Глава 6 Религиозное развитие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

Религиозное развитие

Причиной неудачи, которую потерпел Кафка в поисках выхода из создавшегося положения, была его болезнь, которая, возникнув как его душевный кризис или, по крайней мере, пагубно взращенная им, превратилась в зло, получившее независимое, вредоносное и даже опустошающее значение, и это зло в конце концов одолело Франца. Он героически переносил страдания, даже с веселым хладнокровием. Только однажды, в последние его годы, я слышал от него жалобы на боль. Я пришел повидать его после тяжелой лихорадки. Он лежал в кровати. Сморщившись от боли, он тихо произнес: «У меня было такое ощущение, будто у меня что-то лопнуло, сжалось и излилось через узкое отверстие». Сказав это, он сжал свою руку, словно смял носовой платок.

Вплоть до лета 1918 г. Франц проживал, лишь с небольшими перерывами, в Цюрау. Затем он приехал в Прагу, некоторое время снова работал на государственной службе, во второй половине дня занимался садом в Институте помологии[26] в Трое, пригороде Праги. Я часто приезжал к нему в институт, и мы подолгу с ним гуляли. У него были две основные темы: война и изучение иврита. Нередко я просил у него совета по вопросам литературы. Кафке были свойственны чувство справедливости, любовь к правде и непринужденная честность. «Ограничивать себя – это настоящее искусство» – одно из высказываний Кафки, которое я запомнил до настоящих дней. Иногда, могу допустить, это приводило его к страданиям. Он желал отстраниться от всего, даже от встреч со мной.

В июле 1918 г. я записал: «Деревня противостоит городу. Он лучше чувствует себя в Праге, потому что в Цюрау ему приходится бездействовать. Здесь он изучает иврит и занимается садом. Это для него полезно. Хочет от всего отстраниться».

«3 июля. Бессонная ночь из-за Кафки. Чувствую себя несогласным, но уважаю его решение. Его черта – видеть положительное во всем, даже в противниках, например в Гансе Блюхере, – часто утешает меня и придает мне опору. Его уверенность, которая в то же время была чистыми намерениями, частью его работы, всегда имела под собой почву, ничто доброе никогда не было упущено – и это оказывало мне поддержку. Однако этот печальный список требует немедленного исправления. «Через несколько дней он пришел ко мне. И потом – мы снова вместе на Софийском острове, в плавательном бассейне. И в Трое тоже».

Отрывок из следующего письма показывает, с какой строгостью в тот период относился Кафка к себе самому и ко всему окружающему. Я передал ему просьбу одной актрисы, желавшей устроить чтение его книг во Франкфурте. Он ответил мне из Цюрау: «Я ничего не послал во Франкфурт, не нашел ничего подходящего. Если бы что-либо послал, это также не было бы вызвано тщеславием. То, что я пишу, для меня – ничто, мне интересен только момент, когда я пишу. А теперь актриса, которая могла бы найти что-либо лучшее, хочет извлечь из пучины то, что рано или поздно туда погрузится, прославить на один вечер? Бессмысленное беспокойство».

Но он не всегда относился столь презрительно к своей литературной работе. Он стал собирать свои рассказы в том под общим названием «Сельский врач». В то время он даже настаивал, чтобы этот сборник был опубликован. Об этом свидетельствуют строки, написанные мне из Цюрау: «Спасибо за разговор с Вольфом обо мне. С тех пор как я решил посвятить книгу моему отцу, я хочу, чтобы она вышла как можно скорее. Я не смогу таким образом заставить отца примириться, корни его вражды очень глубоки, но мне хотелось хотя бы поводить пальцем по карте, если мне не удалось уехать в Палестину».

Из этих строк видно, насколько сильно Кафка стремился к тому, чтобы быть полноправным членом своей семьи, жить в мире с отцом, жить так, как живут все люди, в согласии с природой и моральными принципами. И эти устремления (которые были не чем иным, как наиболее полным выражением основной проблемы для Кафки – в чем должна состоять жизнь каждого человека и всего человечества) преисполнили его с новой силой в последние годы жизни.

Я еще раз подчеркиваю, что Кафке была присуща любовь к жизни, он был земным, и его религией была полнокровная жизнь, а не самоотречение и отстраненность от жизни, отчаяние, трагизм.

Три цитаты, которые я поместил в качестве эпиграфа к настоящей монографии, написаны чистым языком. Я прошу читателя снова обратиться к ним. Без них трудно понять религиозную концепцию. В этих строках можно видеть признаки «теологии кризиса» – религиозной тенденции, согласно которой между Богом и человеком, между человеком и благими делами, достигаемыми с помощью человеческой силы, находится зияющая бездна, через которую никогда нельзя перейти. Примечательно, что Франц в письме ко мне обращает внимание на отрывок из Кьёркегора, в котором говорится не о беспомощности, а о духовной силе и творческой возможности человеческого рода. Кафка цитировал Кьёркегора со следующими вступительными словами: «Этот отрывок взят не из Талмуда, но он соответствует еврейскому образу мысли». Далее он приводит этот отрывок:

«Когда появился человек, в нем было много первобытного, поэтому он не мог сказать: «Мир должен быть таким, каким я хочу его видеть», но должен был сказать: «Пусть мир будет таким, каким он есть, а я, со своей первобытностью, не буду стараться подделываться под него», – и в тот момент, когда эти слова были услышаны, вся природа преобразилась. Поистине – сказочная история, в которой провозглашается правильный мир, и замок, спрятанный в подземелье сотни лет, восстает на поверхности, и все оживает. Ангелы занимаются своим делом и с любопытством смотрят, что из этого выйдет. С другой стороны, темные, злобные демоны, которые долгое время бездействуют и только точат свои когти, встряхиваются и тянут корявые крылья, потому что, говорят они, будет что-то и для нас, и очень скоро».

