Четвертая неделя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Четвертая неделя

Понедельник 10 февраля

Каждый день без четверти одиннадцать я открываю парадную дома номер семь по Клара-Страндгата и выхожу на тротуар, в шляпке, пальто, галошах и перчатках, с зонтиком и муфтой, как велит тетя Георгина. Затем на углу пересекаю улицу, сворачиваю на Кларабергсгатан, некоторое время иду по ней, до перекрестка с Клара-Норра-Чюркугата. Быстро сворачиваю туда и поднимаюсь по небольшому утомительному склону, вымощенному острыми булыжниками, а затем вхожу в ворота кладбища Кларачюркугорд.

Дорожки на кладбище посыпаны гравием, гладкие и ровные, идти легко. Я изо всех сил тороплюсь, чтобы не столкнуться с мальчишками-школьниками. Школа расположена на углу кладбища, и в перемены мальчишки со всех ног мчатся к большим могильным плитам и каменным саркофагам возле церкви, где обычно играют в войну, и я боюсь, как бы они не сбили меня с ног.

Хоть я и побаиваюсь мальчишек, все-таки занятно, что они до сих пор ведут себя на кладбище точь-в-точь как во времена Августа Бланша.[36] Мне даже кажется, они и выглядят как настоящие сорванцы, но это ничего не значит, ведь из рассказов Августа Бланша я знаю, что помыслы у них благородные, рыцарственные и что многие из них станут генералами и епископами и женятся на прекрасных графских дочерях.

Среди них есть один мальчик, бедно одетый, как и все остальные, но не такой уж необузданный. Я заметила, что он часто стоит себе и смотрит, как шумят-буянят его товарищи. У него вправду красивые голубые глаза, и, может быть, когда-нибудь, когда вырастет… Во всяком случае, он единственный мог бы быть тем мальчиком, которому его маменька в день рождения подарила жилет с перламутровыми пуговицами.

Как-то раз я увидела, как этот тихий мальчик, опустив голову, сидел один-одинешенек на самом большом каменном саркофаге, и мне почудилось, будто это и впрямь Виктор Экстрем оплакивает свою покойную маменьку. Я остановилась прямо перед ним, хотела сказать ему что-нибудь утешительное, потому что он казался мне таким до странности знакомым. Но я помедлила, подыскивая по-настоящему красивые слова, а он вдруг поднял голову и злобно скривил рот.

— Чего вытаращилась, хромоножка паршивая? — сказал он.

Я, понятно, ничего не ответила, просто пошла своей дорогой. Но в душе мне хотелось, чтобы благородные господа, лежащие в большом саркофаге, приподняли крышку и дернули его за нос.

Признаюсь, когда мальчишка обозвал меня хромоножкой, я подумала о студенте. Он видел меня сидящей в купе и стоящей у окна, но не видел, как я хожу, и не знает, что я хромаю. Интересно, как будет, когда он узнает?

Вторник 11 февраля

(Больше вчера не успела, настало время завтракать. Но теперь продолжу с того места, где остановилась.)

Коротким путем, через кладбище, я выхожу к большому красивому дому на углу Клара-Эстра-Чюркугата и Уденгатан, туда-то мне и надо, ведь именно там находится Гимнастико-ортопедический институт профессора Германа Сетерберга.[37]

В коридоре за дверью я всегда на минутку останавливаюсь. Сплетаю в муфте ладони и молюсь Господу, чтобы профессор Сетерберг, такой ловкий и ученый, поскорее нашел способ вылечить меня, чтобы я не хромала всю мою жизнь.

Потом я взбегаю вверх по лестнице и попадаю в большую переднюю с множеством вешалок, там я снимаю не только пальто и шляпу, но и платье и юбки, надеваю брюки и блузу, потому что иначе гимнастикой не займешься.

После этого я прохожу в гимнастические залы, очень большие, на стенах там развешаны лестницы, трапеции и прочие гимнастические снаряды. На полу стоят топчаны с матрацами, вот ими-то в основном и пользуемся мы, те, кто занимается по утрам лечебной гимнастикой. Во второй половине дня, как я слыхала, здесь занимаются оздоровительной гимнастикой, вот тогда, наверно, народ карабкается по лесенкам и раскачивается на трапециях.

