Старая Гута — Москва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Старая Гута — Москва

Из Путивльского района Объединённые отряды возвращались в Брянские леса старым маршрутом, отбрасывая с пути мелкие группировки противника. Когда мы натыкались на сильные заслоны, встречавшие нас артиллерийским огнём, сворачивали в сторону, делали петлю и снова выходили на прежний маршрут. 24 июля 1942 г. отряды вступили в южную зону Брянских лесов, немного западнее Старой Гуты. Наша «столица» была занята 3-м батальоном 47-го венгерского полка. Несколько дней мы отдыхали в лесу в близком соседстве с мадьярами, не подозревавшими [77] о нашем возвращении. В ночь на 29 июля старогутовский гарнизон противника был наголову разгромлен.

Пусто было в Старой Гуте, когда мы вступили в неё. Зайдёшь в знакомую хату — ни души и никаких признаков крестьянского жилья. Только следы мадьярского постоя. На огородах полное запустение. Одни заросли лопуха и репейника, на картофельных грядках такой бурьян, что и ботвы не видно. Всё погибло, один подсолнух кое-где пробился из сорняка. Время было уборки. Хлеба на полях перезревали.

Где народ, куда девался? Спасаясь от гитлеровцев, чуть ли не вся Старая Гута вместе со скотом ушла в леса. Забился народ в лесные трущобы, питался ягодой и молоком, ждал, пока вернутся «колпачки», как называли нас здесь, в Брянских лесах. «Ковпак» не выговаривали, говорили «товарищ Колпак», отсюда и пошло «колпачки».

Весть о том, что «колпачки» уже вернулись и прогнали фашистов из Старой Гуты, тотчас пронеслась по лесу. Возле партизанских шалашей залаяли выбежавшие вдруг из чащи собаки, за ними появились люди, старые и малые, тащившие на себе узлы и мешки со всяким домашним скарбом.

Большое, окружённое лесом село заново начинало жить. Партизаны, чем могли, помогали своим старым друзьям, всё лето прятавшимся от немцев. Наши радисты поспешили установить в селе репродуктор, и ожившая Старая Гута услышала Москву. Какая это радость для советского человека — услышать во вражеском тылу голос из Москвы! Артистка какая-нибудь песенку поёт в Москве, а люди здесь слушают её и плачут. Помню одну женщину. Стоит у репродуктора с девочкой на руках, слушает передачу из Москвы и слезы рукой вытирает. Девочка маленькая ещё, ничего не понимает, а тоже кулачком глазки трёт.

Многие колхозники пришли из леса больными. Больше всего народ страдал от цынги. Где получить медицинскую помощь? Только у партизан. И люди стали ходить в нашу санчасть, как в свою колхозную амбулаторию. Сначала из Старой Гуты, а потом и издалека. На подводах привозили тяжело больных, разыскивали в лесу партизанского доктора. У шалаша санчасти всегда толпился народ, в очереди стояли женщины, дети. Никому не отказывали в помощи, в экстренных случаях Маевская, наш врач, тут же у шалаша на подводах делала и хирургические операции. Потребовалось много медикаментов, а у нас и для себя самого необходимого не было. Передали об этом по радио на «Большую [78] землю». Думали, что сбросят на парашюте, а нам ответили, что вышлют самолёт.

Самолёт из Москвы! Он приземлился на поляне, в стороне от нашего лагеря. Мало кто видел его, но несколько дней в Старой Гуте только и было разговоров, что об этом первом самолёте, доставившем нам медикаменты с «Большой земли». Больных в санчасть ещё больше стало приходить. Каждому, хоть он и здоров, хотелось получить какой-нибудь целебный порошочек из Москвы. Москва, Москва родная!

