1977

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1977

5 мая 1977 г.

Около месяца пробыл в санатории 4–го управления «Русское поле». Стоит этот совсем новый санаторий в нескольких километрах от г. Чехова (б. Лопасня), посреди громадного березняка, на земле, некогда принадлежавшей Ланским. В трех километрах отсюда находится семейное кладбище Ланских. Чувствовал себя поначалу ужасно, и не только физически (давление поднялось из?за весеннего излучения берез, залитых солнцем, — научное объяснение забыл), но и душевно. В таком внутреннем захудальстве я, кажется, никогда не был. Потом пошла работа, березовое излучение уменьшилось от ненастья, и я несколько приободрился.

Наконец?то я так близко и подробно наблюдал не чешскую, не кисловодскую, а нашу среднерусскую весну. На даче это не удается — в лес не пройти. Сперва появились на дорожках необычайно медлительные, будто панцирные жабы. Затем, в первый же теплый солнечный день, всё наливное весеннее озерцо обочь шоссе засинело лягушками. Сроду не видел я таких синих, будто облитых ярко — синей глазурью лягв, похожих на сказочных птичек. Вскоре появились в аллее вальдшнепы, а на мокрой луговине — чибисы. За воротами санатория в большой луже резвились две ондатры. Иногда они садились столбиком и поедали какой?нибудь побег, держа его в передних лапках, словно дудочку. Кто?то запустил в них пустой бутылкой, зверьки обиделись и ушли. Когда уже зацвели ивы и приоткрылись березовые почки, мне попался лосенок — годовик. Он пил воду на болотце и, услышав, а может, учуяв меня, стал выбираться из топи, высоко задирая голенастые ноги с круглыми коленями. Достигнув опушки, напрягся и стрелой понесся сквозь редняк. Я видел, как березы истекают соком, как расцвели медуницы, мать — мачеха, а на клумбах — нарциссы. И как выкатился узкий месяц в расчистившуюся лишь к исходу апреля синь и быстро стал набирать тепло. Теперь можно было гулять и ночью в клубящемся прозрачном серебре, которым он залил аллею.

Люди были значительно хуже природы. Наконец?то я столкнулся с враньем, превосходящим все известные литературные образцы. Моя соседка по этажу представилась мне как дочь знаменитого адмирала Исакова (члена СП). Лидия Васильевна, так ее звали, оказалась к тому же женой заместителя заведующего отделом ЦК, доктором архитектуры и специалистом по интерьеру. Мы стали гулять по вечерам вместе, она оказалась хорошим ходоком и большой любительницей моей литературы. У нее немалые литературные связи: она ближайшая приятельница Роберта Рождественского и его жены, друг Расула Гамзатова и многих других. Оказались у нас и общие знакомые: семья бывшего главного архитектора Власова, Наташа Баграмян, ее муж. Я узнал печальные новости: сын Власова, тоже архитектор, всеми брошенный, умирает на своей даче в нескольких десятках километров от «Русского поля». Она ездила к нему вместе с Робертом и Аллой, это была душераздирающая сцена. Наташа Баграмян чудовищно растолстела, спилась и разблядовалась до последней степени. У Лидии Васильевны огромные связи: она обещала освободить Аллу от всяких забот о хлебе насущном. Однажды, когда я окончательно изнемог от жестокой диеты, она предложила мне бутерброд с великолепной зернистой икрой — крупной, почти белой, прозрачной, — я не видел такой с детства. «Откуда это чудо?» «Из Кремлевки, — тихо улыбнулась она, — Ведь мы же — контингент». Вот когда я впервые услышал это заветное слово, каким ныне обозначаются те лучшие, высшие люди, что допущены к кремлевским благам.