Прошлой осенью, когда я читала «Соседей» Фредрики Бремер, меня не оставляло странное чувство. Гимнастика, которую она описывает, казалась мне очень знакомой. Пожалуй, было бы удивительно, если б Фредрика Бремер делала ту же гимнастику, что и я. Хотя, по-моему, у нас сейчас все по-другому. Мы определенно куда спокойнее, чем в ее время, только нам наверняка не так весело. У нас нет обществ, где бы мы называли друг друга древнегреческими именами, и нам в голову не приходит устраивать дуэли.

Тем не менее я нахожу весьма забавным воображать, что Фредрика Бремер бывала здесь. Это вроде как добрый знак для девочки, которая тоже намерена попробовать писать романы.

В гимнастических залах всегда масса людей и движения. Когда собираются все, то, по-моему, набирается человек сто — расхаживают туда-сюда по полу, хотя мне, понятно, сосчитать их ни разу не удалось. Все в брюках и блузах, но у некоторых блузы изящные, вышитые, а у других больше смахивают на мешки. Одни совсем старые, другие — совсем дети, преобладают, однако, девятнадцати-двадцатилетние. Большинство имеет какой-нибудь изъян — искривление бедра, или косолапость, или негнущееся колено, а то и растущий горб на спине. А иные ходят на гимнастику потому только, что неумеренными танцами на стокгольмских балах довели себя до малокровия.

Многие выглядят вполне привлекательно, но нет здесь такой красавицы, как Луиза Тиселиус, которая бывала на занятиях пять лет назад. Никогда ее не забуду.

Как было бы замечательно, если бы она и сейчас приходила сюда, а то ведь я совсем одна. По-моему, во всем институте не найти ни одного моего сверстника, ни одного четырнадцатилетнего. И так везде, куда бы я ни пришла. Все время диву даюсь, куда подевались четырнадцатилетние. Те, кто занимается гимнастикой, либо намного старше, чтобы пускаться со мной в разговоры, либо намного моложе, а значит, мне совершенно неинтересно заговаривать с ними.

Каждому из нас выдали небольшую карточку, где профессор Сетерберг записал, с какой преподавательницей надо заниматься и какие кому назначены упражнения. Преподавательниц гимнастики тут не меньше десятка, и узнать их несложно, потому что на них обычные платья. У каждой восемь или десять пациентов, и каждый пациент должен проделать за утро восемь или девять упражнений, так что обливаешься потом и устаешь.

Я начала с семи упражнений: вращения стопы, сгибания колена, виса, приседаний с вытянутой ногой и прочая. Все совершенно нетрудные, кроме приседания с вытянутой ногой, ведь тогда нужно стоять на левой ноге и делать как можно более глубокий реверанс, а это утомительно. Я уже отзанималась целых три недели, и упражнений мне скоро добавят.

Я чувствую, что нога изрядно окрепла, и очень этому рада. Некоторые пациенты, занимавшиеся всю зиму, полностью выздоровели и в один голос твердят, что профессор Сетерберг сущий волшебник.

Иногда профессор выходит из своей приемной, обходит залы, проверяет, следят ли преподавательницы должным образом, как мы выполняем свои упражнения, или разговаривает с кем-нибудь из пациентов. Едва только он появляется, я глаз с него не свожу.

Ведь мне известно, что профессор Сетерберг — поэт-скальд, и что он сочинил «Счастливый день — конец настал ученью» и «Весел как пташка», и что оба эти стиха положил на музыку принц Густав, однако здесь, на гимнастике, я никогда не слышала, чтобы хоть кто-нибудь говорил о том, что наш профессор пишет превосходные стихи. Может, кроме меня, никто про это и не помнит, но я-то на сей счет сомнений не имею, так как узнала об этом от дяди Уриэля.

Не будь я твердо убеждена, то, пожалуй, нипочем бы не поверила, потому что профессор Сетерберг такой маленький, худой и совсем некрасивый. Глаза у него всегда красные, воспаленные, лицо землистое, и от носа ко рту тянутся глубокие складки. Вид у него всегда нездоровый и печальный, а на мой взгляд, поэт-скальд должен быть горделивым, красивым и блистательным, как Гёте, когда он катается по Майну на коньках с таким видом, будто он самый аристократичный человек на свете.

