«УЖЕЛЬ ТА САМАЯ ТАТЬЯНА?..»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«УЖЕЛЬ ТА САМАЯ ТАТЬЯНА?..»

Это единственная глава моих воспоминаний, жанр которой не определен. Написать «Из блокнота» не могу, потому что вернее было бы написать: «Из души». Обозначить главу словами «С голоса»? Надо было бы уточнить: «С голоса сердца».

«Тоже из жизни»? Вновь неточно. Потому что не просто «из жизни», а из самых значительных и прекрасных ее лет. Эти годы я не «перелистываю», а погружаюсь в каждую их строку. В воспоминаниях моих Татьяна не может быть среди других, я не могу писать о ней в том же жанровом стиле, в той же форме, как о других и о другом. Войдя в жизнь мою, она преобразила весь ее внешний и внутренний облик, а войдя в книгу об этой жизни, изменила форму и стиль: жена никогда не была для меня ни обычностью, ни чьим-то повторением. И останется таинственной и счастливой неповторимостью до последнего моего мига…

«Счастливой» — сказал я. И не оговорился. Хоть классик, в какой уж раз вспомню, утверждал: «На свете счастья нет…» В этом единственном (для меня!) случае позволю себе дерзость оспорить гения: счастье на свете все-таки есть. Или, напротив, моя ситуация лишь исключение, которое подтверждает «правило». Счастье не пригрезилось мне, а и по сию пору посещает меня наяву. Посещает… Поскольку постоянно пребывать в объятиях счастья нельзя, невозможно, — оно перестанет быть потрясением. Счастье не может быть окрашено в будничные тона. Его цвет трудно определить, он не имеет названия. Так, может быть, написать в подзаголовке «Признание в любви»? Но это и признание в любви, и признание в благодарности. И преклонение… Нет, не найти жанра. Пусть остается только — «Ужель та самая Татьяна?» Тут уж сомнений нет: та, та… Та самая!

«Любимый! Я верю, что ты еще много доброго скажешь людям… Твоя Таня». Для писателя «сказать» — значит, сделать. В этих строках Таниного письма все самое для меня бесценное: и «любимый», и «верю», и «твоя»… Эти слова (или высшие для меня дарения!) вот уже почти тридцать лет, не покидая меня, не разлучают и с томительным, тревожным стремлением соответствовать тому, что жена от меня ждет, что хочет во мне видеть. Это — главный двигатель и внутреннего одухотворения (да простится громкое слово!), а может, и «внутреннего сгорания». Но сгорая и возрождаясь «для слез, для жизни, для любви», только и смеет существовать писатель.

Моря, океаны… Они неотделимы от моего душевного состояния не потому, что необъятны, безбрежны, а и потому, что загадочно определяют «место действия» моего счастья (тут уж да извинятся мне слова приземленные, но океаны и моря не просто соприкасаются с землей, но вечно прибиваются к ней и ее омывают).

Черное море, которое всегда было для меня светлым… Атлантический океан и Тихий… Средиземное море, Красное, Мертвое (хотя и живое, целительное)… Они стали свидетелями самых незабываемых в моей жизни событий.

Вот мы с Таней — на берегу моря Черного… За нами — гостиница с чересчур роскошным, но и символичным именем

«Жемчужина» (она стала для нас и написанных там повестей, новелл, пьес моих в самом деле жемчужно драгоценной). Гостиница та возникала, подымалась, достигала своего четырнадцатого этажа, как говорится, у нас на глазах. Частая обитель наша потом и была на том, четырнадцатом, где оживали, разворачивались застолья, веселья… И еще таилось, тоже оживало, звучало то самое заветное, что слышали, ощущали мы двое и что останется только нашим.

А на берегу мы с Таней трудились. «Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» Тот наш труд — и ему вряд ли суждено бессмертие! — все же, если для меня и пройдет, уйдет, так только вместе со мной.

А при моей жизни душа и вся суть моя не бросят его, не покинут… Не предадут. И забвению — тоже.