Она рассказывала мне о Фурцевой и Зыкиной, об их банных развлечениях, служении Лиэю и Амуру, о маршалах и адмиралах, о тайнах «мадридского двора», я слушал, распустив уши по плечам. Меня смутило однажды, что она не знает звания своего отца. Она называла его контр — адмиралом, а Исаков — адмирал флота, что куда выше. Она выкрутилась, сказав, что у старых флотоводцев первое адмиральское звание сохраняется при всех последующих повышениях. Я ей не поверил, но решил: баба, что понимает она в чинах и званиях? Запуталась она и в возрасте умирающего от рака Власова: выходило, что его покойная мать (я ее знал) родила своего единственного сына, едва достигнув одиннадцати лет. Это даже для Средней Азии рановато. В общем, будь на моем месте не такой доверчивый лопух, Лидия Васильевна была бы разоблачена с ходу. Но мне ее странный и пленительный образ открылся только в Москве. В день моего возвращения из «Русского поля» позвонил Юра Борецкий, знавший Власовых с детства. Я сообщил ему горестную весть. Он удивился, расстроился, заплакал и катанул в «Турист» по Савеловской дороге, а вовсе не в сторону «Русского поля», где но уверениям Лидии Васильевны страдалец ждал близкой кончины. В саду, с лопатой в руках его встретил Власов, пребывающий в добром здравии. Кстати, он химик, а не архитектор, других же детей у Власовых не было. И тут, как нарочно, мне подвернулась Алла Рождественская. «Знаю такую, мы отдыхали вместе в Железноводске. Да, там был и Расул Гамзатов. Темная баба, мелкая авантюристка и подлипала, держитесь от нее подальше. Что — о?.. Мы были в «Русском поле»? А что это такое?.. Ну, знаете!.. Власовы? Мы живем в их бывшей квартире. Нет, мы были едва знакомы. Старики умерли, а сын, насколько мне известно, здравствует». И — одно к одному — звонит Гриша Ширшов. Я рассказываю ему о Тартарене в юбке. «Слышал я о такой! Она работает с моим приятелем. Секретарь комиссии… забыл название, в общем по архитектурным диссертациям. Она — доктор архитектуры? Ладно смеяться, — административный работник. Муж? Он по снабжению. В ЦК?! Да ты с ума сошел! Вот брехунья!» Тогда мы стали звонить виновнице торжества. Телефон оказался липовым — сплошь частые гудки. Вот уж поистине — сфинкс без загадки. Придумала себе аристократические связи, высокое положение, папу — адмирала и всё прочее, чтобы придать себе значения и блеска в сердечнососудистом Версале. А сведения эти она собирает по санаториям 4–го управления, куда изредка проникает. Следующая ее жертва узнает много волнующего про ее приятеля (возможно, поклонника) Нагибина. Дешевый и опасноватый авантюризм, к тому же провокационный. А ведь она далеко не молода, у нее взрослые дети (они раз приезжали к ней), почтенный муж — снабженец. Она может здорово подвести и себя самое, и семью, и тех, с кем она водится, ведь трепотня ее вовсе не безобидна. Возможно, она далеко не всех угощает этими байками, а лишь избранных дураков вроде меня. Кстати, Рождественские ее сразу раскусили.

Кстати, о «контингенте». Прежде я не знал этого термина. Так говорила о себе и своем круге Лидия Васильевна. Оказывается, «контингент» — это те, кто прикреплен к главной Кремлевской больнице, люди высшего сорта, люди со знаком качества. Контингент или вовсе не платит за путевки, или платит малую часть их стоимости, ему представлено множество преимуществ, о которых знает обслуживающий персо нал. «Контингенту» замглавврача ставит на обложке курортной книжки крошечную букву «к». Отмеченным этой буковкой полагается общий массаж, всем остальным — местный. Им даются лучшие, дефицитные лекарства, лучшие часы на процедуры, в бассейн и в сауну; им — повышенное внимание врачей и сестер, право капризничать в столовой. Им все обязаны улыбаться, как бы они себя ни вели. На них запрещено жаловаться, но Боже спаси сестру и даже врача, если пожалуется «контингент». Я не «контингент», и привилегии получаю за мелкие взятки. И так не только здесь. Взяточничество — это дивная поправка к жестоким порядкам нашего четко расслоившегося общества.

30 мая 1977 г.