Здесь, на гимнастике, профессор говорит только об искривлениях позвоночника и негнущихся суставах. А мне бы очень хотелось, чтобы он немножко поговорил о поэзии. Я ведь не знаю, случится ли мне когда-нибудь еще увидеть настоящего скальда.

Несколько дней назад я в полном одиночестве стояла у окна гимнастического зала и смотрела вниз на кладбище, как вдруг подошел профессор Сетерберг и стал рядом. Я было подумала, он хочет о чем-то меня спросить, но он просто стоял и смотрел на улицу, будто и не замечая меня.

Поскольку же он стоял так близко и никто нас не слышал, я не могла не попытаться немножко поговорить с ним о другом, не об искривлениях позвоночника. Придвинулась чуть ближе, а потом сказала громко и отчетливо, как только могла, потому что, оробев от собственной безрассудной смелости, едва сумела произнести:

— Писать стихи интересно?

Профессор Сетерберг вздрогнул и обернулся ко мне.

— Простите? — сказал он. — Вы что-то спросили, Сельма?

Наверно, решил, что ослышался. Должно быть, раньше не случалось, чтобы кто-нибудь из пациентов спрашивал его о стихах.

Пришлось мне повторить вопрос. Я до того стушевалась, что с удовольствием убежала бы, но все же сказала:

— Писать стихи интересно?

— Да, интересно, — отвечал профессор Сетерберг с таким видом, будто счел меня весьма дерзкой. Но уже в следующую секунду он улыбнулся: — Однако выпрямлять позвоночники и делать негнущиеся суставы подвижными не менее интересно.

Как замечательно сказано. Он ни капельки не похож на Гёте, но при этих словах выглядел как подлинный скальд.

Продолжать разговор он намерения не имел, отвернулся от меня и ушел к себе.

Прекрасный ответ, но мне кажется, он не прав. Умей я писать стихи, я бы никогда, никогда, никогда не занималась ничем другим.

Среда 12 февраля

В полдень, когда возвращаюсь с гимнастики, я не спешу так, как утром, мне кажется, теперь у меня есть время проведать кой-кого из давних морбаккских знакомцев.

Поэтому я обхожу церковь с южной стороны, сворачиваю в глубь кладбища, разыскиваю высокий памятник, украшенный рельефным изображением красивой старой дамы по имени Анна Мария Ленгрен.

В тот миг, когда я читаю имя на надгробном камне, я снова дома, в Морбакке. Мы сидим в зале вокруг лампы: папенька в своей качалке, Элин Лаурелль — в другой качалке, маменька и тетушка — каждая в своем уголке дивана, между ними — Герда, а мы с Анной — на стульях.

Все усердно рукодельничают, кроме папеньки, который просто тихонько качается, и меня, сидящей со стихами г-жи Ленгрен в руке и громко читающей:

Боги шумною гурьбою

Развлеклись в лото игрою,

Хладный вечер коротали,

Греясь возле очага.

И мне чудится, что нам, сидящим вокруг лампы в Морбакке, так же уютно, как богам на Олимпе, и я делаю небольшой реверанс перед старой дамой на надгробии и благодарю ее за все радостные минуты, какие она нам подарила.

Затем я перехожу на другую сторону кладбища и вскоре стою подле надгробия, похожего на первое, только имя на нем другое: Карл Микаэль Бельман.[38]

Надо сказать, у этого памятника меня охватывает совершенно особенное настроение. Я вижу папеньку, сидящего за старым фортепиано, и нас, детей, сгрудившихся вокруг него, мы такие маленькие и такие счастливые, поем, и все так замечательно:

А ну-ка, Мовиц, папаша,

обувку надевай,

бери свою валторну да веселей играй! «Уже иду, мамаша».

Топай в такт ногою и дуй сильней,

брыжи расправь-ка,

пнем стоять не смей!

Тоже замечательно, но совсем по-иному. Размышляя о г-же Ленгрен, я просто радуюсь, а думая о Бельмане, печалюсь и робею, слезы набегают на глаза, сама не знаю почему.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.