В то время, как я придаю особую ценность той стороне работ Кафки, которые преисполнены оптимизма и радостной активности (то есть фундаментального признания того факта, что человек, с его искрой разума, должен обрести то, что он потерял, и только с помощью милости Божьей – старая проблема Иова), в то время, как я подчеркиваю его позицию как сторонника человеческой свободы, я должен, конечно, не забывать о том, что другая позиция Кафки – только случайная вспышка, и тот отрывок, который описывал человеческую немощь, обрушился на голову читателя подавляющей массой. Но проблески свободы и надежды там тоже есть! И только один такой проблеск может кардинально изменять целую картину в религиозном сознании. Вот все, что я хотел сказать, не больше. Если кто-то желает прочитать Кафку должным образом, возможность более оптимистической интерпретации его работ не должна отвергаться. На самом деле я думаю, что эти благородные тенденции, выжатые из бесконечно плохих настроений и падений в ужасающе трудной жизни, тенденции к «борьбе за хорошее против всех и вся», формируют наиболее значимые, лучшие черты Кафки как мыслителя. И только благодаря стремлению к вере удалось выбраться из столь радикального скептицизма, эта вера полна правдивости, очищена тяжелыми испытаниями, обладает бесконечной ценностью и преисполнена мощи.

«Человек не может жить без постоянной веры в то, что в нем что-то неразрушимо, – говорит Кафка и добавляет: – В то же время эта неразрушимая часть и вера в нее может постоянно ускользать от него». Очень примечательно следующее высказывание Кафки: «Одной из форм проявления этого скрытого является вера в личного Бога». Можно сказать, что скептицизм и вера не могут лучше сочетаться, чем в этом афоризме.

Кафка размышляет о первородном грехе и потере рая. Он пытается, но не может найти определяющие связи. Он расценивает веру как «гильотину, тяжелую и вместе с тем легкую». Но в любом случае одно оставалось для него непреложным: насколько независимо мы можем судить об отношении к нам Бога. Отношение и задача человечества по отношению к нам ясны: это активное служение добру в том понимании, которое нам доступно. «Смерть перед нами, как картина битвы Александра, висящая на стене в классной комнате. Сделать эту картину бледной или даже стереть ее можно нашими делами, пока еще находимся в этой жизни».

Эти строки можно сравнить с записями в дневнике от 11/11/1911 г. Эта запись, на мой взгляд, очень волнующа: «Когда я замечаю, что допускаю зло, которое должен бы устранить, например кажущуюся благополучной, но, на мой взгляд, безнадежную жизнь г-жи Н., я на какой-то момент перестаю чувствовать мускулы моих рук». Есть похожий отрывок за май 1914 г., который раскрывает, однако, неограниченность и целостность природы всех тленных вещей, но эти мысли на самом деле уводят борьбу за добро в бесконечно ложном направлении (можно сказать, каждый великий писатель способен ярко осветить некоторые аспекты жизни, но никто не видит столь ясно того, что находится прямо перед ним. А что открыл для нас Кафка? Грязь жизни!). «Если я не ошибаюсь, я приближаюсь к истине. Можно подумать, что в некотором лесу происходит духовная битва за свет и свободу. Я проникаю в лес, ничего не нахожу и, ощущая слабость, спешу обратно. Часто, покидая лес, я слышу или полагаю, будто слышу, звон оружия этих воинов. Может быть, через тьму леса меня высматривают эти воины, но я так мало знаю о них, и знания мои неопределенны.

Смущение в умах людей велико. И все же, и все же – нам дана колесница, Божья колесница, и мы видим, как эта колесница праведной жизни минует нас. Если человек не относится серьезно к жизни, он может упустить ее. «Скорей, не упусти!» – говорит нам внутренний голос, который, я думаю, должен быть решающим, «…и тогда ты тоже увидишь неподвижную темную даль, в которой не проглядывается ничего, только в один день появится колесница, она будет катиться прямо на нас, становиться все больше и больше, и вскоре заполнит все пространство перед тобой – и ты прыгаешь в нее, как ребенок запрыгивает в темный зашторенный экипаж, путешествующий в бурную ночь».

Основную концепцию Кафки можно выразить примерно так: почти ничто не известно точно, но, если у кого-либо есть хотя бы некоторая степень понимания, он никогда не собьется с пути. В учении Платона это выражено в более простой форме. Согласно Платону, как уверяет нас «Федр», тот, кто однажды вступил на высшую ступень, не упадет на низшую.

Скорбя о несовершенстве и неясности человеческих действий, Кафка был убежден, что правда никогда не будет побеждена. Он не выражал это словами, но проявлял это своими делами всю свою жизнь. «Неразрушимый» дает это почувствовать. Кафка ненавязчиво, но твердо следовал вечным законам любви, разума и доброты. Можно допустить, что он был безгранично скептичным и ироничным. Но у него, например, не было скептицизма относительно Гёте. Нет, у него был предел, очень отдаленный предел, но он был.

