Глава VI. Третье поколение – бароны Ротшильды
Глава VI. Третье поколение – бароны Ротшильды
Все усилия второго поколения Ротшильдов ушли на наживу. Были накоплены миллионы и десятки миллионов, было приобретено все то могущество, которое могут дать только деньги. Настала пора пользования приобретенным, и эту приятную задачу взяло на себя третье поколение.
При первом же взгляде на его представителей, каждый из которых непременно носил какой-нибудь эпитет, вроде: “покровитель искусств”, “душа общества”, “изящный спортсмен”, “убежденный политический деятель” и так далее, – вы чувствуете, что попадаете в среду совершенно новых людей, имеющих очень мало общего не говорю уже со старым “честным жидом” Майером-Амшелем, но и с его сыновьями, особенно Натаном и Джеймсом.
Эти последние жили в роскошных отелях, имели лучших поваров (например, барон Джеймс – знаменитого Карема), породистых лошадей, виллы в Неаполе и виллы в Биарице; принимали на своих вечерах всю знать, даже членов правящего дома, постоянно бывали во дворцах, обменивались визитами с посланниками иностранных держав, носили титул баронов и баронетов и в то же время каждым своим словом, жестом, поступком показывали, что они не более, как parvenus, не отрешившиеся еще от преданий франкфуртского квартала. В них не было ни аристократической выдержки, ни аристократических привычек. Они были грубы и циничны и любили цинизм и грубость. Их миллионы проломали для них просторную брешь во дворцы и знатные гостиные, и они вошли туда, неповоротливые, грубые, часто наглые, – вошли с еврейским жаргоном, со скверными замашками купцов-менял и богатых ростовщиков. Расталкивая публику локтями, наступая всем на ноги, первые Ротшильды при Июльской монархии и империи добрались до самого трона и встали возле него, приветствуемые как столпы отечества, – хотя у них не было отечества; как опора власти, – хотя другой власти, кроме власти денег, они не признавали. Им ничего не стоило протянуть два пальца депутату, грубо оборвать посланника, и они проделывали такие штуки с особенным наслаждением. Они все еще чувствовали себя победителями в завоеванной стране и пользовались своим положением, как может пользоваться им человек, ничего не уважающий, ничего не ценящий. Ловкие и упрямые дельцы, труженики, не знавшие отдыха, люди без планов и идей – если не считать идеей накопление миллионов, чтобы “быть богачами среди богатых”, как завещал им когда-то Майер-Амшель, – равнодушно относящиеся к стране и народу, среди которого они жили, и даже к собственным единоверцам – они были типичными представителями того поколения буржуазии, которая чувствовала еще ненависть к аристократии и находила удовольствие в том, чтобы унижать ее.
Хронологически они выступили на сцену вместе с Наполеоном. Наполеон провозгласил: “Le carriere est ouverte aux talents” – карьера открыта для талантов, или проще: “дорогу таланту!”. При этом победоносном кличе дети сторожей и дворников становились генералами, маршалами и даже, как Мюрат и Бернадотт, не говоря уже о самом Наполеоне и его братьях, – императорами и королями.
Ротшильды были осторожнее, они шли по дороге миллионов, – и правнук великого императора, умерший ничтожным офицером в бесславной стычке с зулусами, мог не без зависти думать о правнуке Майера-Амшеля, члене палаты лордов и пэре английского королевства...
Все было сведено к деньгам. У Ротшильдов нет и не было отечества: их отечество – банкирские конторы, одинаково доходные как в Англии, так и в Китае; у них нет общественных интересов, потому что они выросли вне общества; религия и делание денег – это все, что они признавали неизменно, чего они постоянно держались. Отечество, общество, власть – все это не имеет никакого реального основания для них, кроме денежного.
Третье поколение Ротшильдов, как я уже сказал, несколько иное. Купец, грубо вломившийся во дворцы знати и с ногами развалившийся на бархатном диване, начинает постепенно приручаться. Среди запаха fine fleur[6], красивых женщин, изящных разговоров, слушая разговоры об искусстве, науке, литературе, видя вокруг себя картины старых мастеров и прекрасные статуи, он постепенно цивилизуется. Его сын завел уже себе модный экипаж и шикарную любовницу en vogue[7], меньше или почти совсем не занимается делами, задает тон высшему обществу и, получив хорошее образование, уже чувствует себя своим среди герцогов, графов, маркизов, которые, в свою очередь, называют его своим другом и усердно пожимают ему руку. Старый купец не может еще отказаться от недоверия к знати, он презирает ее за гордость, не мешающую занимать направо и налево, за претензии, не основанные на тысячах; но и ему льстит эта близость к сильным мира, ко дворцам и салонам, мимо которых когда-то проходили его дед и отец, робкие, приниженные, боязливые. Надо реализовать деньги, разменять их на аристократические титулы, брачные связи с родовою знатью, на политическую роль, на титул мецената. Потомки королей биржи сливаются с потомками настоящих королей, роднятся с ними и прибивают гербы к своим банкирским конторам.
