Анальная поездка в горы Гарц

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Анальная поездка в горы Гарц

Когда спустя пару дней после нашей последней встречи я снова прихожу в кабинет Триера в Киногородке, режиссер снял новый фильм и возится с результатом за компьютером. Его взъерошенная голова исчезла где-то в глубине письменного стола, где он вставляет диск в дисковод, но голос все равно ни с чьим не спутаешь.

– У меня здесь есть несколько дел сегодня, – сообщает он.

Ему нужно пообедать, просмотреть фильмы с кандидатами на роли в «Меланхолии» и искупаться в проруби в костюме Адама.

– Но я просто возьму тебя с собой, – раздается его голос из-за стола. – Всюду, кроме купания, тут женская часть коллектива настояла на твоем отсутствии.

Ты не объяснил им, что я буду смотреть на них как врач?

Именно этого они и боятся, – отвечает он и поднимает голову из настольного хаоса. – Хочешь посмотреть, что я сделал для Кристиана Клемпа?

Кристиан – это двоюродный брат его жены, окулист и один из немногих настоящих друзей Ларса фон Триера. Дружбу, как известно, не купишь деньгами, зато можно постараться в выборе подарков. Кристиан – это личная триеровская служба спасения, именно ему режиссер звонит каждый раз, когда нащупал где-то на себе новую форму рака, после чего Кристиан спокойно и со всем тем авторитетом, который положен окулисту с очень узкой специализацией, уговорами возвращает его обратно в убежище обычного патологического страха. Сегодня Кристиану исполняется сорок лет, и режиссер думает только об одном: о подарке.

Кристиан обожает одну юмористическую радиопередачу, объясняет мне Триер, пока включается компьютер. Режиссер договорился с ее ведущими, что они придут к нему в офис и запишут «маленький сюрприз для Кристиана» – в обмен на то, что сам Триер «наплюет на все свои принципы» и поучаствует в их передаче. Наконец на экране монитора появляются два комика, развалившиеся каждый в своем конце дивана, откуда они лениво и жеманно беседуют о кузене Кристиане тонкими, немного утрированными буржуазными голосами, с легким призвуком алкоголической поверхностности.

– Отличный парень. Нет, правда, я думаю, что Кристиан отличный парень. И красавчик, правда? – начинает один из них, и сам же добавляет: – И еще он человек, который не боится… эээ… птиц, или как это говорят?

За кадром слышится голос Триера:

– Кристиан женат на Сидсель.

– Ну конечно, Сиссе, как мы ее называем, – хватается один из комиков за подсказку. – Она прекрааасная. Эй, Сиссе, ты там? Ты невероятная, Сиссе.

Триер бросает им новую приманку:

– Еще дети.

– Сколько? А-а… двое. Сиссе ничего о них не рассказывала.

– Да уж, – вступает второй комик. – У тебя тоже когда-то был сын.

Это заявление явно является для второго сюрпризом.

– Да ты что? У меня? Я ничего такого не помню. Да и черт с ним, какая разница. Когда-то у нас были какие-то дети, не знаю, я все забыл.

Режиссер поворачивает голову.

– Правда же смешно? – тихо спрашивает он.

* * *

После обеда меня усаживают на диван в холле «Центропы», пока гений купается голышом в ледяной воде с женской частью коллектива.

Конечно, ТЕБЕ, значит, можно! – жалуюсь я, когда он возвращается назад, гораздо более проснувшимся, чем раньше, хоть и со съежившейся на полразмера кожей. – Хочешь сказать, что ТЫ смотришь на них как врач?

Да ты с ума сошел! – смеется он. – Смотреть на них грязнее, чем я, невозможно.

Мы нажимаем на кнопку в автомате и ждем свой кофе.

– Во Франции, я помню, так здорово было пить из таких специальных чаш, – говорит режиссер, обнимая обеими руками кружку.

И тут я приступаю к своей маленькой миссии и рассказываю Триеру, что начал пить порошковый зеленый чай. Из чаш.

– И как? – интересуется Триер. – Вкусно?

Примерно как болотная вода.

Это такой, который размешивают помазком для бритья?

Ну вроде того. Но он предотвращает все на свете. Особенно рак.

Тогда я должен был бы только тем и заниматься, что пить зеленый чай.

Особенно рак простаты.

Да ты что! Ну ладно, ты меня убедил.

И это, как оказывается чуть позже, не только блеф.

– Но вообще, кто это придумал, что умирать молодым хуже, чем в старости? – говорит он. – В старости нет ничего не мерзкого. Сидят себе по домам престарелых и чахнут со скуки. И если баб никаких рядом не наблюдается… а их явно не наблюдается, – ухмыляется он, – получается, что в старости вообще нет ничего, с чем стоило бы мириться? Вообще!

И так одна тема сменяет другую – в буквальном смысле, потому что тем сегодня только две: смертельные болезни и секс. Темы беспрестанно пересекаются между собой, как две планеты, подпавшие под силу притяжения друг друга. И как оказывается, многое из того, что относится к одной из них, удивительно хорошо подходит и для другой. Проблемы возникают разве что тогда, когда обе темы стремятся верховодить, после чего – и это происходит довольно часто – разговор съезжает куда-то в пустое баловство.

