Глава первая Мишель из Буржа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Мишель из Буржа

Ноан, Конец марта 1835 года. Как хорош сад в эти первые весенние дни! Цветут гиацинты и барвинки. Госпожа Дюдеван в довольно мрачном настроении садится на скамейку и читает письма Сент-Бёва; упреки, ободрения, предупреждения. Сент-Бёв советует молодой грешнице обратиться к богу. А Бюлоз потрясен тем, что она требует у него Платона и коран. Он боится всякой «мистичности», которая может обрушиться на голову ему самому и на «Ревю». «Напишите Жорж, — сказал он Сент-Бёву, — чтобы она не очень увлекалась мистикой. О! Если бы я был смелее, я бы не отослал эти книги, но она сердится».

Опасения Бюлоза были не напрасны. Его романистка «увлеклась мистикой». Но не мистикой любовной страсти. Жорж утверждала, что скорее пустит себе пулю в лоб, чем согласится вновь пережить эти последние три года… «Нет, нет… никакой любви! Ни нежной и длительной, ни слепой и неистовой! Неужели вы верите, что я могу внушить первую и что я соглашусь испытать вторую? Обе прекрасны и драгоценны, но я слишком стара для обеих». После стольких неудач любовь начинает ее пугать, и она хочет в чем-то другом искать для себя исцеления. Где? Как? В боге, как некогда в монастыре и как советует Сент-Бёв? Она сама думает об этом, ведь она продолжает любить этого неведомого бога; он там, за звездами; она чувствует его в эти грустные ночи, когда в парке Ноана в слабых лучах небесных светил все становится молчаливым, таинственным, сумрачным. Но она не надеется ни на что, она беспредельно печальна; она думает: «Бог отвернулся от меня и не заботится обо мне, раз он оставил меня на земле в неведении, в горе и слабости…» Она покинута небом, как была покинута любовью.

Из всего, что ей пишет Сент-Бёв, она запоминает только два слова: самоотречение, самопожертвование. Ей хочется отдаться какому-нибудь большому делу, дать выход переполняющей ее энергии, уничтожить в себе эгоизм и гордыню. Эти желания довольно неопределенны и беспредметны. Кому посвятить себя? Дети далеко: Морис в лицее, Соланж в пансионе. «Толстая девчонка» превратилась в сорванца, который никого не слушается, но которому все прощается, оттого что он забавен и красив. Чувствительный Морис мечтает жить подле матери. Она тоже хотела бы этого, но знает, что воспитание сына было бы вечным поводом для ссор с Казимиром. Ее адвокат и поверенный в Ла Шатре, Дютей, советует ей примириться с мужем, «став его любовницей». Этот план приводит ее в ужас: «Даже самая мысль о сближении без любви гнусна. Женщины, которые ценою близости добиваются власти над мужем, нисколько не лучше проституток, продающихся за хлеб, и куртизанок, продающихся за роскошь». Адвокат сослался на интересы детей; она в ответ ему противопоставила глубокий инстинкт отвращения. Она не говорит, что муж внушает ей физическое и моральное отвращение больше, чем другие. Но она думает, что женщина не может отдаваться, как вещь:

Мы едины душой и телом… Если телу присущи такие функции, как еда и пищеварение, к которым душа ни в коем случае не причастна, то возможно ли уподобить союз двух существ в любви этим функциям? Сама мысль об этом возмутительна.

Раз не могло быть и речи о том, чтобы обольщать Казимира, оставалось только одно — избавиться от него. Она горячо желала раздельной жизни и раздела имущества, чтобы стать, наконец, независимой. Дюдевану, в свою очередь, надоела деревенская жизнь, и он далеко не враждебно относился к мысли о холостяцкой жизни в Париже. Был заключен предварительный контракт «о расторжении брака». За Авророй останется Ноан; за Казимиром — отель Нарбонн на улице де ла Арп, который приносит 6 тысяч 700 франков дохода. Воспитание Мориса будет доверено отцу, и он будет платить за пансион сына, а таже налоги и жалованье привратнику отеля. Аврора возьмет на себя заботы о Соланж. Этот договор вступит в силу в ноябре 1835 года. Едва он был подписан, как Казимир тут же начал раскаиваться: он сожалел о своем маленьком ноанском царстве и считал, что, отказавшись от прав на него, совершил акт чисто римского героизма. Но его жена отказывалась смотреть на это трагически или хотя бы серьезно. «Моя профессия — свобода, мое желание — не получать ни от кого ни милости, ни милостыни, даже в том случае, когда мне помогают моими же деньгами…» Особенно ей не хотелось, чтобы в глазах детей, уважением которых она дорожила, «барон» выглядел жертвой. Что делать? Дютей предложил ей поехать в Бурж посоветоваться со знаменитым адвокатом, близким другом Плане, Луи-Кризостомом Мишелем, уже тогда известным под именем «Мишеля из Буржа».

