День в дороге
День в дороге
Понедельник 20 января 1873 г.
В поезде между Чилем и Лаксо
Ну надо же, на Рождество Элин Лаурелль подарила мне дневник! Необычайно красивую тетрадь в белом переплете, с синим корешком и золотым обрезом по краю — прямо-таки жалко делать в ней записи. Однако Элин сказала, что ничего не жалко, наоборот, я должна взять в привычку день за днем записывать происходящее со мною, ведь позднее эти записи всю жизнь будут дарить мне радость и пользу.
Как бы то ни было, думаю, вряд ли я стала бы вести дневник дома, в Морбакке, ведь зимой там ничего не происходит, дни в точности похожи один на другой. Но по удачному стечению обстоятельств я теперь еду в Стокгольм, вот и сунула тетрадь в сумку, взяла с собой в поездку.
В поезде жутко трясет, и пальцы мерзнут, но это бы еще полбеды. Хуже всего другое — я понятия не имею, что полагается писать в дневнике.
Не так давно я прочитала «Дочерей президента» Фредрики Бремер,[29] а эта книга от начала до конца как бы дневник, только вот мне не хочется писать так по-ученому, так рассудочно. Нет, по-моему, дневник там не настоящий. Я имею в виду, не такой, какой люди ведут, когда, кроме них самих и какого-нибудь вправду близкого друга, никто его не прочтет.
Если бы Фредрика Бремер сидела сейчас здесь, в уголке купе, с карандашом и дневником, о чем бы она написала? Ну, наверно, рассказала бы, как все было нынче утром, когда мы с Даниэлем уезжали из дома. Но в таком случае начало получилось бы весьма печальное.
Разумеется, Элин Лаурелль права, когда говорит, что, если хочешь стать писательницей, нужно с благодарностью и радостью принимать все происходящее. Быть довольной, даже если попадаешь в неприятное и сложное положение, ведь иначе не сумеешь описать, каково это — чувствовать себя несчастной.
Вот почему я, пожалуй, должна записать как раз то, что нянька Майя говорила мне нынче утром, перед самым отъездом в Стокгольм. Быть может, пригодится, когда я вырасту и начну писать романы.
Вообще-то очень жаль, что так вышло, ведь до той минуты я была совершенно счастлива, что отправляюсь в путешествие. Пять лет назад я чудесно провела время в Стокгольме у дяди с тетей, и с ногой благодаря гимнастике стало намного лучше. Вдобавок я радовалась, что еду за компанию с Даниэлем, который после Рождества снова возвращается в Упсалу. До самого Стокгольма нам по пути, а Даниэль такой славный, я очень его люблю.
Встать в три часа ночи — удовольствие небольшое, но ничего не поделаешь, иначе не поспеть на станцию Чиль к стокгольмскому поезду. Все домашние, само собой кроме папеньки, встали попрощаться со мною и с Даниэлем, и мне показалось, когда они сидели у кофейного стола, вид у них был огорченный, однако, наверно, все дело в том, что они хотели спать и зябли. Я тоже хотела спать и озябла, но все равно радовалась, без умолку болтала и смеялась, тетушка Ловиса даже заметила, что отъезд из дома меня словно бы нисколько не печалит. Вроде как считала, что радоваться мне негоже.
— А вам не кажется, тетушка, что мне было бы стыдно печалиться, когда папенька с маменькой идут ради меня на такие расходы, лишь бы вылечить мою ногу? — сказала я.
Но тетушка Ловиса резонам никогда не внемлет, потому и отвечала, что сама она, уезжая из дома, не могла не грустить, хоть это и глупо.
Маменька не желала продолжения наших с тетушкой препирательств, встала из-за стола и сказала, что нам пора в путь. Но перед отъездом я решила зайти на кухню попрощаться с экономкой и служанками, ведь меня не будет до весны. И вот когда я шла туда через комнату при кухне, меня остановила нянька Майя: дескать, ей надобно кое-что мне сказать.
Выглядела она до того загадочно и важно, что я оробела, хотя, конечно, остановилась и выслушала ее. И она рассказала, что минувшим летом слыхала, как гордшёская г-жа Вальрот спросила у г-жи Афзелиус, правда ли, что зимой Сельма поедет к ним и будет ходить на гимнастику. И г-жа Афзелиус отвечала, да, так оно и есть, а потом добавила: ее, мол, не удивляет, что родители хотят отправить Сельму в Стокгольм, чтобы она ходила на гимнастику, однако ж она и аудитор[30] предпочли бы принять у себя другую девочку, так как Сельма весьма скучная и замкнутая.