– Но вообще я думаю, что простата – это доказательство существования милосердия, – говорит он и тут же переключается на первую тему, не отпуская при этом второй. – Потому что после операции по ее удалению желание пропадает тоже. Люди, с которыми я разговаривал, говорили что-то вроде: «Ну и потом, это не так уж много значит». Это и есть милосердие, – смеется он. – Что люди после удаления простаты не ходят и не тоскуют по эякуляции. Тут я впервые услышал от Бога что-то милосердное. Все остальное было совершенно неописуемо жестоким. Но если это, про простату, правда – тогда Бог милостив.

Откуда-то из холла раздается зеландский говор: это Петер Ольбек Йенсен, который выступает с замечанием насчет исламистского шума вокруг последнего фильма Сюзанне Биер.

– Вот, собственно, что делает его таким вероломным, – говорит Триер, обращаясь ко мне, но так громко при этом, чтобы все могли его слышать. – Обычно он ни черта не поддерживает. И вот вдруг, когда от него этого меньше всего ожидают, он оказывается тут как тут. Обычно-то Петер говорит исключительно что-то вроде: «Ты просто снимай фильмы, тогда все будет хорошо». Меня уже почти тошнит от этого.

Угорь подходит поближе к нам и заговаривает так же громко.

– Зачем ты тогда продолжаешь звонить, чтобы это услышать? – интересует он.

– Потому что я просто ищу сочувствия! Сочувствия, а не проклятого этого умничания, – отвечает Клещ.

– Слушай, да пошел ты! – говорит Угорь. – Тогда постарайся снять что-то зрелищное хотя бы, в конце концов, а не этот вечный рак прямой кишки.

Однако здесь режиссер нарывается на мину-ловушку, и Триер моментально взрывается.

– Кстати, дружочек, не пора ли тебе снова устроить нам киноэкскурсию по своему кишечнику! – говорит он и торжествующе оборачивается ко мне, чтобы объяснить подтекст: – Когда Петер устраивает вечера со слайдами, он на полдороги не останавливается. Фильм начинается снаружи жопы – а потом мы все проходим внутрь!

Петер Ольбек справедливо полагает, что объяснение может улучшить его положение, и именно в процессе этого объяснения я понимаю, что он действительно показывал снятый ректальной камерой медицинский ролик друзьям и коллегам.

– Что в таком исследовании жопы прекрасно – это что к тебе приближается камера с рыбьим глазом, и перед тобой лежит бледная жопа, к которой ты подходишь все ближе и ближе, – говорит он с восхищением, которое изо всех сил старается быть заразительным.

– Нормальные люди показывают на таких вечерах съемки из своей поездки в горы Гарц, – сухо говорит фон Триер. – Но Петер не из таких. Нет, правда, одно дело, что ему нужно обследоваться, но какого черта самому это рассматривать потом?

– Ну а почему бы и нет, – парирует Ольбек, явно готовясь к отступлению, так что Триер почувствовал кровь и перешел на галоп.

– Ты вообще, Петер, можешь немного схитрить и начать с того, чтобы показать кемпер – как будто это действительно поездка в горы. А потом вдруг смена кадра и жопа.

– Могу, – соглашается Петер Ольбек. – Смена кадра тогда должна быть прямо перед туннелем.

Я развлекаю собеседников собственной историей об обследовании мочевого пузыря.

– Ну вы и зануды, с ума сойти просто, – говорит Триер, который, судя по всему, не может похвастаться собственными эндоскопическими исследованиями, поэтому ему приходится одалживать чужие. – Вспомните о Гансе Христиане Андерсене, который страдал простатитом и не мог поэтому писать. Тогда в таких случаях в член вставляли серебряную трубку! Серебряную трубку! Ее нужно было время от времени прижимать, чтобы он мог справить нужду.

Петер Ольбек поворачивается ко мне:

– У меня как-то был полип в жопе, который сфотографировали во время обследования, и мы потом сделали сотрудникам футболки с этой фотографией, но они разбегались от этих футболок, крича от ужаса. Сказали, что полип похож на пришельца.

Здесь режиссер подошел к пропасти ближе, чем могут вынести его нервы.

– Смотри осторожно, – говорит он вдруг тихо и выглядит совершенно серьезным. – Я думаю, как там… Несчастный Тегер. Но… я и раньше о нем думал, так что можно надеяться, что и сейчас обойдется.

– Ты же можешь о нем молиться, – замечает Ольбек.

– Я раньше так и делал. Проблема в том, что тех, за кого нужно молиться, становилось все больше и больше. На одно перечисление имен уходило минут пять. Так что я перестал этим заниматься. Но ты же по-прежнему веришь в Бога, правда?

– Верю, – подтверждает Ольбек. – У меня есть список людей, за которых я молюсь. Я, правда, не знаю никого неизлечимо больного.

На что Триер отвечает очевидное:

– Ты ведь знаешь меня.