После второго поколения Ротшильдов (см. табл.) остались, как мы знаем, пять могущественных банкирских домов – во Франкфурте, Лондоне, Париже, Вене и Неаполе. Этот последний прекратил свою деятельность тотчас после смерти своего основателя. Дети барона Карла неаполитанского не чувствовали ни малейшего влечения к финансовым операциям и стали вести жизнь богатых частных людей. Их часто можно было встретить в музеях, картинных галереях, они окружали себя художниками и поэтами, собирали коллекции древностей, и ничего, кроме имени, не напоминало в них настоящих Ротшильдов.
Чтобы читатель не растерялся в последующем рассказе, привожу генеалогическую таблицу Ротшильдов, не всех их, а лишь тех, чьи имена упоминаются на страницах этой книги:
Потомство Натана-Майера, этого Наполеона биржи, оказалось более энергичным. Умирая, он оставил четырех сыновей: Натаниэля, Лайонэла, Майера и Антони.
Старший, Натаниэль, не пожелал заниматься делами и удалился в Париж, где жил до самой своей смерти богатым рантье, не ощущая ни малейшего позыва к деланию миллионов. Он был, как рассказывают, человек меланхолического темперамента, с медлительными движениями и разговором, чуждался женщин и чувствовал себя чужим в обществе; хотя перед ним были раскрыты все двери, он редко куда показывался, и собирание старинных монет было единственным его развлечением. Впрочем, и в этом занятии он не проявлял особенной страстности. Он жил и умер незаметно.
Во втором сыне Натана, бароне Лайонэле, ротшильдовская сила, сила старого Амшеля и Гедулы проявилась опять, хотя далеко уже не с прежними блеском и мощью. Несомненно, что из четырех братьев он был самым способным, и те, верные традиции дома, поручили ему ведение дел. Старший, Натаниэль, как мы только что видели, удалился в Париж и умер, прислушиваясь к его шуму и гулу из окон своего одинокого скучного отеля; младшие, Майер и Антони, избрали дорогу легкой светской жизни. По английскому обычаю, они были членами лучших аристократических клубов и бывали там, где престижно бывать. Громадные средства позволяли им устраивать такие обеды, завтраки и всевозможные parties de plaisir, что даже серьезная лондонская пресса приходила в умиление и посвящала их описанию целые столбцы мельчайшего шрифта, то и дело впадая в восторженный тон. Газета “Times” после смерти барона Майера посвятила ему пространный некролог, из которого мы приведем некоторые выдержки:
“Смерть барона Майера во всех отношениях является слишком ранней. Ему было только пятьдесят пять лет, и он не прошел еще доброй части того пути, который избрал для себя. Он заседал в предыдущем парламенте, но после его роспуска не хотел вновь выставлять своей кандидатуры. Но не парламенту были посвящены его благородные силы. Мир спорта и искусства понесет в его смерти особенно тяжелую утрату, – здесь после него осталось свободное место, заполнить которое нелегко. Роскошное гостеприимство, неистощимая благотворительность, щедрое покровительство искусству, поощрение благородных видов спорта – вот что исчезло вместе с покойным бароном. Он умел распоряжаться деньгами, никогда не останавливаясь перед крупными расходами. Ему было нетрудно сделать из своего имения Ментмор место, устроенное по последнему слову моды и роскоши, но он задумал нечто большее и создал музей, где мы находим образцы всего прекрасного. Той же щедростью отличался барон Ротшильд и в области спорта. С особенной страстью предавался он тренировке лошадей...”
(“Times” вообще подробно и многоречиво останавливается в этом некрологе на благотворной роли миллионеров в современном обществе. По мнению газеты, такие искусства, как живопись и скульптура, не могли бы существовать без меценатов, как и воспитание породистых лошадей.)
“...К тренировке барон Ротшильд относился как истинный эстет. Породистая лошадь имела в его глазах ценность сама по себе. Когда он два года тому назад взял призы на “Дерби”, “Оксе” и “С.-Леджере”, весь свет почувствовал, что он получил достойную награду за свои труды и что ипподром способен возвыситься до своего прежнего, блестящего, положения...”