Есть вера в абсолютный мир, но мы можем заблудиться, мы слишком слабы, мы не можем его постичь. Кафку мучает сознание человеческого несовершенства. Шопс объясняет чувство слабости сегодняшней ситуацией среди евреев, которые не следуют традиционным законам своей религии. Есть объяснение со стороны католиков – евреи не принимают Христа. Но, говоря о причинах его ощущения слабости, мы не должны забывать о многочисленных личных слабостях и страданиях Кафки, берущих начало от его впечатлений молодости и «неправильного воспитания». Правду и реальную жизнь Кафка трактует через теологическую интерпретацию. «Быть недалеко от Бога» и «правильно жить» было для него равнозначным. Как представитель расы, человек не может правильно жить без своей страны. Это – почти реалистическая еврейская интерпретация Кафки, в которой сионизм принят как основной религиозный принцип.

Абсолютное существует, но оно несоизмеримо с человеческой жизнью – это утверждение составляет основу опыта Кафки. Из глубины этого опыта возникают новые изменения; в горчайшей иронии, отчаянии, самоунижении, сквозь дикий скептицизм не часто, но определенно, то здесь, то там пробивается надежда. Основной темой остается огромный риск того, что мы можем сбиться с правильного пути. «Если ты однажды последовал ложному ночному звону, ты никогда уже этого не исправишь».

Вечное непонимание между Богом и человеком побуждало Кафку снова и снова указывать на диспропорцию в существовании двух миров, которые никогда не сойдутся. Поэтому безграничное различие между бессловесными животными и людьми служит темой для его многочисленных рассказов о животных. То же самое – в изображении разобщенности отца и сына. Взгляд писателя останавливается на бесконечном сожалении по поводу всего, что выражает несоразмерность, что ведет к величайшему фатальному непониманию, краху человека перед лицом Бога.

Такое восприятие, без сомнения, является основой чувства, что в мире Абсолютного, Свободы от греха и Совершенства и существует то, что называется Богом. Это чувство «Неразрушимого» было для Кафки несомненным; и в то же время, несмотря на его острое душевное зрение, он не мог всецело охватить ни одного из бессчетного количества несчастных отступников от веры, ни один из грехов, ни одну из абсурдностей, с которой каждый человек отравляет жизнь другому, делает ее непереносимой и уводит всех дальше и дальше – прочь от источника жизни. Для нас предписана достойная жизнь, но мы не способны из-за наших заблуждений ее постичь, поэтому Божий мир находится на трансцендентной территории. Для нашего слуха желания Бога кажутся нелогичными, то есть противоположными нашей человеческой логике. Со времен Книги Иова не было такого богоборчества, как в «Процессе», «Замке» или «В исправительной колонии» Кафки. Юстиция представлена машиной, с изощренной жестокостью раздавливающей человека, почти дьявольским, бесчеловечным орудием. В Книге Иова Бог кажется также бессмысленно несправедливым к человеку. Но он кажется таким только человеку. Вывод состоит в том, что измерения, которыми пользуется человек, не идут из мира Абсолютного. Это агностицизм? Нет. Основным чувством остается то, что каким-то таинственным образом человек никогда не может быть связан с трансцендентным царством Божиим. Существует только обыденная, рациональная связь. И ужасная незаживающая рана сомнения, которую Кафка всегда остро ощущал, отражал в своих произведениях, создавал в своей причудливой фантазии, рана, нанесенная нашими моральными принципами, не могла быть вылечена пустыми фразами, ханжескими закатываниями глаз, наложениями заплат на злостные явления. Она не могла быть вылечена с помощью элементарных беллетристических приемов, ей могло помочь только огромное, непомерное чувство добра, которое отважилось бросить вызов всем этим злостным явлениям. Кафка регистрировал все негативные, страшные и ущербные стороны нашего существования без всяческого приукрашивания, и в то же время он смотрел на них из глубины своего сердца, из «Идеального мира» Платона – это была отличительная черта жизни и творчества Кафки, это была его позиция, которую он демонстрировал своим друзьям без единого сказанного слова, и некое откровение, мир и определенность в пучине страданий и неизвестности.

Возможно, были люди, которые верили глубже, сомневались меньше, чем Кафка, так же как были более скептичные люди, – не могу ничего утверждать. Но что я знаю, так это то, что в Кафке были две противоположные тенденции, составляющие синтез высшего порядка. Это можно сформулировать следующим образом: среди верующих он был самым свободным от иллюзий, а среди тех, кто видел мир таким, как он есть, без иллюзий, он был самым непоколебимым верующим.

Это все тот же старый вопрос Иова. Но Кафка твердо стоит на стороне человека. Подобно тому как это происходило в его рассказе «Перед судом». Стражник обманывает человека, требующего, чтобы его впустили, или прикидывается простачком. К., главный герой повествования, возражая против аргумента, говорит: «Это относится к глубинному универсальному принципу». Правда, это не последнее его слово. Священник спорит с ним, выражая свой протест не только словом, но и делом. Так решение высшего суда (в романе «Процесс»), возможность лучшей жизни в согласии с божественным промыслом, фактически «суд», на деле не отрицается – но эта возможность неопределенна. Все остается висеть в воздухе. Свет и тьма борются друг с другом. К какому времени относится эта «безвременная» новелла? Время – одна минута до сотворения мира. Будет ли оно успешным или нет? Ужасный страх сомнения и неопределенности наполняет сердце.