Жорж Санд уже давно интересовалась этим непримиримым республиканцем, оракулом Шера и Эндра, некоронованным королем Аквитании. «Мишель думает… Мишель хочет… Мишель говорит…» Дютей, Плане, Роллина повторяли эти слова с особым уважением. На юге Луары Мишель из Буржа был неоспоримой главой оппозиции существующему режиму и имел почти деспотическое влияние на либералов этих провинций. Тридцатисемилетний, он походил на маленького, сгорбленного, лысого старичка с головой очень странной формы; казалось, что она спаяна из двух черепов. У него было бледное лицо, прекрасные зубы и близорукие глаза удивительной доброты. По описанию Ламартина это «человек из гранита…, в чьей прямоугольной фигуре, напоминавшей очертания галльских статуй, было что-то грубое и примитивное; бледные и впалые щеки; голова, вошедшая в плечи; глубокий, низкий, замогильный голос».

Сын бедного лесоруба из Вара, убитого противниками революции, он был воспитан по-крестьянски. Он всегда носил бесформенный широкий плащ, грубые сабо, а так как был человеком хилым и болезненным и всегда мерз, то завязывал вокруг головы три платка из полушелковой ткани, такой головной убор выглядел фантастически странным. Но под этим смешным нарядом, одновременно деревенским и вызывающим, виднелась тонкая рубашка, всегда белая и свежая. Этот грозный трибун был кокетлив и любил женщин. Его величайшим средством обольщения было красноречие. Он становился почти красивым, когда говорил.

7 апреля 1835 года с семи часов вечера до четырех часов утра на мостовых Буржа он ослеплял Жорж Санд, Плане и Галла Флери фейерверком. Жорж приехала советоваться с ним по личным делам, а он говорил с ней лишь о «Лелии» и об идеях этой книги. Прекрасной весенней ночью, при свете луны они гуляли по суровому и немому Буржу. Мишель говорил до зари.

Казалось, что полная мыслей музыка возвышает вашу душу до божественной созерцательности и возвращает ее легко и свободно, логично и музыкально к земным интересам и дыханию природы…

О чем шла речь? О том, чтобы связать Жорж Санд с делом воинствующей революции; чтобы оторвать ее от «социального атеизма»; чтобы излечить ее от интеллектуальной гордости, требовавшей абстрактного совершенствования и презрения к действию. Зачарованная, она пыталась защищаться, но ей уже доставляло удовольствие чувствовать себя побежденной. Мишель играл ва-банк; он обожал Лелию, Жорж ему понравилась гораздо больше. «Никогда еще я не видел его таким, — говорил ей Плане. — Вот уже год, как я живу рядом с ним, а узнал я его только сегодня вечером. Наконец-то он раскрылся целиком; ради вас он из себя выходил, чтобы поразить своим умом и чувствительностью». А она рассказала Гюставу Папе о встрече по-своему: «Я познакомилась с Мишелем, он обещал гильотинировать меня при первом удобном случае…» Ипполиту Шатирону: «Я познакомилась с Мишелем; этот славный малый хорошо закален, он может стать народным трибуном. В случае переворота он наделает, по-моему, много шума».

После Мюссе и Паджелло Жорж искренне считала себя излеченной от любовных страстей. О наивность! Кто и когда сумел излечиться от страсти, пока существуют надежда и молодость? Она была подобна храброму боевому скакуну: он счастлив, что может вернуться после битвы к спокойным пастбищам, но стоит прозвучать вдали трубе, как он прыгнет через препятствия и поскачет к пушкам. Жорж оправдывала внезапную связь, если эта связь бескорыстна и сопровождается сильным чувством. Ее встреча с Мишелем состоялась 7 апреля; сохранилось кольцо, инкрустированное эмалью, которое она подарила ему на память о первых днях любви, с выгравированной датой 9 апреля 1835 года. Он стал ее новым любовником? Нет. Это его «она любила со дня своего появления на свет; любила, даже встречая фантомов, когда она на какое-то мгновение верила, что это он и она обладает именно им».