Обратимся к барону Лайонэлу.
Лайонел Ротшильд
Его отец Натан-Майер дал ему хорошее воспитание, впрочем, чисто специальное и совершенно такое же, какое получил сам. Уже в молодых летах барон Лайонэл ознакомился со всеми тонкостями финансовых операций и постиг тайну делания миллионов. Впрочем, осторожный по своей природе, он и в юные годы не проявлял ни малейшего влечения ни к риску, ни к смелым спекуляциям. Из изречений его отца особенно хорошо усвоил он гласившее: “Трудно наживать деньги, еще труднее сохранять их”. Этому-то сохранению и тому, что может быть названо естественным нарастанием миллионов, и посвятил он все свои силы и свою жизнь. После смерти Натана-Майера он стал во главе лондонского дома, так как, несомненно, был самым способным из своих братьев и любил дело больше любого из них. В его характере еще была значительная доза ротшильдовской энергии, уже значительно ослабевшей в других представителях третьего поколения. По примеру отца он сам руководил всеми делами и довел централизацию в своих конторах до последней степени. Никому не позволял он поступать самостоятельно. Он требовал, чтобы каждое дело восходило лично к нему, как бы незначительно оно ни было. Самодеятельности своих агентов он совершенно не допускал и без сожаления гнал всякого, кто осмеливался поступать по-своему. Он читал все без исключения письма, получаемые в конторе, и на каждое дело ставил свою резолюцию. Сотни бессловесных агентов и помощников окружали его, и никто из этих сотен не удостаивался даже той чести, чтобы быть спрошенным о мнении. Хорошо ли, дурно ли – барон Лайонэл принимал решения всегда сам: отчасти это было привычкой, отчасти проявлением той глубокой органической недоверчивости к людям, которая характеризовала Ротшильдов вообще. Натан-Майер со своим обычным цинизмом как-то выразился: “Нельзя верить тому, кто вам должен, так как он, очевидно, хочет увильнуть от уплаты; нельзя верить и тому, кто вам не должен, так как он хочет занять у вас”. Как видит читатель, мы имеем в этих словах образчик совершенно особенной классификации людей: на должников и недолжников, причем с ротшильдовской точки зрения ни один из этих разрядов не заслуживает доверия.
Впрочем, раз уже зашла о том речь, надо согласиться, что недоверие и подозрительность Ротшильдов имели значительное основание. Все равно как, для успехов на бирже они сами то и дело должны были прибегать к легальным обманам и разыгрывать ту или другую роль, так же поступали и окружающие их. Я уже рассказывал об эпизоде с банкиром Лукасом, нагло разузнавшим тайну Натана-Майера, но это – эпизод не единственный. Ротшильдов то и дело грабили, и полная история их деятельности заключала бы в себе однообразный и утомительный пересказ десятков и сотен краж, совершенных людьми, не способными устоять перед соблазном миллионов. При жизни барона Лайонэла в парижском доме его дяди Джеймса была совершена грандиозная кража на 32 млн. франков, произведшая на него сильное впечатление, как, впрочем, и на всех. Этот случай еще более утвердил его в мысли, что горе тому, кто доверяется другим. Обстоятельства “дела” следующие.
После открытия Северной дороги место главного кассира было поручено некоему Карпантье, молодому человеку, пользовавшемуся, однако, несмотря на свой возраст, полным доверием Джеймса Ротшильда. Он-то и задумал грандиозное преступление. Набрав себе помощников среди служащих, он стал не торопясь воровать акции и разменивать их. Действовал он очень осторожно, и притом не один, а во главе целой шайки, и в течение одного года похитил из сундуков до четырех тысяч акций на сумму 30 – 32 млн. франков. После этого он решил бежать и явился к Ротшильду с просьбой дать ему отпуск на четыре дня. Ротшильд охотно согласился, даже пустился с ним в разговор, сообщив, что только что обделал выгодное дело, на котором нажил пять миллионов.
– Если моя железнодорожная операция в Алжире, – продолжал банкир, – удастся мне так же хорошо, то я надеюсь к пяти миллионам прибавить еще три.
– Вы их поставите вперед или назад ваших пяти миллионов? – спросил его Карпантье. – То есть, вы положите к себе в карман тридцать пять миллионов или пятьдесят три? Поставьте их впереди и подарите мне пять миллионов, – вам все-таки останется еще кругленькая сумма.
Ротшильд засмеялся на эту шутку, но не согласился подарить пяти миллионов.