В чем состоит причина? Почему человек не может достичь истинного, правдивого – того, от чего он в поисках лучшего отклоняется на своем пути, как тот сельский врач, который следует «ложному зову ночного колокола»? Кафка по своей натуре был не склонен давать обещаний или предписаний для счастливой жизни. Он преклонялся перед каждым, кто мог, сам же воздерживался. При этом воздержании он ощущал в себе Абсолютное как нечто невыразимое. Но в этой неуверенности чувствуется отдаленная уверенность. Но в этой его неопределенности чувствуется отдаленная определенность, и она становится возможной и ощутимой. Я говорил уже, что эта позитивная черта, возможно, менее выражена в его работах – и именно поэтому многие читатели находят в них подавленность и депрессию, – но тогда позитивизм должен чувствоваться в его личном спокойствии и безмятежности, в его интеллигентном, серьезном, всегда неспешном образе жизни. И тот, кто внимательно читает работы Кафки, должен снова и снова увидеть сквозь грязную шелуху мимолетный отблеск чистого ядрышка или даже нежный росток. В кульминационные моменты крайней лжи и сопряженного с ней отчаяния – легкость и мимолетность деталей, «лихорадка копирования», любящая подробности, то есть реальную жизнь и ее натуралистические описания, юмор, пронизывающий лаконичные предложения, зачастую за счет эффекта «замкнутого круга», множество других стилистических трюков, – например, должники «проявили экстравагантность и устраивают званый вечер в саду гостиницы, другие ненадолго летят в Америку погулять на вечеринке», – все эти вещи, посредством только одной формы, ведут к «Неразрушимому» Кафки и к познаваемому им всеобщему человеческому бытию.

Когда Кафка читал вслух, этот юмор становился особенно заметным. Так, мы, его приятели, безудержно смеялись, когда впервые услышали, как он читал нам первую главу «Процесса». Сам он также смеялся так много, что были моменты, когда он не мог продолжать чтение. Это просто изумительно, когда думаешь о серьезности этой главы. Но это было так.

Конечно, это был не вполне хороший, утешительный смех, но в нем было и что-то от простого, веселого смеха. Я только указываю на то, о чем, как правило, забывают при изучении Кафки, – о характерной для него радости по отношению к окружающему миру и к жизни.

За что он укорял себя – так это за то, что его вера в жизнь время от времени колебалась, что сама жизнь в нем была не так сильна. Он восхищался сельской жизнью, и это восхищение было выражено еще в его ранних юношеских (неопубликованных) письмах к Оскару Поллаку. «Замечал ли ты когда-нибудь, как трава тянется навстречу корове, когда та пасется на лугу, видел ли, насколько они близки друг другу? Замечал ли ты когда-нибудь, как тяжела, богата пахотная земля, растертая кончиками твоих пальцев?» Еще более отчетливо эта тема звучала в дневнике, который он хранил в Цюрау. Там, помимо всего прочего, было сказано: «Общее впечатление от фермера: благородный человек, который нашел свое спасение в сельском труде и организовал свою работу так умно и просто, что она безоговорочно подходит ко всему остальному. Эта работа будет хранить его и беречь от всех потрясений до самого конца счастливой старости». Но его восхищение распространялось не только на сельскую жизнь. В этом же духе, 10/20/1913 г., он написал в своем дневнике об абсолютно городском авторе, уверенном в выборе своего пути: «Только что прочитал о Якобсоне. Жизненная сила, твердость в принятии решений, умение весело идти по избранному пути. Он сидит в самом себе, словно первоклассный гребец в собственной лодке, и в случае необходимости справится и с любым другим судном».

Из вышеприведенного отрывка становится понятной шкала ценностей, которой руководствовался Кафка. Он любил в людях действенную жизнеспособность, но только ту, которая служила добру и созиданию. (Двойные требования так трудно удовлетворить!) Он всегда обвинял себя в том, что никогда не мог «научиться чему-нибудь полезному». Он жаловался в своем дневнике, 10/25/1921 г., что «поток жизни никогда не подхватывает меня, и поэтому я никогда не вырвусь из Праги, никогда не займусь каким-нибудь делом или торговлей». Он часто упрекал себя за свою холодность, неприспособленность к жизни, вялость, и эти упреки часто звучали в его письмах, их также можно найти в последней главе «Процесса». Два черных мистических судебных пристава исполняют приговор, который уже был исполнен. Когда они уводят К., они образуют вместе с ним «единое целое, которое могут образовать лишь безжизненные формы». Он уже мертв, иначе говоря – мертв для реальной жизни. В этом состоит основная причина того, почему появление фрейлейн Бюрстнер произвело на него столь парализующий эффект. Он хотел ее видеть, и не потому, что ожидал от нее помощи, но «для того, чтобы не забыть о ее предостережениях». К. не был женат, оставался холостяком, реальность жизни действовала на него ужасающим образом, он не мог себя от этого защитить, и в этом была его тайная вина, которая еще задолго до вынесения приговора выбила его из жизни. «Если бы он начал сопротивляться – в этом не было бы ничего героического», – было сказано в финальном заключении. «Если бы он стал препятствовать джентльменам (судебным приставам), то лишил бы себя радости последнего проявления жизни». К. умер от жизненной слабости, он был уже мертв в начале книги – с момента ареста, который Кафка описал в состоянии некоего транса, в момент провидения, иначе откуда могли взяться тогда, в 1914 г., ладно прилегающие черные мундиры с пряжками, карманами, пуговицами и ремнями? Предположительно слабость – это относительная идея, и если перевести роман на язык автобиографии, из которой он и возник, не следует забывать, что жизнь Кафки рассматривалась лишь с точки зрения его позорной слабости, измеряемой параметрами героической морали и непомерными требованиями, которые он предъявлял себе. Но что не должно быть слабостью в данном случае? Ощущение это возникло в потрясающей сцене в конце романа «Процесс», где «ответственность за эту последнюю оплошность» отбрасывается напрочь, где К. встает на дыбы, тянется к совершенно незнакомому, неопределенному человеку. «Кто это? Друг? Хороший человек? Доброжелатель? Человек, который хочет помочь? Это – конкретный человек? Или воплощение человека? Возможно ли вообще мне помочь? Где слова в мою защиту, которые кто-то забыл произнести? Определенно, они где-то есть. Логика, конечно, непоколебима, но она не устоит перед человеком, который хочет жить. Где судья, которого он никогда не видел? Где высший суд, перед которым он никогда не представал?»