И все же, слушая его, она сохранила свободу суждения и свой здравый смысл в духе Франклина. Инстинктивная политика Жорж Санд заключалась только в любви и справедливости, а политика Мишеля имела целью власть, а средством ее достижения гильотину. Вернувшись в Ноан, она начала писать для него (назвав его Эвераром) «Шестое письмо путешественника» — в нем она и восхваляет его и спорит с ним. Мишель — филантроп? Нет.

Филантропия создает сестер милосердия. Любовь к славе — это нечто совсем другое и порождает другие судьбы. Со мной не говори об этом, о возвышенный лицемер! Ты ошибаешься в себе, принимая за чувство долга фатальную и суровую склонность, на которую тебя толкает сознание силы. Ведь я-то знаю, что ты не из тех, кто считается с долгом, а из тех, кто его навязывает другим. Ты не любишь людей, ты не брат им, потому что ты не ровня им. Ты исключение среди них, ты рожден королем…

Она хотела остаться только поэтом; она знала, что подвиги самых великих людей действия забываются быстро, и порыв ветра, возвращающий Суллу, стирает воспоминания о Марии.

Он ее всколыхнул. На что она тратила свои силы? На книжную любовь. Ничего больше. Она готова была признать, что ее жизнь была полна ошибок, но не придавала теоретического значения прошлым заблуждениям: «Мои старые друзья достаточно любят меня, чтобы отнестись ко мне снисходительно и простить мне то зло, которое я могла себе сделать. Мои сочинения, не выводившие никаких заключений, не принесли ни добра, ни зла…» — «А как же с заключением? — нетерпеливо спрашивал он. — А если ты умрешь, так и не придя ни к какому заключению?» Ей нравилось, что его сила захлестывает ее. Впервые она имела дело с более волевым человеком, чем она. Он говорил ей: «Дура’» — это было новое ощущение. Она ласкала его большую плешивую голову, она хотела, чтобы Мишель постарел или заболел, чтобы она могла заботиться о нем. Но он уже был болен ненасытным тщеславием. Она решалась говорить с ним об этом: «Ты находишь, что слишком долго приходится ждать завершения великой судьбы! Часы идут, твоя голова лысеет, твоя душа истощается, а род человеческий не прогрессирует…»

В конце апреля Мишель отправился в Париж, чтобы защищать лионских инсургентов; это был знаменитый политический процесс года. Все главы республиканской партии: Мари, Карнье-Паже, Ледрю-Роллен, Каррель, Карно, Пьер Леру, Барбес — сидели на скамье защиты. Жорж тоже пожелала ехать в Париж, чтобы видеться с Мишелем и присутствовать на прениях. Сент-Бёв не был в курсе любовных дел Санд, и потому предостерегал ее от опасности встречи с Мюссе: «Не думайте, друг мой, что вы не увидите его, что он не узнает, что он не придет… Представьте, что вы там, что вы ему открываете дверь и что вы с ним наедине». Она невольно улыбнулась. До Мюссе ли ей было теперь! Постепенно ею овладевала страсть к политике, не менее опьяняющая, чем любовная страсть. Вместе с Мишелем в квартиру на набережной Малакэ проникло возбуждение республиканцев. «Поставим социальный вопрос», — каждый вечер говорил добрый и наивный Плане. «Поставим социальный вопрос», — повторял молодой и красивый Лист, которого Мюссе еще раньше представил Жорж. А для того чтобы «поставить все вопросы», Лист устраивал обеды и приглашал на них аббата Ламенне и Жорж; осторожный Сент-Бёв с ужасом думал, о чем могли говорить эти иллюминаты.