Таня вязала (как все, за что она берется, делала и это художественно, с безупречным вкусом), а я сочинял… И каждый абзац, каждую строку читал Тане. И почти каждый абзац ей поначалу не нравился. А я, поскольку мечтал (болезненно мечтал!) ей во всем нравиться, каждую строчку переписывал, переделывал, переиначивал. И снова читал, стараясь актерскими ужимками улучшить свой текст. «Читай нормально!» — прерывала Таня, которую сбить с толку нельзя ни в чем. Я снова правил и снова читал, но «нормально»… Позже — гораздо позже! — я осознавал, что это необходимо было не только моей страсти, но и моим повестям, новеллам и пьесам… Так было не только возле Черного моря, но и на берегах Волги, и под ласковое шептание или под гневный, бушующий говор других морей-океанов. Вновь напомню себе самому: двадцать одна моя повесть была напечатана в «Юности» с ее тиражом, перешагнувшим за три миллиона, десять пьес шли по всей стране (более чем в двухстах театрах), рассказы, повести публиковались и в других «толстых» и «тонких» журналах, газетах. А двести книг на разных языках? Я не даю оценку своим вещам (ни в коем случае!), а как бы подвожу итог: почти все это было написано на тех морских и речных берегах. И рядом неизменно была Татьяна… И ни одна глава, ни один абзац, ни одна сцена не миновали ее эстетического фильтра, который был и остается поныне жестко взыскательным, справедливо придирчивым, а потому — и беспредельно добрым ко мне. К тому, во имя чего я живу… Впрочем, каждое мое дело неизменно было и делом Татьяны. Все лучшее, что я написал (если, разумеется, есть такое!), обязано и ее советам, и ее, не устану твердить, заботливой бескомпромиссности.

«Если моя жена все умеет, зачем и мне уметь то же самое?» — так, похоже, иногда рассуждаю я. И в результате не научился владеть не только современным компьютером, но и допотопной пишущей машинкой. Тем более что Константин Георгиевич Паустовский мне внушал: «Писатель не должен печатать — он обязан писать. Пером… Лучше всего гусиным! Но так как гусиных перьев, увы, уже нет, то хотя бы пером металлическим. Возникает естественное «сопротивление материала». Как бы сказать, бумажный «сопромат»: фразы медленнее рождаются, а голова их лучше обдумывает».

Одним словом, я пишу шариковой ручкой, чутко вслушиваясь при этом в мудрые советы и коррективы жены. Затем я диктую, а Таня печатает на компьютере. Она, конечно, умеет… Но вдруг останавливается:

— Этого я печатать не буду.

— Почему?

— Потому что это никуда не годится. К тому же в сюжете выпирает бессмыслица.

— Но ведь раньше… ты одобряла?

— Что поделаешь, не доглядела. А теперь вижу и слышу, что получилась несуразица. И печатать не буду… пока ты от нее не избавишься.

Я усердно избавляюсь.

— Кстати, еще… Такая фраза у тебя была уже.

— Где?

Таня помнит все, что я сотворил, гораздо точней, чем я сам. Она напоминает забывчивому автору, из какой повести тот повтор.

Спасибо, жена, за твою непримиримость! И за твои умения… Представляешь, что было бы, если б я умел печатать сам!

Сколько достойнейших и редчайших кровей перемешалось в Татьяне: и русская дворянская кровь древнего рода Елчаниновых (польские шляхтичи пришли на службу ко двору Василия Темного), и еврейская кровь немецкого банкирского дома Фейнбергов, который подарил русской земле талант отца Таниного, растоптанный сталинским режимом… Такие гены не могли не создать Таню личностью. И вот подхожу к самому главному, что хотел сказать в этой главе… Ни разу в жизни не довелось мне встречать такого единения женской обворожительности (к сожалению, это замечаю не я один!) и какой-то почти всеохватывающей одаренности. Это и определяет ту личность, что являет собою моя жена. И самые дорогие, близкие мне героини моих рассказов, повестей, пьес и фильмов как бы вобрали в себя ее достоинства. «Почему у вас женщины столь часто лучше мужчин?» — спрашивают читатели. — Взять, к примеру, «Безумную Евдокию», или трилогию «В тылу как в тылу», или повести про Алика Деткина, или «Позднего ребенка», «Действующих лиц и исполнителей», «Чехарду», романы «Сага о Певзнерах» и «Смертный грех», или новеллы московского и тель-авивского циклов… Женщины почти везде лучше!»