Старая проблема Иова.

Фундаментальный принцип Кафки: сострадание к человечеству, которое задачу «делать все правильно» считает очень трудной. Сострадание наполовину сквозь смех, наполовину сквозь слезы. Не гневное обличение «теологов кризиса», которые точно знают, в чем именно ошибается человечество.

Требования Кафки к самому себе очень строги. Он никогда не верил, что приблизится к их выполнению. С другой стороны, он не был «художественным критиком» в общепринятом смысле слова. Множество явлений проходило у него перед глазами, множество простых людей, с которыми он входил в контакт. Они казались ему самодостаточными, заслуживающими восхищения, успешными и сильными, они были отмечены Божеской милостью. Частично Кафка был прав в таком своем отношении, потому что никто другой так остро не осознавал свою «отдаленность от Бога». Однако в этом осознании «отдаленности» Кафка, со своей покорностью, не видел добродетели, а только неопределенность, иначе говоря – слабость. Но так как это было первостепенным условием всей его жизни – ощущать расстояние, которое отделяет его от Бога, от правильного жизненного пути (и это было ясно без всяких завуалированных ритуалов и мистицизма), – его восхищение простым человеком – «пешеходом», как назвал его Кьёркегор, – часто оборачивалось необычайно мягкой, непредвзятой, игривой и в то же время острой иронией. Он со снисхождением относился к мнимым победителям жизни, просто по доброте своей души: «Они знают о бездне не меньше меня – и все же они весело балансируют над ней». Но знают ли они всю правду? Эта шутливая гипотеза, облегчившая личную трагедию жизни Кафки, лежала в основе его уникального юмора.

Поэтому отношение Кафки похоже на отношение Иова, но во многом отлично от него. Однако я не могу, подобно Шопсу и Маргарет Зусман, провести параллель между различиями их взглядов и различиями в состоянии развития еврейской нации в то время и сейчас.

В первую очередь следует отметить, что Иов с самого начала предстал перед другими людьми как законченная цельная личность и в то же время он был таковым перед самим собой. Кафка же – с оговорками, которые я сделал выше, – считал себя в чем-то несовершенным, а это требует другого подхода к проблеме.

В вопросе обвинения, выдвинутого против Бога, они действительно едины. Это опыт несоразмерности, общий для двоих. Мир Божеской справедливости и мир человеческой этики стоят далеко друг от друга, создавая пространство для «Страха и трепета» Кьёркегора. Или, как однажды Кафка выразился в своем дневнике: «Нереально и совершенно невозможно по здоровью для туберкулезного человека иметь детей. Отец Флобера был туберкулезником. Выбор: или легкие ребенка издают хрипы – очень приятная музыка для докторского уха, прислоненного к груди пациента, – или он становится Флобером. Переживания отца во время консультации у врача происходят на пустом месте». Какая ужасная безнадежность звучит в этих словах – «на пустом месте». Они напоминают один демонический гимн, которого Кафка в действительности не знал. В то же время Иов говорит прямо, без обиняков; когда он борется против Бога, то никакие выражения не имеют такой силы, чтобы Его оскорбить.

Книга Иова, 9: 11-19.

Вот, он пройдет предо мною, и не увижу Его; пронесется, и не замечу Его.

Возьмет, и кто возбранит Ему? Кто скажет Ему: «Что ты делаешь?»

Бог не отвратит гнева Своего; пред Ним падут поборники гордыни.

Тем более могу ли я отвечать Ему и приискивать себе слова пред Ним?

Хотя бы я и прав был, но не буду отвечать, а буду умолять Судию моего.

Если бы я воззвал и Он ответил мне – я не поверил бы, что голос мой услышал Тот,

Кто в вихре разит меня и умножает безвинно мои раны,

Не дает мне перевести духа, но пресыщает меня горестями.

Если действовать силою, то Он могуществен; если судом, кто сведет меня с Ним?

Это тот самый суд, которому К. в «Процессе» не может противостоять; или джентльмены из «Замка», которые не дают никому говорить и прикрываются от суда просьбой, которая не влечет за собой никакой ответственности и приносит очень мало пользы.

Книга Иова:

Если этого поражает Он бичом вдруг, то пытке невинных посмеивается.

Земля отдана в руки нечестивых; лица судей ее Он закрывает. Если не Он, то кто же?

Хотя бы я омылся и снежною водою и совершенно очистил руки мои,

То и тогда Ты погрузишь меня в грязь, и возгнушаются мною одежды мои.

Ибо Он не человек, как я, чтоб я мог отвечать Ему и идти вместе с Ним на суд!

Нет между нами посредника, который положил бы руку свою на обоих нас.

Да отстранит Он от меня жезл Свой, и страх Его да не ужасает меня;

И тогда я буду говорить, я не убоюсь Его; ибо я не таков сам в себе.

Решение в Книге Иова приходит позже, когда Господь отвечает из бури: «Где был ты, когда я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Но, несмотря на это, гетерономия между Богом и человеком еще более усилилась. Таким образом, божеское право и человеческое должны быть дифференцированы. Книга Иова заканчивается гимноподобным описанием двух чудовищ, двух монстров – Бегемота и Левиафана, чья красота, непосредственно исходящая из человеческого, восхваляется. «Оставляет за собой светящуюся стезю; бездна кажется сединою; он царь над всеми сынами гордости». Поистине прекрасно. Но парадокс, состоящий в том, что Божеский указующий жезл не годится для человека, остается неразрешенным. По человеческим меркам Бог кажется несправедливым – и рана остается. Иов в действительности находит свой путь к запредельной сфере Добра и Зла.