* * *

Мы отправляемся в путь, выходим из здания и переходим в другое, с голыми бетонными полами и старым красным флагом восточного блока на сырой стене. Здесь мы находим кабинет триеровского продюсера на протяжении последних лет, Меты Фольдагер, которая ждет нас со стопкой дисков с подборкой кандидатов на разные второстепенные роли в «Меланхолии». Триер просматривает вместе с ней несколько сцен из разных фильмов.

Ей кажется очаровательным, что он так плохо говорит по-английски, – комментирует Триер молодого испанского актера. – Но для мужчины это почти смешно. Ты не видишь разве?

Мета смеется – так, очевидно, тоже может выражаться отрицание – и потом показывает Триеру отрывок, в котором играет актер Микаэль Гамбон, известный по телесериалу «Поющий детектив». Однако режиссер считает, что на ту роль, для которой Гамбон рассматривается, «нужно поискать еще актеров». Триер боится, что его представление о том, что роль должен играть характерный актер в возрасте, застопорит процесс написания сценария.

– Про Кифера и остальных ужасно приятно писать, – говорит он.

Кифер Сазерленд? – спрашиваю я, когда мы возвращаемся в гольф-каре обратно в офис Триера.

– Да. Мы с ним поговорили, и очень может быть, что для него неплохо будет отвлечься от «24 часов».

Мы переступаем порог кабинета, и Триер рассказывает, что собирается в Берлин, на встречу с Мартином Скорсезе. Ходят слухи, что они должны обсудить возможность совместной работы над фильмом вроде «Пяти препятствий», который Триер снял в свое время с Йоргеном Летом, но об этом Триер говорить не хочет.

– Я только что пересматривал «Таксиста», отличный фильм, – говорит он и не возвращается больше к этой теме.

Как только мы садимся на диваны, звонит телефон. На сей раз это Андерс Рефн, который, похоже, только что прочитал новый сценарий.

– Ага, спасибо, – говорит Триер в трубку. – Я сейчас невротик, как обычно, слоняюсь тут… Да. Ладно. Но я с тобой согласен, да, вторая часть очень сильно отличается. Хорошо, и если ты можешь сделать это имейлом, было бы совсем здорово. Ну нет, ты что, я не могу снимать Удо. Иначе ни один американец в Штатах на фильм не пойдет.

Потом ему нужно выйти в туалет, и обратно он возвращается в своей беспокойной ипостаси и неустанно меряет шагами комнату, руководствуясь какими-то своими, не всегда очевидными намерениями.

Я спрашиваю, откуда взялась висящая на стене голова оленя.

– Да, это я его застрелил, – отвечает он, прекращая движение. – Он замер в моем прицеле, как картинка. Перед тобой застыл олень, стоит и смотрит, как неподвижная мишень, словно демонстрируя, куда именно ты должен попасть. И он продолжал стоять, не меняя положения, что было ужасно странно. Я долго возился с ружьем, но он стоял и стоял неподвижно…

Он снова укладывается на диван.

– Но самое интересное – это вырезать потом внутренности, и эта работа вдруг оказалась такой… пронизанной счастьем. Сначала ты перерезаешь трахею, потом пищевод, потом завязываешь его узлом, чтобы туда не проникло содержимое желудка. И вот одно то, что ты стоишь летним утром, в пять часов, над только что убитым животным и потом достаешь сердце, которое чуть ли не продолжает биться в твоих руках… это было близко к религиозному переживанию, – говорит он. – Очень странно вообще-то, потому что я ведь не то чтобы большой поклонник представления о том, что кто-то должен из-за меня умирать. Но тогда я увидел в себе первобытного человека, который стоял… – смеется он, – и освежевывал тушу. И потом, считается, что внутренности нужно оставить в лесу лису. Это очень красиво. На самом деле, это гораздо больше напоминало роды, чем убийство. Кровь, потроха, вытащенные кишки и желудок – и зверь такой теплый.

Он укладывается на диван и складывает руки под шеей.

– В каком-то смысле это было по-настоящему сильное переживание. Не то, что я его застрелил, вернее, это тоже, но сам выстрел занимает секунду. Но вот это вот перебирание внутренностей, пока вокруг еще совсем темно.

Он встает, снова выходит в туалет и не возвращается довольно долго, а когда наконец-то входит обратно в комнату, кажется беспокойным. Сидит и подергивает ухо, руки тоже дрожат чуть сильнее обычного, и ему сложно удерживать разговор на одной теме. Только тогда я понимаю, что раньше уже видел что-то похожее, и спрашиваю прямо.

– Я не очень хорошо себя чувствую, – говорит он. – Можно мы скоро закончим? Ты ведь и так собираешься прийти на все выходные.

Хорошо. Можно поинтересоваться, что с тобой такое?

Я обнаружил определенные симптомы, которые, скорее всего, указывают на рак и наличие которых я должен постараться не проверять все время, потому что это только ухудшит положение. Хоть это и нелегко, – говорит он и добавляет тихо: – Но уж как есть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.