Когда нянька Майя рассказала об этом, у меня сжалось сердце. Я замерла, не зная, что отвечать.
— Вы, Сельма, не серчайте на меня за этакие слова, — сказала нянька Майя, — я ведь добра вам желаю. Вот и хотела упредить, чтоб не сидели вы в Стокгольме молчком, не хмурились, как иной раз бывает, а были поразговорчивей да повеселей. Я считаю вас, Сельма, самолучшей из всех морбаккских ребятишек, и охота мне, чтоб и другие аккурат так же считали. Потому и не могла смолчать.
Пока нянька Майя говорила, я всеми силами старалась найти убийственный ответ и наконец решила, что придумала замечательную отповедь.
— Помните, Майя, как написано в катехизисе? — сказала я. — Коли услышишь дурное, не повторяй это; ибо от молчания тебе вреда не будет. Не говори этого ни другу, ни недругу, не открывай этого, коли не можешь сделать оное без угрызений совести.
С этими словами я ушла от няньки Майи. И поначалу не особенно огорчилась, думала, что дала няньке Майе самый подходящий ответ, пусть не сплетничает.
Но дерзости у меня изрядно поубавилось, и когда, прощаясь с тетушкой Ловисой, я поцеловала ей руку, думаю, она поняла, что я хотела попросить прощения за то, что давеча ответила ей так вызывающе.
Когда маменька надевала на меня свою большую шубу, чтобы я не мерзла на долгом пути до Чиля, я чуть не расплакалась. Мне было так грустно уезжать от нее и от всех домашних, которые меня любят, к другим людям, которые предпочли бы обойтись без моего общества.
Сердце ужасно болело, когда я села в сани, и, наверно, будет вот так же болеть все время в Стокгольме. Как я там выдержу до весны?
Даниэль учится в Упсале на врача, вот я и подумала, он мне поможет. И спросила, каким образом лечат людей, у которых болит сердце. Но Даниэль только рассмеялся и сказал, что ответит в другой раз. Сейчас ему слишком хочется спать.
Всю дорогу до Чиля мы с Даниэлем больше ни словечка друг другу не сказали, ведь раз уж я не могла быть занятной спутницей, то по крайней мере склочной и назойливой быть не хотела.
В Чиле мы купили билеты в вагон третьего класса, и, когда пришел поезд, нам указали купе, где пассажиров не было, зато пахло водкой, потными ногами и Бог весть чем еще. Мы попробовали проветрить, однако ж стало так холодно, что окно пришлось закрыть. Я сказала Даниэлю, что, когда разбогатею, никогда третьим классом ездить не стану. Даниэль ответил не сразу, сперва повернулся ко мне, вроде как смерил меня взглядом с головы до ног, а потом спокойно произнес:
— А я думаю, ты всю жизнь будешь ездить третьим классом.
Невольно мне вспомнилась красивая история из Библии про Мене, мене, текел, упарсин.[31] Нынче я была исчислена, взвешена и найдена слишком легкой.
Когда поезд тронулся, Даниэль достал немецкую анатомию и устроился в уголке читать, а я вынула дневник и с тех пор исписала целых пять страниц.
Вести дневник в самом деле очень полезно. Подняв глаза, я вижу, что мы уже добрались до станции Лаксо. Время прошло очень быстро, хотя у меня болит сердце и я очень расстроена. Все равно большое спасибо Элин Лаурелль.
В поезде между Лаксо и Катринехольмом
Мы снова сидим в купе — Даниэль со своей анатомией, я с моим дневником. И теперь я, пожалуй, напишу о том, как было в Лаксо, ведь когда пишешь, время идет на удивление быстро.
Когда мы подъехали к Лаксо, Даниэль захлопнул свою книгу и сказал, что здесь мы пообедаем. Из дому нам дали с собой большущую корзину провизии, и я попросила Даниэля помочь мне снять ее с полки, но он и слышать об этом не пожелал. Сказал, что обедать в купе неприятно. Мы пойдем в вокзальный ресторан и поедим горячего.