В субботу пошел на обед с датчанами (моими соавторами) в Дом кино. В дверях меня остановила дежурная. «Простите, вы куда идете?» — «В ресторан. Он что — закрыт?» — «Нет, нет! Скажите, пожалуйста, как ваша фамилия? Тут спрашивали». Пожилая женщина была очень смущена. «Нагибин», — сказал я, начиная злиться. «Так вот вы какой! Будьте счастливый, милый, дорогой вы наш человек. Дай вам Бог здоровья, только бы здоровья!»… Растерянный и сбитый с толка, я неловко пошутил: «А что — прошел слух, что я помираю?» — «Господь с вами! Как можно такие слова говорить? Вы нам дороги, вы всем нужны. Будьте, будьте очень здоровым и счастливым. И огромное вам спасибо»… Вот это было, и никуда тут не денешься.

29 июня 1977 г.

Сегодня, вернувшись на дачу после жалко — гадкой встречи с американскими писателями, я взял «Вечерку» и в маленькой черной рамке прочел, будто о смерти персонального пенсионера республиканского значения, что «28/VI скончался… Сергей Яковлевич Лемешев». Значит, вчера, и ни один человек не заикнулся об этом, хотя я перевидал за два дня кучу людей. Ни для кого это ничего не значит. А для меня его смерть в ряду главных потерь всей моей жизни. Боже мой, то, что началось весной 1931 года и прошло через мое детство, отрочество, юность, зрелость, старость, вчера кончилось. Все волнения, радости, огорчения, страхи, тревоги, бесконечное фантазирование о «великой встрече» — все кончилось. И мы с ним так и не встретились. Теперь я буду слушать мертвого Лемешева. Ни от кого не было мне столько счастья, сколько от него. И не будет.

И хочется пожаловаться маме, которой, представьте, тоже нет. Мне всё кажется, что в трудную минуту, в очень трудную минуту, мама окажется рядом. Нет, не окажется. Лемешев сейчас там же, где и мама. Они ближе друг к другу, чем ко мне. Грустно и нет выхода. А завтра опять настанет мерзость малых забот, ничтожных побед и ничтожных поражений, которые все?таки важнее побед. И ничему не учит даже смерть самых близких, самых родных и любимых людей. Суматоха повседневности глушит всё лебедой — крапивой.

2 августа 1977 г.

Вчера поздно вечером вернулись из поездки в Вологодскую область. Хорошо. День ушел на дорогу, день на Вологду, три дня на Ферапонтов монастырь, Кириллов, Белозерск, день на возвращение. В Вологде осмотрели Софийский собор, собрание икон и кружев, Прилуцкий и Горицкий монастыри и самый город: деревянные и каменные особняки восемнадцатого века, архиерейские палаты, дом Батюшкова, дом адмирала Барча, церкви. По музею нас водила жена завсектором печати обкома партии Ирина Александровна Пятницкая, пятидесятилетняя очень привлекательная женщина, с крепкой, стройной фигурой, темными глазами и темным грустным ртом, с хорошей речю, с какой?то монастырской тайной в непрозрачной и, видимо, страстной душе. Интересно и непривычно говорила об иконах и древнем русском искусстве.

В Ферапонтовой монастыре нас «допустили» к Дионисию, а других экскурсантов не допустили, сказав: «повышенная влажность». И здесь блат, кумовство. И опять нас удивил гид — красавица Марина, выпускница Ленинградского Герценовского института, но сама, кажется, москвичка. Во всяком случае, сюда они приехала из Москвы с мужем-художником. Он самозабвенно малевал пейзажи, а она тем временем любилась с красавцем — плотником из местных. Рослый современный парень с волосами до плеч, в яркой рубашке и джинсах. Но живет, без дураков, по — деревенски, в старой избенке вдвоем с матерью. Когда пришло время уезжать, Марина сказала мужу, что остается здесь. И осталась. Пошла работать экскурсоводом на 60 р. в месяц. Поселилась у своего плотника, через год родила сына. Свекровь в ней души не чает, еще бы — хороша да и хозяйственна, ворочает за двоих: боровков откармливает, птицу завела, деньги копит. Одно плохо: не расписывается с ее парнем. Тот с обиды попивать стал, в пьяном виде колотит Марину.