— Не везде, конечно. Но если их прообраз — Татьяна или если в женщинах хотя бы проглядываются ее черты, то, безусловно, лучше!

Уже улавливаю за спиной и другое: «В своих воспоминаниях вы ни о ком не пишете с такой восторженностью, как о жене. Ни об ученых, ни о поэтах… Это что, по родственным соображениям?»

Соображений, уверяю, никаких нет… Татьяну я в книге о своей жизни выделяю потому, что она и есть моя жизнь. Но при этом — ни единого преувеличения… Поверьте мне: ни единого! Я обязан был сказать все по совести.

Однако думать, что быть женой — единственное Танино предназначение или словно бы единственная ее «профессия», значит несправедливо заблуждаться. Когда бы я ни бывал в тех местах — не хочу сказать «учреждениях», — где работала Таня, о ней помнили все: от уборщиц и гардеробщиков до видных «персон». Кстати, среди тех «персон» немало людей заслуженно известных, интеллигентных не по «принадлежности», а по сути: люди науки, издатели, деятели всех видов искусства — литературы, музыки, живописи, театра, кинематографа… Говоря о Тане, все как-то взбадривались, точно даже воспоминания о ней дарили людям энергию. Прежде всего — энергию доброты… и чего-то еще. Честно говоря, мне казалось, что все в нее были хоть немножко да влюблены… Даже женщины, кроме тех, которые пытаются приписать неуспехи своей личной жизни чьему-то чужому успеху. Таня за успехом никогда не гналась — он сам преследовал ее. Разве она была в том повинна?

Деятельность жены нигде не оставалась бесследной: в издательстве «Мир» («Иностранная литература»), где она была редактором, как о чуде, рассказывали о том, что в «ее книгах» по ее настоянию авторами оттачивалась каждая фраза (ну, это я по себе знаю). Поскольку книги были научными, она, разумеется, требовала от переводчиков не художественности, а почтения к русскому языку. В Союзе обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами, где Таня была ответственным секретарем Ассоциации деятелей литературы и искусства для детей, она сумела распахнуть перед бывшим Советским Союзом двери во все международные организации, занимавшиеся проблемами эстетического воспитания юных, так сказать, на самом высоком (всемирном!) уровне. Это, как и очень, очень многое другое, она свершила не ради тоталитарного режима, а во имя детей, которые всюду дети…

В Союзе писателей СССР Татьяна семнадцать лет фактически возглавляла Совет по детской и юношеской литературе (председателем был мэтр первой величины, а потому был главою как бы почетным). И там все, что рождала ее азартная инициатива, было не службою, а служением. Ничего формального — все тоже во имя детства, отрочества, юности и тех, кто талантливо посвящает им свою жизнь. «Скажи, как ты относишься к детям, и я скажу, кто ты…» Перефразировав так известную русскую поговорку, я мысленно даю оценку Таниной неуемности. Ведь не всякая же неуемность достойна восхищения… Она — «Ветеран труда», заслуженный работник культуры России и Грузии. Да, никто и нигде не забыл Таню. Потому что, если встретил, увидел, — забыть не удастся. Если даже захочешь… Это все тридцать лет преподносило мне гордость. Но одновременно и непокой… Что скрывать!

«Если ты когда-нибудь разойдешься с Таней, я останусь не с тобою, а с ней…» — как-то сказала мне мама. Конечно, она — незабвенная моя мама! — никогда бы не рассталась со мной, но и с Таней бы ни за что не рассталась. А слова те произнесла потому, что умнейшим своим сердцем понимала: не встречу я более на свете такую личность. И хотела, чтобы я об этом не смел забывать. Тревожилась мама напрасно: если бы даже непредсказуемая судьба вдруг и расшвыряла нас с Таней в разные стороны, я бы все равно жил и творил (опять громкое слово!) во имя нее. И под ее — пусть незримым — оком. Взгляд и заботливейшую взыскательность которого я не ощущать уже не смогу.