Ладно, я возражать не стала, и пока мы бежали через пути, Даниэль сказал мне, что есть надо как можно быстрее, потому что до отхода поезда у нас не больше двадцати минут.
Посредине ресторанного зала располагался большой стол, сплошь уставленный всевозможными вкусностями, не хуже чем на рождественском пиру, а по стенам стояли маленькие столики и стулья, где можно было сесть и закусить. Даниэль подошел к одному из столиков, велел мне сесть и сказал, чтобы я посидела здесь, а он все принесет.
Я, конечно, подумала, что могла бы и сама принести, как-никак мне уже четырнадцать. На большом столе выставлено невероятное количество всякой еды, а Даниэль наверняка принесет мне совсем не то, что я бы хотела, но я не смела встать со стула, на который он меня усадил. Боялась сделать какую-нибудь глупость. Вокруг стола с едой толпилось множество проезжающих, все до крайности энергичные, напористые, вдруг кто-нибудь толкнет меня, и я обольюсь соусом! Тогда Даниэль вообще решит, что мне всю жизнь надо ездить четвертым классом.
Я съела первое и второе, а потом сказала Даниэлю, что вполне довольна и десерта не хочу. Вообще-то я была не очень-то сыта, но боялась задержаться надолго — чего доброго, опоздаем из-за меня на поезд. Однако сам Даниэль с величайшим спокойствием съел десерт, затем сходил в соседнюю комнату, где помещался большой кофейный стол, и налил себе чашку кофе.
Я заметила, что проезжающие начали расходиться из ресторана, и забеспокоилась, что поезд уйдет без нас, но Даниэль не спешил. Расплачиваться пошел к стойке таким медленным шагом, что мне хотелось догнать его и подтолкнуть вперед.
Наконец он расплатился, и я было подумала, что вот сейчас мы пойдем и сядем в вагон, однако именно в эту минуту Даниэль встретил какого-то студента и остановился с ним поговорить. Он словно бы совершенно забыл, что нам надо ехать. Я уже не сомневалась, что мы опоздаем, но сказать ничего не смела, ведь тогда Даниэлю непременно захочется показать мне, какой он уверенный и привычный к разъездам, и мы застрянем в Лаксо до завтра. Так или иначе, он не двигался с места, пока в дверях не появился станционный смотритель и не объявил посадку на стокгольмский поезд. После этого Даниэль наконец сделал мне знак, и мы вышли из ресторана.
Но едва войдя в купе, я обнаружила, что нет моей муфты, и сказала Даниэлю, что, видимо, забыла муфту в ресторане. Даниэль выскочил из вагона, побежал в ресторан, я осталась одна.
Муфту свою я очень люблю, по маменькину заказу ее сшили из шкурок наших собственных кроликов, она вся беленькая, на розовой подкладке, и все-таки сейчас я пожалела, что сказала Даниэлю про забытую муфту, — вдруг поезд отправится до того, как он вернется с муфтой! Я слышала, как кондуктор идет вдоль поезда и захлопывает двери, и мне было жутко страшно, что он запрет нашу дверь, прежде чем Даниэль вернется. Кондуктор аккурат подошел к нашему купе, когда по перрону подбежал Даниэль — успел все-таки! Муфту он принес, только очень разозлился на мою беспечность и, бросив мне муфту, сказал, что не мешало бы мне быть повнимательнее, других-то забот у меня нету.
Тут он, конечно, был совершенно прав.
Сейчас Даниэль уснул над своей анатомией, а я не сплю, думаю, как же печально, что я не только скучная и замкнутая, но вдобавок забывчивая, глупая и вообще неудачница.
Больше писать не могу. Когда поезд остановился в Катринехольме, студент, которого Даниэль встретил в Лаксо, перебрался к нам, а то ему не с кем поговорить. И я не могу писать, когда они сидят и разговаривают совсем рядом.
Между Сёдертелье и Стокгольмом
Теперь я должна поспешить и написать несколько строк о том, что я больше не печалюсь, нет-нет, ни капельки. Сердце не болит, и это совершенно замечательно.
Знаю, скоро мы будем в Стокгольме, но раньше я писать не могла, потому что студент сидел в нашем купе до самого Сёдертелье. Там он сказал, что до Стокгольма уже рукой подать и ему пора вернуться в свое купе, собрать вещи, а то не успеет.