С Мишелем, не щадившим себя в деле защиты апрельских обвиняемых, вечерами после судебных заседаний случались приступы ужасной тоски, Жорж, как преданная сиделка, ухаживала за ним, «привязываясь всем сердцем к этому ни на кого не похожему существу». Как только Мишелю становилось лучше, он произносил какую-нибудь блестящую речь, на этот раз — чтобы обратить в свою веру Жорж. Она не была враждебно настроена к его теориям, она тоже ненавидела умеренность взглядов; неосознанно она была бонапартисткой в той степени, в какой Наполеон олицетворял республику; она была с юности республиканкой из ненависти к «старым графиням», унаследовав от своей матери любовь к народу. Она допускала равенство благ, но понимала его отвлеченно, как нечто, имеющее отношение к счастью, а не к разделению имущества, «которое могло бы сделать людей счастливыми при одном условии, что они станут дикарями». Как-то ночью на мосту Сен-Пэр при свете огней Тюильрийского дворца, мерцавших в листве парка, Мишель проповедовал теорию Бабефа — бабувизм: заговор, имеющий целью покончить с неравенством путем насилия. Владелицу замка Ноан, мечтательно наслаждающуюся очарованием ночи, едва уловимыми звуками отдаленного оркестра, «мягкими отблесками луны и огнями королевского праздника», вывел из этого созерцания голос Мишеля. «Я вам говорю, — воскликнул он, — для того, чтобы обновить и возродить ваше развращенное общество, надо, чтобы эта дивная река стала алой от крови, чтобы этот проклятый дворец был превращен в пепел, а этот большой город, на который вы смотрите, превратился в пустыню, и бедняк вскопал бы землю плугом и выстроил себе хижину».

Этой ночью он говорил с таким шумным пафосом, так громко стучал тростью по стенам старого Лувра, что Санд и Плане, огорченные, обескураженные, бросили его и пошли к набережной Малакэ. Он пошел за ними, умоляя Жорж выслушать его. Спор поднимался ежедневно. Она жаловалась на интеллектуальную тиранию, которую Мишель пытается осуществить. Она верила в разум и любовь больше, чем в насилие. Она была благодарна Мишелю за то, что он приоткрыл ей идеал совершенного равенства, но она опасалась, как бы такое бурное красноречие не привело к безрассудству и стрельбе. Наделенная требовательным здравым смыслом, она спрашивала, какое общество он хочет построить? Каков его план? «Как я могу это знать? — отвечал он. — События покажут. Истина не открывается мыслителям, удалившимся на гору. Чтобы найти истины, приемлемые для трудящегося общества, надо объединиться и действовать».

Он упрекал Жорж в нетерпении. «Скорее, скорее, — иронически говорил он, — откройте секрет бога господину Жорж Санд, он не может ждать». Конечно, она могла скрестить руки и сохранить тем самым свою драгоценную свободу. «Но истина не следует за беглецами и не мчится галопом вместе с ними…» Божественный философ, которого ты обожаешь, хорошо знал это, когда говорил своим ученикам: «Где двое или трое собраны во имя мое, там я посреди них. Значит, надо искать других и молиться с ними…» Однажды утром, когда она собиралась возразить ему, он запер ее в квартире на ключ и ушел из дому. Впоследствии он несколько раз оставлял ее таким образом пленницей на целый день. «Я сажаю тебя в одиночку, — говорил он смеясь, — чтобы дать тебе время подумать».

Вначале она находила даже какое-то удовольствие в таком грубом обращении, но ее убеждения остались неизменными. Она всегда считала, что низшие являются высшими, что угнетаемые выше угнетателей, что рабы лучше тиранов. «У меня давняя ненависть ко всему, что держится на глиняных ногах». Но эта ненависть оставалась пассивной. За исключением нескольких вспышек воинственного пыла, Жорж вновь обращалась к своей жизни поэта. Но из любви к Мишелю она приняла, наконец, не его доктрину, но его знамя:

Увы! Предупреждаю вас, что я способен лишь мужественно и преданно осуществлять приказания. Я могу действовать, а не размышлять, так как я ничего но знаю и ни в чем не уверен. Я могу повиноваться, если я закрою глаза и заткну уши, чтобы не видеть и не слышать ничего, что могло бы меня разубедить; я могу пойти за своими друзьями подобно собаке, которая, увидев, что хозяин ее отплывает на корабле, бросается за ним в воду и плывет до тех пор, пока не погибнет от усталости. Море велико, о друзья мои! А я слаб. Я гожусь только в солдаты, во мне нет и пяти футов роста… Вперед! Каков бы ни был цвет вашего знамени, лишь бы ваши фаланги шли к республиканскому будущему; во имя Иисуса, у которого остался на земле только один истинный апостол; во имя Вашингтона и Франклина, которые не смогли все завершить и оставили это дело нам; во имя Сен-Симона, чьи сыновья, не задумываясь, выполняют божественную и страшную задачу (храни их господь…); лишь бы добро взяло верх, лишь бы те, кто верит, доказали это… Я просто маленький солдат, примите меня.

Чтобы превратить Санд из маленького солдата в солдата революции и чтобы удовлетворить одновременно ее сердце и разум, нужен был пророк более религиозный, чем Мишель, пророк, который бы сумел примирить христианство с социализмом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.