Не так у Кафки. Его обвинение зашло на один шаг дальше, чем обвинение Иова, хотя можно подумать, что это вряд ли возможно. Вот в чем состоял этот шаг: Бегемот и Левиафан не имеют никаких этических понятий, которые может постичь человек, но они восхваляются именно в эстетическом смысле, как создания Божий, привлекающие взгляды своею силой. У Кафки Суд, кроме всего прочего – грязный, смехотворный, презренный, коррумпированный; он заседает в комнатах предместья, работает в тупой бюрократической манере, на него смотрят как на нечто эстетически малоценное. Намерения двух авторов конечно же одинаковы. Гетерономия Бога должна быть описана как нечто неизмеримое человеческими стандартами. Поэтому сделать это крайне трудно: какими средствами изобразить бесконечное добро и непостижимый для человеческого сознания сильный и яркий свет? Кафка поясняет, каким должен быть совершенный мир, показывая его негативные стороны. По Иову Божеский мир – вместе с его чудовищами – в корне противостоит миру человеческому по меньшей мере своим величественным масштабом. Для Кафки убогость, грубость и грязь – лишь символы для того, чтобы показать свою непохожесть на других, свое противостояние реальному миру. Совершенный мир, похоже, вызывает отвращение у людей, по крайней мере у тех, которые вершат неправый суд. Эта мысль возникает с постоянной настойчивостью, но совершенный мир остается, несмотря на безобразную картину, абсолютно чистым, потому что в отношении как Кафки, так и Иова неискренность совершенно исключена.

Но Иов утешает себя мыслью о том, что Бог и человек не могут находиться на одном уровне. Кафка, однако, не утешает себя. И это выводит его за линию «теологии кризиса» Иова – Кьёркегора. Он возвращается назад к иудейской вере, в которой провозглашается: «Наш Бог один». В этих словах я вижу сильнейшее противодействие тем, кто пытается доказать, что божеские этические законы фундаментально отличаются от человеческих. Бог, совершенный мир, «высшее добро» Платона подчиняются тем же законам, что и мы, наша мораль направлена к этой же цели, которую, правда, мы не в состоянии постичь; но мы осознаем путь, который к ней ведет, и мы отказываемся признавать какую бы то ни было языческо-естественную этику, которая на самом деле гетерономна этой цели. В этом, возможно, лежит глубинное объяснение того, почему в Библии говорится о том, что человек не может представить себе образ Бога. «Теология кризиса» Иова и Кьёркегора легко поддается опасности выведения аморального или упрощенно-морального образа Бога из различия, проводимого между Ним и человеком, между совершенным и конечным, эта теология представляет Бога как скалящий зубы фетиш дикарей. Но «не надо создавать никакого мрачного образа». Даже Бегемот и Левиафан не сказали последнего слова о сущности Бога. Бог создал человека «по своему образу и подобию» – слова Ветхого Завета, к которым вернулся великий Фома Аквинский после печальной ошибки Августина: Signatum est super nos lumen vultus Tui, Domine (Яви нам светлый лик свой, Господи). И Кафка также не видел гетерономии между Богом и человеком, но только неясную и почти безнадежную путаницу, возникшую между преисполненными злобой и ядом судами, которые вершат свои дела бюрократическим путем и в конце концов забывают о Боге.

Несмотря на все эти, лишающие жизнь всякой радости, суды, которые занимают так много места в его произведениях, Кафка писал тексты, наполненные надеждой и любовью, а также спокойствием, добытым тяжелым путем – ценой тысячи страданий.

«Это не отрицание предчувствия конечного предстояния, когда заключение в тюрьму остается реальностью до завтрашнего дня, это более суровое и выразительное утверждение, что оно никогда не наступит. Все это может быть, и даже больше, чем может, необходимой основой конечного предстояния».

«Он был того мнения, что каждый человек однажды находит свою единственную дорогу к Богу, и тотчас же немедленно бывает спасен, без всякой оглядки на прошлое, и даже без всякого учета будущего».

Кафка видел перед собой мир Абсолюта не без надежды на спасение (надежды – для нас тоже!) и считал его небесполезным для нас. Того, что он однажды выразил противоположное мнение, было недостаточно для разбалансирования многих «входов» в Абсолют, который он познавал снова и снова и который я принял во внимание, чтобы описать его в биографии Кафки как периодически возникающие возможности для выбора правильной профессии, правильной женитьбы и т. д. Поэтому мне кажется, что при характеристике человека, проникнутого религией, на это следует особо указать; следует отметить также, что этот человек чувствовал железный заслон, который находился между двумя мирами – видимым тленным и совершенным запредельным, он показывал, где можно найти эти миры в любом случае – отрицает ли человек и тот и другой мир, избегает ли их, или лишь случайно упустил из виду, но в принципе знает о них и стремится к каждому из них в жажде познания.

15 марта 1922 г. Франц прочитал мне начало «Замка»[27].