У вокзала множество торговок наперебой предлагали сёдертельские крендельки в кулечках. Я получила два кулечка — один от студента и один от Даниэля. Очень мило с их стороны, хотя крендельки, на мой взгляд, чересчур уж сухие.
А теперь быстренько запишу, как было в поезде, после того как в Катринехольме к нам подсел студент.
Сперва он, конечно, разговаривал только с Даниэлем, но немного погодя Даниэль сообщил ему, что я его сестра, что зовут меня Сельма и что еду я в Стокгольм, где останусь до самой весны.
— Ну, Сельме там будет замечательно! — сказал студент и рассказал нам, что родители его родом из Стокгольма, хотя сейчас живут в Христиании.[32] Однако ж более всего на свете они любят Швецию и пожелали, чтобы сын рос шведом. Поэтому воспитывался он в Стокгольме у родственников. И считал Стокгольм самым лучшим местом на свете. Последние две зимы он провел в Упсале, а теперь ездил на Рождество в Христианию, но Стокгольму они не соперники. — Вы, Сельма, увидите, каков этот город, когда приедете туда, — добавил он.
Я, разумеется, ответила, что пять лет назад прожила в Стокгольме всю зиму, так что город хорошо мне знаком.
— Пять лет назад, — сказал студент, — тогда вы были совсем маленькой девочкой и мало что видели.
— Почему же, — возразила я, — я видела весь город.
Студент явно ставил Стокгольм необычайно высоко, потому что принялся выспрашивать, видела ли я то и это, и оказалось, знала я почти все. Он заметил, что у меня, видимо, прекрасная память, и удивился, что я видела так много, хотя было мне тогда всего-навсего девять лет.
Мы подружились, студент и я, и вскоре разговаривал он вовсе не с Даниэлем, а только со мной, ведь Даниэль бывал в Стокгольме лишь проездом в Упсалу, так что знаком со столицей хуже меня.
Если б напротив студента сидела Анна, или Хильда Вальрот, или Эмма Лаурелль, они бы, наверно, в него влюбились, ведь он такой красивый. Волосы темные, курчавятся над лбом, а когда он горячится, падают вниз непокорным вихром. Глаза у него большие и до того темные, что я не могу разглядеть, какого они цвета, они сверкают искрами, словно черные самоцветы. Вдобавок выглядит он мягким и печальным. Интересно, заметил ли он, что я была расстроена, когда он пришел в наше купе, и не потому ли начал со мной разговор.
Даниэль, конечно, считал, что меня ему слушать незачем, достал свою книгу и опять начал читать. Правда, я заметила, что читал он не слишком сосредоточенно, потому что вдруг посмеивался над чем-нибудь, о чем мы рассуждали.
В самый разгар нашей беседы мне вспомнилась нянька Майя. Вот было бы занятно, если б она сидела сейчас в уголке купе и слышала, как бойко я разговариваю с этим студентом.
Еще я думала, что, когда приеду в Стокгольм, мне не составит труда показать тете и дяде, что я вовсе не скучная и не замкнутая. Я просто сяду и заговорю с ними вот так же весело и открыто, как сейчас со студентом. Он-то явно не считает меня скучной, да и Даниэль тоже, раз посмеивается, заслонясь книгой.
До того как поезд прибыл в Сёдертелье, мы со студентом успели наговориться не только о Стокгольме, но и о разных других вещах. Разговор шел как бы сам собою. О многом мы судили одинаково, и я совершенно не робела говорить, что думаю.
Когда в Сёдертелье студент нас покинул, стало до странности пусто, однако я все равно была искренне счастлива. От уныния, которое одолевало меня с утра, не осталось и следа. Вдобавок я чувствовала легкое головокружение, вообще-то оно и сейчас не прошло.
Даниэль встает, говорит, что мы уже в Стокгольме. Дядя с тетей стоят на перроне, ждут нас.
Поздно вечером в детской, в доме дяди Уриэля
Ужасно мило со стороны дяди Уриэля и тети Георгины встретить нас на вокзале. Я, конечно, знаю, что стокгольмский вокзал расположен теперь не далеко в Сёдермальме, как пять лет назад, а совсем рядом с Клара-Страндгата, где они живут, но тем не менее…
Оба они выглядели такими радостными, расспрашивали, хорошо ли мы доехали, не устали ли и как дела в Морбакке, — совершенно незаметно, что мой приезд им не по душе.