* * *

На много километров по опушке леса раскинулись вокруг Старой Гуты шалашные лагери наших объединённых отрядов — Путивльского, Глуховского, Шалыгинского, Кролевецкого, Конотопского. В мае из Старой Гуты ушло в рейд около 750 человек, а в августе, когда мы вернулись в Брянские леса, в наших рядах уже насчитывалось больше 1300 бойцов. Приближалась годовщина Путивльского отряда. Мы могли с гордостью смотреть на проделанный нами тяжёлый, полный лишений путь. Вытяни в одну прямую эту запутавшуюся в клубок на карте Сумщины линию наших боевых маршрутов, и она протянется не на одну тысячу километров. За год борьбы в тылу фашистов отряды провели, если не считать мелких стычек, двадцать боёв и уничтожили около четырёх тысяч фашистов. Но время было такое, что оглянешься назад, а думаешь о том, что впереди, какую сводку примет ночью радист с «Большой земли». Немцы были у Воронежа, на Кубани, подходили к Сталинграду. Тут хочешь — не хочешь, а берёшь не карту Сумщины, а другую, где Волга, Кавказ. Что значит наш маленький островок со «столицей» Старая Гута, когда в опасности вся «Большая земля»! Правда, в Брянских лесах партизанских островков было уже много и они сливались друг с другом, но съедутся командиры и, смотришь, карты-то вынимают из полевых сумок тоже не своих районов, а всей европейской части СССР — школьные, железнодорожные, административные, какие кому удалось раздобыть. Вот возьмёшь такую карту и станешь измерять расстояние от Десны до Волги.

В один из этих тревожных дней — это было во второй половине августа — я получил радиограмму с вызовом на совещание командиров партизанских отрядов в Москву.

Понятно, в каком состоянии я был, когда прощался с товарищами, окружившими подводу, на которой мне предстояло [79] пробираться до аэродрома орловских партизан, чтобы оттуда лететь в Москву на самолёте. Все почему-то были совершенно твёрдо уверены, что в Москве я увижу Сталина, и, конечно, все просили, чтобы я передал вождю горячий партизанский привет и не просто общий ото всех — это мол, само собой, Сидор Артёмович, этого вы не забудете, — а от нас особо, то-есть от каждого отряда в отдельности. Разведчики, минёры, миномётчики, артиллеристы, женщины-медработники, подростки-связисты тоже требовали, чтобы от них передать особый привет. Карманы моего пиджака были набиты письмами, которые я должен был опустить в Москве. Я обещал выполнить все просьбы и поручения, от каждого передать привет товарищу Сталину, а сам всё ещё не верил, что полечу в Москву, что на самом деле буду ходить по её улицам, вот точно так же, как только что ходил по лесу, что увижу хотя бы издали Кремль. Я никак не мог представить себя идущим по тротуару в Москве, а тут мне кричат что-то о новых станциях метро, которого я вообще не видел, — в Москве я не был с 1931 года.

Пробираясь к аэродрому — до него было около ста километров — глухими лесными дорогами, я нет-нет да и подумывал, какое это будет огорчение для нашего народа, если полёт почему-либо не состоится, если придётся вернуться назад, не побывав в Москве. Но стоило мне только увидеть стоявший в лесу на аэродроме огромный «Дуглас», собиравшихся возле него пассажиров, как Москва стала казаться совсем уж не такой далёкой. Все пассажиры, как и я, получили радиограммы с вызовом в Москву; будучи в лесу, в землянках или шалашах, большинство добиралось до аэродрома на лошадях, издалека. То, что нужно была ещё пролететь над территорией, занятой врагом, пересечь линию фронта, как будто и не имело уже никакого значения. Раз столько людей получило радиограммы и «Дуглас» прилетел, значит тут уже дело надёжное, будем в Москве.

