные склады, — Германии, Франции, Англии; в этой эпохе он делался главнокомандующим миллионов стонавших; он мог бы зажечь революцией Францию, Жоффра сменить, повернуть дула пушек и вызвать ответные отклики в Англии, даже в Германии; шаг его был шаг эпохи; биение сердца — бой колокола.
Это — поняли: даже в тюремном застенке бой сердца Жореса звучал бы набатом; так что оставалось убить.
И «они» это сделали115.
Я пережил эту смерть вблизи Базеля; но не великий, величием равный эпохе, погиб для меня; для меня эта смерть — смерть сердечного, доброго, ставшего в воспоминаниях близким; семь лет я не видел Жореса; но знал я: он — есть; а теперь его — не было; и — я забыл о войне; и забылось, что мы, проживающие рядом с границей, — в клещах меж двух армий, что пушки из Бадена наведены и на нас, что близ Базеля корпус французов, прижатый к Швейцарии, вынужден в нашу долину вступить; и тогда пушки Бадена (как на ладони, — там) грянут; уже собирали дорожные сумочки: в горы бежать; уж под Базелем бухали пушки.
Все это забылось; я как сумасшедший забегал по берегу Бирса:
— «Месье Жорес… Тот, кто опорой мне был в тяжелейшие месяцы жизни, кого я любил…»
И над струями темно-зелеными пеной курчавой плескалось и плакало:
— «Умер он, умер: „они“ — погубили его!»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
КГБ и братья Жорес и Рой Медведевы
КГБ и братья Жорес и Рой Медведевы
Жан Жорес
Жан Жорес Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу коричневых колеров, как и ковры, — коридориков, лестницы; посередине стоял общий стол; вдоль окошек — отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с взрослой дочкой; он был с добротцой, без
Жорес I
Жорес I Еще в студенческие годы меня преследовала мысль написать рассказ об отце. Это намерение возникло в 1947 году после встречи с Иваном Павловичем Гавриловым, старым товарищем отца. Сын Ивана Павловича Володя был моим другом со школьных лет, и когда я узнал, что отец
Жорес II
Жорес II В совхоз к Ивану Павловичу Гаврилову я ездил еще один раз, вместе с Роем. Гаврилов рассказывал без утайки, что приходилось переживать заключенным и во время тюремного заключения, и на Колыме. Он был в конце 20-х годов агрономом, работал в Наркомземе РСФСР, в
Жорес III
Жорес III В конце осени или в декабре 1939 года нам удалось обменять комнату в Ленинграде на две сравнительно хорошие комнаты в Ростове-на Дону. Мать устроилась там на работу в театр музыкальной комедии, в оркестр. Тетя Надя, оставившая с 1934 года, после рождения дочки,
Рой Медведев, Жорес Медведев Ротация власти в России
Рой Медведев, Жорес Медведев Ротация власти в России В Российской Федерации установилась новая система смены власти, при которой действующий президент получает приоритет в выборе «наследника» и в определении собственных полномочий в управлении страной. Можно
Рой Медведев, Жорес Медведев Медведев и Путин. Год вместе. Кто впереди?
Рой Медведев, Жорес Медведев Медведев и Путин. Год вместе. Кто впереди? Разделение полномочий 2 апреля 2009, после короткого саммита «G-20» в Лондоне, Дмитрий Медведев, президент РФ, в тот же вечер выступал с лекцией перед студентами и профессорами Лондонской школы экономики
Рой Медведев, Жорес Медведев Владимир Путин прощается, но остается
Рой Медведев, Жорес Медведев Владимир Путин прощается, но остается В России смена политических лидеров почти всегда сопровождалась политическими и экономическими реформами. В условиях западного демократического капитализма, называемого «рыночной экономикой»,
Рой Медведев, Жорес Медведев Геополитический сдвиг с эпицентром в Южной Осетии
Рой Медведев, Жорес Медведев Геополитический сдвиг с эпицентром в Южной Осетии Фрагменты истории Недавние события в Южной Осетии, отделенной от ее основной северной половины горными отрогами Казбека, изменили политическую и экономическую историю мира, вернув России
Рой Медведев, Жорес Медведев Конец глобализации и новый многополярный мир
Рой Медведев, Жорес Медведев Конец глобализации и новый многополярный мир Почему финансовый кризис начался в США?Первоначальные объяснения причин и обстоятельств мирового финансового кризиса, который в сентябре 2009 года отмечает свою первую годовщину, возлагали
Алфёров Жорес Иванович р. 1930 российский физик, лауреат Нобелевской премии 2000 года
Алфёров Жорес Иванович р. 1930 российский физик, лауреат Нобелевской премии 2000 года Жорес Иванович Алфёров родился в белорусско-еврейской семье Ивана Карповича Алфёрова и Анны Владимировны Розенблюм в белорусском городе Витебске. Имя получил в честь Жана Жореса,