Однако ж надо сказать, что хотя давеча в поезде я весьма расхрабрилась, то сейчас, едва увидев дядю и тетю, невольно вспомнила болтовню няньки Майи. И получилось совсем не так, как рассчитывала нянька Майя, ее сплетни не сделали меня ни разговорчивой, ни веселой, наоборот, я вконец онемела.
К счастью, рядом был Даниэль, говорил вместо меня. Передал приветы из дома, сказал, как замечательно удалось отоспаться за столько праздничных дней, что все Рождество санный путь был хоть куда и большие праздничные пиры состоялись и в Гордшё, и в Эриксберге, и в Морбакке.
Я восхищалась Даниэлем, он всегда умеет держаться спокойно, без смущения, но такой уж он есть, оттого-то все люди очень его любят.
Идти оказалось недалеко, буквально два шага — и вот уже дядина парадная, а это было замечательно, потому что мы весь день провели в дороге, с трех часов ночи. Едва дверь отворилась, г-жа Блумквист, консьержка, сию же минуту отодвинула со своего оконца красную занавесочку и посмотрела на нас, да так строго и испытующе, будто мы воры какие, норовим прошмыгнуть в дом и утащить столовое серебро домовладельца, герцога Отрантского. Я прекрасно знала г-жу Блумквист, и ее занавесочку, и строгие взгляды еще по первому своему приезду в Стокгольм, когда жила в этом доме, — забавно, что она совершенно не изменилась.
Когда мы поднялись на один лестничный марш и вошли в переднюю, я сразу узнала и вешалку, и шляпную полку, и галошницу, какими пользовалась пять лет назад, и разместила свои вещи точь-в-точь как тогда. И от этого словно бы почувствовала себя уютнее, не совсем уж чужой.
Затем я и в квартире тоже все прекрасно узнала, хотя мне показалось, что здесь куда изысканнее и солиднее, чем сохранила моя память.
Из передней входишь в столовую, из столовой — в гостиную, из гостиной — в спальню, а оттуда — в детскую. По другую сторону столовой расположен дядин кабинет, а из передней можно попасть также в кухню, в комнату прислуги, в кладовую и гардеробную. У тети с дядей действительно превосходная большая квартира, никак не годится чувствовать себя здесь неуютно. В гостиной, в спальне и в дядином кабинете весь пол устлан коврами, а на стенах — красивые писанные маслом картины. Обои всюду целехонькие и ничуть не выцветшие, гардины так накрахмалены и отглажены, будто их повесили только вчера, на потолках — изящная лепнина. Книги расставлены в полированных шкафах красного дерева, а в гостиной стоит большая этажерка, уставленная очаровательными забавными фарфоровыми фигурками. Да, обстановка здесь очень изысканная.
Вот если б только не думать о совершенно другом месте, где на стенах висят всего-навсего «Рыбаки при факелах» и «Странствующий проповедник, нарушающий веселье в собрании», которые мы получили в качестве рождественской премии от «Семейного журнала» и «Прежде и теперь». Там фарфоровые безделушки стоят на простеньких угловых полочках, обои выцвели, а на полу — лоскутные половики.
Господи, утешь меня, бедную девочку, которой не вернуться к этим выцветшим обоям и лоскутным половикам по меньшей мере полгода!
Как только мы напились чаю, тетя сказала, что Даниэлю и мне надобно сей же час лечь, ведь мы целый день провели в дороге. Так мы и сделали. Даниэля поместили в дядином кабинете, а меня — на гнутом диванчике в детской у кузины Элин и старой Уллы Мюрман, которая служила у дяди экономкой, когда он еще жил холостяком.
Я ужасно устала, но заснуть никак не могла, ворочалась на постели. А когда услышала, что остальные уснули, зажгла свечу и записала напоследок вот это, так как мне казалось, я перестану думать о случившемся за день, если запишу все в дневнике. К тому же вести дневник очень занятно. Чуть ли не занятнее, чем читать романы.
Аккурат сейчас я слышу, как ночной сторож в Кларе трубит двенадцать, стало быть, пора заканчивать и гасить свечу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.