В «Замке» дано подробнейшее описание того, как определенный тип людей реагирует на окружающий мир и как люди ощущают в себе черты некоторых персонажей – Фауста, или Дон Кихота, или Жюльена Сореля, – которые спрятаны в каждом из нас, – не важно, предрасположенность ли это характера, или тоска, или составная часть личности, – поэтому в «Замке» Кафки, несмотря на всю индивидуальность характера героя, каждый читатель может увидеть себя. Герой Кафки, которого зовут просто К., проходит, как и автор, через жизнь один. Он – компонент одиночества в каждом из нас, и роман показывает это с ужасающей ясностью, словно через увеличительное стекло. Но в то же время это очень специфическое одиночество – и оно, глубоко запрятанное внутри, иногда поднимается на поверхность. К. – человек, имеющий добрые намерения. Ему не нравится его одиночество, он не гордится им, а хотел бы быть активным членом человеческого общества, вносить свою лепту в общую жизнь. Он стремится к хорошей карьере, хочет жениться, иметь семью. Но у него ничего не выходит. Становится все заметнее, как на него надвигается одиночество, и в этом нет ничего случайного, так же как нет ничего неожиданного в том, что старожилы деревни, которую К. облюбовал для себя, отходят от него. Он – чужак, и в этой деревне чужаки находятся под подозрением. Общая атмосфера отчужденности между людьми проявляется в данном конкретном случае. «Здесь никто никому не может быть товарищем». Это – особое ощущение еврея, стремящегося обрести связь с окружающими его людьми другой нации, желающего со всей силой своей души быть к ним как можно ближе, но не имеющего никакого успеха в осуществлении этой мечты.

Но иногда он, в обычном повествовании, затрагивает сложившуюся ситуацию вокруг еврейского вопроса и говорит об этом будто из глубины своей еврейской души. Из его рассказа можно узнать гораздо больше, чем из сотен ученых трактатов. В то же время специфическая еврейская интерпретация неразрывно связана с тем, что присуще всему общечеловеческому, без всяких исключений или нападок на другие народы. Общую религиозную концепцию Кафки я попытался дать в приложении к опубликованному варианту романа. Там есть несколько замечаний по поводу взаимосвязи романа с большинством евреев.

Первая встреча с фермерами очень характерна. К. чувствовал себя потерянным в этой деревне. Он устал. Он видит старого крестьянина. «Можно я зайду сюда ненадолго?» – спрашивает К. Крестьянин что-то невнятно бормочет в ответ. Здесь проводится параллель с тем, как евреи диаспоры предъявляют «право на оседлость». В романе есть эпизод, в котором К. спросил крайне недружелюбного учителя, можно ли зайти к нему и повидать его. Учитель отвечает: «Я живу на Лебединой улице, у мясной лавки». Автор поясняет: «Он, по правде говоря, скорее дал адрес, чем пригласил», но, тем не менее, К. сказал: «Хорошо, я приду». В этой сцене иносказательно показано, как основная нация отвергает чужаков, а евреи, с их дружелюбием, общительностью, даже назойливостью, описаны с меланхолией.

В этом состоит особенность стиля Кафки: меланхолия, которая, похоже, возникает из объективного, а не субъективного, постороннего мнения.

Но давайте продолжим! Когда К. вошел в дом, он сразу же почувствовал, что здесь его не рады видеть – домашние дела были в разгаре: мытье полов, стирка одежды, кормление ребенка. Хозяева, правда, разрешили ему немного поспать, а потом выставили за дверь. «Молчаливый человек, тугодум, с квадратной фигурой и таким же квадратным лицом», – пришло ему в голову. «Ты не можешь оставаться здесь». Конечно, с евреями не всегда обращались так откровенно грубо или с использованием законных уловок. Все происходило под действием неизбежного закона естества, без чувств, по принуждению. «Нам не нужны никакие гости». К. апеллировал к тому, что они сами пригласили его, что он приехал сюда занять должность сельского землемера. Была ли правда в этой истории приглашения, или К. сам придумал ее, но в этом месте роман обретает новый поворот – вновь возникает параллель с еврейским вопросом. Здесь, в первой главе, простой человек из народа дает свой ответ, который более или менее соотносится со стихийным антисемитизмом: «(Хотят ли они)… этого я не знаю. Если тебя в действительности пригласили, возможно, ты здесь и нужен, – но это исключение, а мы, маленькие люди, просто следуем правилам, и за это нас не следует винить». К. пытается заговорить с девушкой, находящейся в комнате, но «тотчас же рядом с ним возник один из парней и начал тащить его к двери, молча, но со всей силой, будто не было никакого другого способа выразить свое отношение. Старику понравилась эта сцена, и он начал хлопать в ладоши. И даже кухарка стала смеяться вместе с детьми, которые подняли сумасшедший визг». Эта сцена, отражающая вечный удел еврейского народа, выглядит как беспристрастная иллюстрация к высказыванию: «В любом случае евреи должны быть заклеймены». Никаких аргументов не возникло в дебатах по еврейскому вопросу, и мир вместе с нами постановил: «Молча – если нет никакого другого способа заставить их понять».