Дело в том, что брошенный художник не потребовал развода, и влюбчивая, но очень сметливая Марина поняла, что может сохранить и московскую прописку, и жилплощадь, и даже запасного мужа. Плотник любит ее без памяти, но дела его плохи. Смуглокожая, кареглазая, с ореховыми волосами, с упрямым неулыбчивым ртом, затаенная и самоуглубленная, Марина считается только с собой. Иногда она запирается в храме и молится со слезами и стонами Дионисиевой Богоматери, а на другой день рассказывает подругам солдатские анекдоты, которыми оскорбляет ее пьяный и страдающий плотник. Общественное мнение, которое редко ошибается, вынесло вердикт: Марина уедет отсюда, как только скопит достаточно денег, но к прежнему мужу не вернется, зачем ей нужен этот слабак?

Когда водит экскурсии, Марина надевает старинный, необыкновенно идущий к ее ладной фигуре сарафан. Не переступит порога храма в затрапезе, непричесанная и неумытая.

Кирилловский монастырь решил не отставать и тоже познакомил нас с яркой индивидуальностью. Нашим гидом была молодая женщина — заместитель директора музея по научной части. Она из местных, окончила Суриковский институт. Крупная, темноволосая, гладко причесанная, с хорошим, но очень суровым лицом. Монашеская строгость взгляда, тесно сомкнутые губы, скупые движения и горячая кожа. На ней холстинная кофта вроспуск, длинная, широкая юбка — старинное одеяние, ставшее последним криком моды. К ней то и дело сватаются и здешние, и приезжие. Она всем холодно отказывает, а по вечерам, в жарко натопленной келье, на перине, обнаженная, гладит себя крепкими ладонями по бокам, бедрам, груди и приговаривает: «Никому это не достанется, никому!»

Вечером наведались в Горицкий монастырь, где томилась в заключении Ефросинья Старицкая, и, как я понял, была прикончена одна из жен Грозного. Монастырь красиво стоит на взгорке, отражаясь в Шексне, но загажен, как станционный сортир. И нет надежды, что в ближайшие десятилетия будет восстановлен.

На другой день ездили в чудесный Белозерск. Переправлялись на пароме через бывшую Шексну, ставшую Волго-Балтом. Видны верхушки затопленных деревьев. Могуч разлив воды, а судоходно лишь старое русло Шексны, размеченное бакенами, и громадные самоходные баржи вьются среди них, словно анаконды. Остальная вода ничему не служит, под ней сгинули заливные луга. На этих лугах паслись те самые коровы, чье жирное молоко шло на изготовление знаменитого вологодского масла. Нынешнее «вологодское» масло — липа, оно ничем не отличается от любого другого. Вол — го — Балт недавно создан, а уже приходится его углублять. В вялой воде неизбежно заиление. По той же причине гибнут Днепр, Дон, Волга, Зея, множество рек поменьше. Теперь в один голос говорят, что Волго — Балт был ненужен, достаточно было немного углубить каналы старой Мариинской системы, которая, как нежданно выяснилось, совершенство в инженерном смысле. А строилась она под наблюдением всеми осмеянного Клейнмихеля. Оказывается, не такой уж дурак был «Кленыхин», как окрестил его шутник Лесков.

Из Белозерска мы поспешно удрали, спасаясь от грозы, а она прошла стороной, едва покропив землю и чуть остудив жаркий воздух. Вечером я гулял вокруг Кириллова монастыря, который восстанавливается силами строительных студенческих бригад, а утром, еще раз наведавшись в монастырь, мы отправились под Ферапонтов на пикник. К нам присоединился поэт Орлов, ездивший проведать места своего детства. Он был очень оживлен, мил, читал стихи, даже выпил рюмку — другую, и кто мог подумать, что дни его сочтены. Надорванное сердце дважды горевшего в танке танкиста достукивало последние удары. Мы купались в мягкой чудесной воде, варили уху, потом раков с крапивой, пили местное кислое пиво.