– Я не могу, – сказал он, – отдать вам мои пять миллионов; вот возьмите мою цепь от часов, она будет служить вам дружественным воспоминанием о нынешнем деле, доставившем мне столько же удовольствия, сколько прибыли.
Цепь эта имела большую ценность. Карпантье принял подарок, хотя уже обладал большим состоянием, им награбленным. В тот же день он скрылся из Парижа и никакими усилиями его нельзя было отыскать.
Против подобных-то эпизодов барон Лайонэл принял всевозможные меры. Он имел свою собственную полицию и жандармерию, устраивал частые неожиданные ревизии и не приближал к себе никого. Расчетливый и холодный, он, выражаясь метафорически, просидел всю жизнь на своих сундуках, твердо зная каждую данную минуту, сколько денег в его кассах и какие суммы он должен получить или выдать завтра. Он не совершил ни одной смелой или эффектной спекуляции. Почти исключительно он вел дела с правительствами, ссужая их деньгами под верные проценты и верное обеспечение, и пренебрегал предприятиями, если те требовали хотя бы незначительного риска. Между прочим он занимался и политикой, и в сущности он – единственный Ротшильд, составивший себе некоторое имя в стенах парламента.
Программой его политической деятельности было достижение политической равноправности английских евреев, и его борьба в этом деле была успешна. Мы подробно остановимся на ней, потому что она довольно характерна.
В 1847 году барон Лайонэл был избран в палату депутатов представителем от Сити – гнезда английских банкиров и богачей, но места своего в парламенте он занять немог, потому что для этого надо было принести присягу и клятву на Евангелии. Началась агитация в пользу отмены тех слов присяги, которые мешали евреям принимать ее. Первым на этом поприще выступил Джон Россель – тогда первый министр и прославленный оратор. В блестящей речи защищал он права еврейских подданных ее величества, число которых, кстати заметить, достигало в то время 40 тысяч человек; указывал на их богатство, влияние, “любовь к порядку и миру”. В прениях по этому поводу принял, между прочим, участие Гладстон, высказавшийся в пользу евреев, с чего, собственно, и начался его поворот в сторону либерализма. Нижняя палата приняла билль, но он был громадным большинством голосов отвергнут в верхней, и барону Лайонэлу на этот раз не пришлось заседать в парламенте. Друзья убедили его, однако, продолжать борьбу. На следующих выборах он опять стал кандидатом и получил большинство в 700 голосов. Гордые банкиры и купцы Сити были очень разобижены тем обстоятельством, что их депутата не пускают в законодательное собрание, и на обширном митинге предложили ему “сделать энергичную попытку и отстоять свои несомненные права”. Согласно с этим 26 июля 1850 года барон Лайонэл явился к столу спикера и заявил о своем желании принести присягу, как один из представителей Сити, но “на Ветхом Завете”. Это, однако, ему не позволили, и после горячих дебатов было решено, что “барон Ротшильд, как еврей, не может заседать в палате”.
Странны те детские аргументы, которые выставлялись английскими законодателями против политической равноправности евреев. Указывали, главным образом, на то обстоятельство, что евреи насмехаются над христианством! Напрасно противники указывали на пример Гиббона и Юма, ненавидевших христианство и все же бывших членами палаты, напрасно говорили, что смешно мешать евреям быть депутатами, когда они пользуются уже избирательными правами, – консервативное большинство не хотело ничего слышать. Согласившись несколько десятилетий до того на признание равноправности за католиками, оно тем энергичнее ухватилось за последний окоп, где еще скрывалась религиозная нетерпимость. О других аргументах не было и речи. Национальная ненависть к евреям в Англии, ввиду крайне незначительного их числа, почти не существовала, их экономический гнет одинаково не ощущался, да и что мог он значить сравнительно с гнетом англичан-банкиров и англичан-землевладельцев, переполнявших собою обе палаты.
Борьба затянулась. В 1854 году началась Крымская кампания, и внимание общества было отвлечено от еврейского вопроса, причем все попытки решить его в положительном смысле разбивались об оппозицию лордов. Дело закончилось лишь в 1858 году, и барон Лайонэл занял, наконец, свое место в парламенте, так долго ему не дававшееся. Ему разрешили принести присягу на Ветхом Завете и удалили из формулы слова, служившие камнем преткновения: “...on the true faith of Christians”[8].
Это единственное громкое дело, с которым связано имя барона Лайонэла Ротшильда. Но и здесь – в cause celebre[9] своей жизни – он не проявил ни признака страсти. Все, что можно поставить на его счет, – это холодное упорство и самоуверенную настойчивость, которые позволили ему 11 лет подряд держаться той же цели и в конце концов добиться ее.