Враждебная деревня делится Кафкой на две части – собственно деревня и доминирующий над ней замок. Для того чтобы поселиться в деревне, герою требуется разрешение замка. Но замок выступает против него – так же как крестьяне поворачиваются к нему спиной. Замок, выражаясь особым символическим языком романа, стоит на страже божеского, деревня и крестьяне выражают интересы «матери-земли». К. привлекают женщины – с их помощью он надеется войти в крестьянские семьи и обрести твердую почву под ногами. Таким же средством возвращения к земле является его труд. По мере того как герой знакомится с местными девушками и с характером своей работы, он начинает думать, что выиграл эту игру, и тешит себя мыслью, что совсем скоро сможет разгуливать по окрестностям среди местных жителей и никто не сможет отличить его от них. Весь отрывок наполнен иллюзорным духом психологии ассимиляции: «Только как сельский труженик, отдаленный от благородных обитателей замка, он мог рассчитывать на то, чтобы там его признали. Те люди, которые были так подозрительны к нему, будут разговаривать с ним, когда он придет, не как друзья, но как его односельчане, и однажды он станет неотличим от Герштакера или Лайзмана, и это произойдет очень быстро, все от этого зависит – и тогда все дороги и все пути будут ему открыты в один момент». Размышления К. следуют семейной традиции: постигать Бога посредством человеческой общности, укреплять свою веру через срастание с естественными формами жизни. Но К. мог объяснить эту загадку лишь рационально – на деле вжиться в эту атмосферу (в чужом окружении) он до конца не мог. «Я живу здесь довольно долгое время, и до сих пор чувствую свою отчужденность, – жаловался он школьному учителю. – Я чужой и для крестьян, и для обитателей замка». – «Между крестьянами и замком нет никакой разницы», – поправил его школьный учитель. И затем снова звучит, как парафраз известного высказывания, цитата из псалмов: «Как мы можем петь песню Господина в незнакомой земле!»

Различия между К. и местными жителями, изложенные в отрывке ниже, раскрывают фамильные черты. С одной стороны, еврей идет против старых обычаев – и он становится непереносимым, не желая того, с другой стороны, он чувствует, что обладает лучшими знаниями, чем люди в этом местечке, и хочет сделать жизнь более простой, действенной, чем она есть, но жители, со своим недоверчивым своеволием, остаются недосягаемыми. Во многих сценах Кафка с иронией показывает, с какой неожиданной силой устаревшие и изжившие себя устои жизни деревни и замка оказывают сопротивление пришельцу. «Ты не из нашей деревни, и ты – ничто. Но, к сожалению, ты, кроме того, странник, человек, который всегда в дороге, ты для нас лишний, постоянно досаждаешь нам своим присутствием, нам непонятны твои намерения – из-за всего этого я не могу тебя полностью понять. Ты – тот, кто ты есть. Я слишком много повидал в своей жизни, с меня достаточно. Но давай теперь подумаем о том, о чем ты просишь… Ты находишься в нашей деревне лишь день или два, и уже думаешь, что знаешь все лучше, чем люди, которые здесь живут. Я не говорю, что нельзя вмешаться в нашу жизнь даже в рамках правил и традиций, но определенно это надо делать не так, как ты, который все время говорит «нет» и навязывает свое собственное мнение».

То же самое сказал ему настоятель церковного прихода, однако он выразил свое недовольство К. более мягким тоном, хотя столь же решительно. «Вы были приглашены как землемер, но у нас сейчас нет работы для вас… Никто не держит вас здесь, но никто и не выгоняет… Кто будет выгонять вас, г-н землемер? Недостаток ясности в предварительных вопросах уже гарантирует вам вежливое обращение. Только, позвольте вам заметить, вы чересчур чувствительны».

В течение долгой истории страданий еврейского народа уже звучали эти ноты. К. страдает жалко и нелепо, несмотря на то что относится ко всему так честно и совестливо. Он остается один. И через все болезненные ситуации, незаслуженные и невидимые, но очевидные страдания проходит девиз: «Все надо делать не так. Следует найти совершенно иной путь для того, чтобы обрести свои корни».

В до сих пор неопубликованном фрагменте от 1914 г. Кафка выразил переполнявшие его чувства еще более остро. «Однажды летом, ближе к вечеру, я пришел в деревню, в которой никогда прежде не бывал» – этим предложением начинается короткий рассказ, занимающий всего четырнадцать страниц, но затем, увы! прерывается. «По обеим сторонам деревенских домов росли высокие старые деревья. Только что прошел дождь, дул свежий ветерок, и я чувствовал себя прекрасно». Открылась дверь, и дети фермера-арендатора, щебеча, как птицы, выскочили наружу посмотреть, кто проходит мимо их дома столь поздним вечером. Рассказчик запнулся, но прохожий подсказал. «Путешественнику все может показаться странным», – извинился он с улыбкой. Рассказчик хотел провести ночь в деревне и стал оглядываться в поисках гостиницы. Первый человек, с которым он заговорил, сказал своей жене: «Хотелось бы мне знать, зачем этот человек пришел сюда. Его никто не знает. Он бродит здесь непонятно зачем. Надо держать ухо востро!» Далее Кафка продолжает: «Он говорил так, будто принимал меня за глухого или за иностранца, не понимающего язык». Далее последовал жуткий разговор с этой семейной парой. Они предоставили путешественнику ночлег в своем доме. Все происходило в атмосфере совершенно неожиданной (или все же не совсем неожиданной) враждебности. «Если мое присутствие доставит вам хоть малейшее беспокойство, скажите мне об этом прямо, и я пойду в гостиницу, мне все равно». «Он говорит так много», – тихо сказала женщина. «Это может быть расценено только как оскорбление; они ответили на мою вежливость грубостью, но хозяйка – старая женщина, и я не могу ответить ей соответствующим образом. И именно моя неспособность защитить себя, невозможность должным образом дать отпор этой старой женщине подействовали на меня больше, чем этого следовало бы ожидать. Я почувствовал некоторое удовлетворение от определенной доли вины, лежащей на мне, и не по причине того, что я говорил слишком много, потому что в действительности сказал только то, что было необходимо, а по причине, близко касающейся моего существования». В конце следует описание того, как неуклюжий и непонятливый путешественник против своей воли разбудил детей и все в доме было перевернуто вверх дном.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.