Удобно усевшись в мягкое кресло, я почувствовал себя так, словно отправлялся в обычную командировку. Не успел «Дуглас» набрать высоту, как начались у нас деловые разговоры: о том, что прежде всего надо будет сделать, прилетев в Москву, какие вопросы решить, на что можно рассчитывать, на что нельзя, — например, если будет итти речь об оружии, что следует просить, а о чём не стоит и заикаться, учитывая тяжёлую обстановку на фронте, крайне напряжённое положение под Сталинградом, где, повидимому, начались решающие бои. [80]

Мы ещё не могли, конечно, представить себе, что произойдёт под Сталинградом, но уже один тот факт, что нас вызывают в Москву на совещание, что в такой момент мы летим на «Дугласе» из вражеского тыла в родную Москву, внушал уверенность в прочности положения на «Большой земле». Уже забывалось то время, когда мы сидели в Спадщанском лесу, как моряки, выброшенные бурей на необитаемый остров. Потеря связи с Москвой была, пожалуй, самым тяжёлым из всего, что нам пришлось испытать в тылу; врага. Не враг был страшен, а сознание, что Москва стала очень далёкой. Когда мы говорили «Москва» или «Большая земля», в этих словах было всё, что сплачивало нас, разбросанных по лесам среди врагов, в одно целое, что давало нам силы.

Нас очень ободряли успехи, которые мы, партизаны, одерживали в неравных боях с врагом, но ещё большее значение в поднятии боевого духа наших людей, в росте общей уверенности в окончательной победе имело быстрое восстановление временно нарушенной связи с Москвой. Ничто не могло нас так воодушевить, как воодушевила всех в Спадщанском лесу одна мысль о том, что о нашем существовании, о нашей борьбе узнали в Москве, что там на карте, быть может в Кремле, быть может рукой самого Сталина наше расположение уже отмечено красным карандашом. Это была первая нить, вновь связавшая нас с Москвой. В Хинельских лесах мы стали получать сводки Совинформбюро. Сначала получали их, как я уже рассказывал, из вторых рук, нам приносили их откуда-то из лесу записанными карандашом на клочках бумаги. Иногда в этих записях не всё можно было понять, но как дороги для нас были и несколько слов, принятых из Москвы таинственным радистом. Из этих первых полученных нами в лесу сводок Совинформбюро мы узнали о разгроме немцев под Москвой, и сейчас, когда вспоминаешь Хинельский лес, декабрь 1941 года, кажется, что тогда не было ничего более важного, чем переписка этих сводок, которые мы старались как можно скорее и в возможно большем количестве экземпляров распространить среди населения. Нить, связавшая нас с Москвой, протянулась дальше, в народ, и она делалась всё крепче.

Затем мы сами услышали знакомый голос московского диктора, голос Москвы, приказ товарища Сталина, его слова, обращённые к нам, партизанам. А когда из Москвы прилетел самолёт, сбросивший нам рацию и радистов, связь с «Большой землёй» стала регулярной. Потребовались медикаменты, [81] мы запросили Москву, и она прислала нам самолёт с медикаментами. И вот, наконец, я сам лечу в Москву на «Дугласе». Все опять на своих местах, крепко, надёжно.

Линию фронта мы пролетали ночью на высоте трёх тысяч метров. С земли по нас стреляли, видны были вспышки огня, метались лучи прожекторов, но среди наших пассажиров вызвал некоторое оживление только один зенитный разрыв, давший себя почувствовать довольно сильно. Экипаж в отместку немцам высыпал вниз на их головы ящик мелких бомб, а мы заспорили, на каком расстоянии от хвоста «Дугласа» разорвался снаряд — в двадцати, пятидесяти или ста метрах, а потом снова разговор перешёл на деловые темы.

Под нами была уже советская территория, тылы Брянского фронта, но и та земля, что лежала позади, временно оккупированная немцами, тоже оставалась советской землей, и мы летели в Москву, как её представители. Вероятно, в эту ночь не один наш самолёт под огнём немецких зениток летел в Москву из занятых немцами районов. Может быть, летели и из Белоруссии, откуда-нибудь из Полесья, и с Смоленщины, и из-под Новгорода, Пскова, Старой Руссы. Разрежь советскую землю на тысячи кусочков, а Москва, как магнит, притянет их к себе, сольёт в одно целое.