На другой день в Вологде мне рассказали, как Древина, здоровенная потная баба, не лишенная поэтического дарования, задушила маленького, худенького, вдрызг пьяного, Богом отмеченного Рубцова. Она сделала это после очередной попойки в компании вологодских лириков, где Рубцов несколько раз оскорбил в ней поэта. Придя домой, уже на брачном ложе, упорный, как и большинство алкоголиков, Рубцов еще раз укорил Древину бездарностью. Гнев ударил ей в голову и могучие руки сомкнулись на тонком горле грустного певца. Когда он хрипя лежал на полу, Древина опомнилась и выбежала на улицу. «Я убила своего мужа!» — сказала она первому встречному милиционеру. «Идите?ка спать, гражданка, — отозвался блюститель порядка. — Вы сильно выпимши». «Я убила своего мужа, поэта Рубцова», — настаивала женщина. «Добром говорю, спать идите. Не то — в вытрезвитель». Неизвестно, чем бы всё кончилось, но тут случился лейтенант милиции, слышавший имя Рубцова. Когда они пришли, Рубцов не успел остыть. Минут бы на пять раньше — его еще можно было бы спасти. Недавно из тюрьмы (она получила семь лет) Древина прислала стихи, посвященные памяти Рубцова: «Поседею от горя, — пишет душительница, — но душой не поверю, что назад журавли не вернутся». Это перефраз рубцовских стихов. Звучит так, будто Рубцов ушел по собственной воле, но она верит в его возвраще ние и не перестает ждать. И, главное: психологически это понятно.

27 октября 1977 г.

Неделю провел в Югославии, где был однажды — в 1963 году. Никаких лирических чувств в связи с этим не испытал. И лица, памятные с той поры, не взволновали. Страна всё так же красива и очень грязна. Вокруг лесов, рощ, селений, холмов — бордюр из полиэтиленовых мешочков, остатков жратвы, бумаги и прочего мусора. Малые народы, населяющие эту небольшую страну, люто ненавидят друг друга. Нам эта ненависть стоила поездки в Черногорию. Всё ужо было обговорено, но сербский СП наложил свое вето. Мы, дескать, московских писателей приглашали, а вы пользуетесь. Как?то не получается с социализмом. Не прививаются людям эти идейки, не соответствуют биологической природе человека. А вообще, будь поменьше портретов — обычная западная страна второго сорта, с южным привкусом.

Самое сильное впечатление: встреча с Шушей и Мура дом, да и с выросшей в очаровательную девушку Хебой. Что?то сильно вздрогнуло в душе. Шуша и Мурад — худые, моложавые, погрустневшие. Шуша утратила свою густую красоту, но мила и трогательна. Она недавно сделала под тяжку, ей трудно улыбаться. Мурад поседел, но в остальном не изменился. По — спортивному подтянут: каждый день играет в теннис, бодр и свеж. Всё было чудно: и придорожный ресторан, и домашний обед, и бесконечный кофе, и воспоминания, и ощущение ценности прожитой жизни, где не все исчезает бесследно. Как хорошо, что наша встреча состоялась! Мне помогли в посольстве. По — моему, эго первый случай, когда ленивые, необязательные и безрукие кейфовальщики что?то сделали.

А потом я заболел. У меня был ночью бред, впервые с детства. Это случилось в странной экзотической гостинице горного городка Новый Пазар. Мне виделись длинные белые женщины, я громко кричал и проснулся от своего крика. В Белграде, накануне отъезда, у меня схватило сердце. Боль сосредоточилась в грудной кости и не давала заговорить себя нитроглицерином. Но, конечно, не было такой острой и мучительной, как в 63–м году, и быстро прошла. Видать мелкий инфарктишко.

(Более поздняя запись: недели через две — три в Индии я узнал, что Мурад Галеб, посол ЕАР в Югославии, оставил свой пост в знак протеста против поездки Садата в Израиль. Редкий случай принципиальности в наше растленное время)

27 декабря 1977 г.

Вчера сообщили: в результате несчастного случая скончался Александр Галич. С ним было много связано: лихачевщина, молодость, «котельная», моя очарованность им, ревность к Нёмке, гульба, знакомство с Адой, ленинградские вечера. Мы разошлись, вернее, нас развела Анька, из?за дурацкой истории с «Чайковским». Мне хотелось хоть раз увидеть его, что?то понять, связать какие?то концы, подвести итоги. Не вышло.