«Чувство прекрасного»… Это словосочетание до того замусолено, что, произнося его, как-то невольно стыдишься. Но нет плохих слов (если они из нормального лексикона!). И если люди иные слова девальвировали, то это вина людей, а не слов. «Любовь». Это слово менее бесценным не стало для каждого, кто способен любовь испытать, хоть его, это слово, запроизносили посредственные стихотворцы, пытающиеся прикрыть им, как привлекательной вывеской, свою посредственность. И перезапели безголосые и бездушные эстрадные пошляки…

«Чувство прекрасного» — это понятие возвращает себе свое возвышенное значение, когда я отношу его к вкусу жены своей, ни разу, кажется, не изменившему себе — высокочеловечному, хоть и изысканному. Наши семейные коллекции Хохломы и других произведений русских народных умельцев — это и ее творения, на которые (не просто «собранные», а как бы изобретательно, с безупречной органичностью друг с другом соединенные!) чем больше взираешь, тем сильнее тянет взирать. И душа расправляется, и повседневная суета бессильно сторонится, отступает, и нежность, добросердечие завладевают тобою… Татьяна и чайник-то на плиту так поставит, что это затормозит взор, потому что будет изящно. И уж тем паче так подберет букет, будто букетов до того вообще не было. И так именно расставит книги и так осенит картинами не стены только, а все окружающее пространство, а прежде всего — разум и душу… Но об этом повествовать трудно — это надо увидеть, чтобы оценить и понять.

Ни разу, кажется, ей не изменил вкус. Разве что когда выходила за меня замуж?

Преодоление боли и даже мук — физических и душевных — это не только мужество, но и особое героическое искусство, которым Таня владеет в совершенстве. В пятилетнем возрасте — «дочь врага», и не какого-нибудь, а «врага народа». А еще до того, прямо с рождения, — дочь дворянки из гордого и отвергнутого властью племени «лишенцев», лишенных всего: имущества, прав на высшее образование, на обретение малейшего успеха в жизни, прав на защиту прав… Ребенок, вынесший увертюру, канонадную прелюдию к ленинградской блокаде и первые ее кошмары, а после — эвакуацию в железнодорожном составе, ставшем мишенью для фашистских асов детоубийства. А затем — детский дом, где и полевая трава становилась одним из ежедневных блюд. А еще позже — после возвращения в родной Питер — «переселение» первым секретарем райкома ВКП(б) дворянской семьи, да еще побратавшейся с «изменниками родины» (дедушка, отец и дядя Тани), — из давней фамильной квартиры в подвал, затоплявшийся не только разливами Невы, но и ливневыми потоками. А еще позднее — туберкулез из-за подвального климата и куда более тяжкие человеческие недуги из-за климата политического. Таня все вынесла, преодолела, не унижая себя прошениями, жалкостью внешнего вида и внутренней неполноценности — с достоинством победительницы извращений режима, напастей судьбы, нездоровья… и безусловно, победительницы сильного пола, который в общении с ней повелительную силу терял и становился обреченно зависимым. Что в полной мере относится и ко мне…

Добавлю: Татьяна не только победительница собственных тягот, но и самоотверженная целительница чужих бед. Она умеет страдать страданием других или ликовать по поводу чужих ликований (качество особенно редкое!). Вот почему она, как нравственный магнит, притягивает людей. О том, в частности, свидетельствуют и фотографии. В этой главе я годы не «перелистываю», а пристально вчитываюсь в них, но семейный фотоальбом позволил себе перелистать — и лишь некоторые снимки, воссоздавшие моменты бытия нашего, переселил в книгу.

«При счастье все дружатся с нами, при горе — нету тех друзей» — эти слова Беранже чаще всего, увы, совпадают с реальностью. Но с реальностью Таниного характера — никогда. Именно «при горе» она неудержимей всего устремляется и устремлялась к страждущим. А уж ко мне и моим родителям…

Правда, я неустанно отвечал тем же ей и ее прекрасной маме-дворянке. Это — не бахвальство, а необходимая для воспоминаний дань истине. Умолчание же было бы в этом случае не данью скромности, а искажением правды. Детей Таниных от первого брака воспринимал, как детей своих. Быть может, более всего сил (именно сил!) отдал я, как и Таня, сыну Диме. Он окончил Высшее военное училище, академию. Стал морским офицером. Живет своей жизнью. И дай Бог ему счастья… А дочерью Аленой горжусь!

Но тут, чувствую, в главу о Татьяне закономерно не вторгается, а как бы вплетается «подглавка».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.