Как член парламента барон Лайонэл не проявил себя ничем. Несмотря на свою дружбу с Дизраэли, впоследствии лордом Биконсфильдом, он принадлежал к либеральной партии и обыкновенно подавал голос вместе с нею. Но в качестве оратора он не выступал ни разу, и несомненно, что парламент интересовал его очень мало. Важнейшие реформы последних сорока лет, как-то: уменьшение ценза и увеличение числа выборщиков, введение общеобязательного образования, расширение гражданских и имущественных прав женщины, попытки фабричного и вообще рабочего законодательства, – совершились без его участия. Он был либералом лишь потому, что долгое время в Европе дело либерализма и еврейства шли рука об руку. Либерализм требовал расширения гражданских и политических прав собственника – то было выгодно и для еврейства; либерализм восставал против религиозных и национальных предрассудков – это было личное дело еврейства; либерализм боролся с привилегиями аристократии во имя привилегии собственности – еврейство стремилось к тому же. Совершенно естественно поэтому, что барон Лайонэл, его брат барон Майер, его сын лорд Натаниэль – все либералы, чистой воды. Они либералы, потому что евреи и потому еще, что еврейство сравнительно недавно добилось политических прав. Его торжеством в этом отношении был тот момент, когда королева Виктория возвела в достоинство пэра королевства старшего сына барона Лайонэла – Натаниэля. Правнук Майера-Амшеля заседает в настоящее время в английской палате рядом с потомками Сесилей, Нортумберлэндов, Мальборо, Девонширов. К нему обращаются с официальным титулом “mylord”, он передает свое достоинство старшему сыну, он – член гордой могущественной аристократии, презирать и унижать которую было так по душе его деду Натану и Джеймсу парижскому.
Барон Лайонэл умер 3 июня 1879 года почти семидесяти лет от роду. Последние 20 лет жизни он провел прикованным к креслу, страдая неизлечимым ревматизмом. Как и его дядя, барон Джеймс, он был обречен на самую строгую диету и на самый скромный образ жизни. Он почти не знал развлечений. В обществе он не любил бывать и не находил ни малейшего удовольствия в салонных беседах. Изредка в своем роскошном отеле, похожем на музей, задавал он балы и вечера, роскоши которых могли бы позавидовать коронованные особы. Принц Уэльсский, наследник престола, был на них постоянным гостем, также Дизраэли, маркиз Солсбери и вся высшая аристократия. Какое состояние оставил после себя барон Лайонэл – неизвестно, но по всей вероятности оно достигает невероятных размеров – нескольких сотен миллионов рублей. Мы знаем, что за свою долгую жизнь барон Лайонэл заключил сделок по займам на 160 млн. рублей и в течение 20 лет подряд был финансовым агентом русского правительства: через его руки прошли все русские консолидированные железнодорожные займы; знаем также, что даже в наличном запасе золота его фирма не стеснялась никогда. Однажды он дал в долг английскому правительству на 40 млн. золотых монет, чтобы скупить акции Суэцкого канала.
После его смерти остались три сына: Натаниэль (лорд Ротшильд), Леопольд и Альфред. Оба последние отказались от занятий финансами и поручили все дела своему старшему брату, предпочтя конторским занятиям рассеянную жизнь богатых джентльменов. Они – меценаты искусства, покровители высших видов спорта, страстные любители породистых лошадей, собак и прочего. Роскошь жизни доведена до безумия.
“Английская аристократия, – читаем мы, – напрягает последние усилия, чтобы не отстать от Ротшильдов, и едва ли удачно. Кому под силу проживать в год 30 – 40 миллионов рублей, иметь конюшни, выстроенные из мрамора, освещенные электричеством, коллекции драгоценных картин и статуй, загородные дворцы, роскошные парки для охоты, собственные паровые яхты, всегда открытый прием? Разумеется, очень немногим. Для этого надо быть не просто миллионером, а архимиллионером, какими и являются Ротшильды, для которых миллионные траты оказываются самым обычным делом. Аристократия тянется за ними, – и сколько благородных лордов прогорает ежегодно, взяв на себя непосильную задачу! Ротшильды, задавая тон, ввели в моду не роскошь, а безумие роскоши; их отели – это дворцы калифов; одно время на их вечерах за карточными столами не расплачивались иначе как бриллиантами, и трудно даже предвидеть, до чего может дойти изощрение гордых миллионеров, стоящих на дружеской ноге с коронованными особами”.