Что там ни говори, но Саша спел свою песню. Ему сказочно повезло. Он был пижон, внешний человек, с блеском и обаянием, актер до мозга костей, эстрадник, а сыграть ему пришлось почти что короля Лира — предательство близких, гонения, изгнание… Он оказался на высоте и в этой роли. И получил славу, успех, деньги, репутацию печальника за страждущий народ, смелого борца, да и весь мир в придачу. Народа он не знал и не любил, борцом не был по всей своей слабой, изнеженной в пороках натуре, его вынесло наверх неутоленное тщеславие. Если б ему повезло с театром, если б его пьески шли, он плевал бы с высокой горы на всякие свободолюбивые затеи. Он прожил бы пошлую жизнь какого-нибудь Ласкина. Но ему сделали высокую судьбу. Все?таки это невероятно. Он запел от тщеславной обиды, а выпелся в мировые менестрели. А ведь песни его примечательны лишь интонацией и остроумием, музыкально они — ноль, исполнение однообразное и крайне бедное. А вот поди ж ты!.. И всё же, смелость была и упорство было — характер! — а ведь человек больной, надорванный пьянством, наркотиками, страшной Анькой. Он молодец, вышел на большую сцену и сыграл, не оробел.

(Более поздняя запись: был на его могиле на кладбище Сен — Женевьев — дю — Буа. Саша лежит в одной могиле с какой-то женщиной. Не было мест на перенаселенном кладбище. Вот ирония судьбы — всю жизнь Анька вытаскивала его от чужих женщин, а теперь сама уложила в чужую смертную постель.)

29 декабря 1977 г.

Были на балу у норвежского посла. Первое впечатление: ошеломляющая элегантность всех присутствующих. Разобравшись и успокоившись, увидели: женщины одеты нормально средне, мужчины — просто смешно. На всех взятые на прокат смокинги пятнадцатилетней давности с узкими брючками и обвисшими плечами. Исключение — посол Гравер и несколько утонченных, нежноликих юношей. Каких?то уайльдовских юношей. И страшно, даже грозно на общем приличном фоне выглядела семья Эдмунда[113]. Как точно вылепило их время из двуликости, предательства, пороков, подлых, алчных страстей, алкоголизма и беспардонности. Он — скрюченный какой?то загадочной болезнью, отчего стал похож на доисторического ящера, пытающегося укусить собственное плечо, она — без грудей, в розовом девичьем газе, и дочь, только что снявшая гипс с ноги, которую сломала по пьянке, опухшая, отчего веснушки растеклись в пятна — все трое, грешащие ежедневно каким?то первородным грехом, виновные во всех винах, прогнившие до последнего волоконца, но самоуверенные, нахальные, ничуть себя не стыдящиеся и всеми принимаемые. Что это значит? Зачем они честному дровосеку Граверу? Почему перед ними открываются двери приличных домов? Куда девались этика, мораль, просто брезгливость там? Тоже всё выжжено страхом, усталостью, безнадежностью грядущей тьмы.

Поразительно равнодушие к культуре и литературе современных западных людей, особенно молодежи. Им ничего не надо, кроме быта, спокойствия, маленьких физиологических удовольствий. Какая литература? Какие проклятые вопросы? Какие идеалы? Не трогайте нас, дайте спокойно дожить — ничего иного они не хотят. Это ужасно!!!

А накануне Марина Влади проповедовала у нас на кухне превосходство женского онанизма над всеми остальными видами наслаждения. В разгар ее разглагольствования пришел Высоцкий, дал по роже и увел.

30 декабря 1977 г.

Ну вот, еще год миновал. Год, отмеченный снова утратой: не стало Лемешева. Как глубоко было во мне всё, что связано с ним. Какие струны затрагивал он во мне, что значило его удивительное явление в моей жизни — всё это надо будет продумать. И Саши не стало — тоже какая?то недочитанная страница. Из трех молодых людей, что в конце войны резвились в Центральных банях, остался я один. Если остался. Я в плохой форме — и физически, и душевно. Слишком много болею, слишком много думаю о дряни, слишком мало пишу — настоящего, а всякую дребедень катаю почем зря.

А что было: четыре неплохих рассказа, три очерка, поездки в Данию, Югославию, Индию. Главное — вышла долгожданная книга. Есть за что и поблагодарить этот мучительный год. Все?таки жизнь еще влечет, есть интерес к каждому наступающему дню, значит, не всё пропало. Надо лишь больше беречь время, которого осталось так мало…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.