ШТИРЛИЦ
ШТИРЛИЦ
Истинность ватерлинии — символ мощности судна,
Здесь нельзя ошибаться — чревато крушением в шторм;
В любви, войне и творчестве, видимо, самое трудное —
«Сухая трезвость оценок», — как утверждал Нильс Бор.
Океаны, какими видятся, открыты для каждого смертного,
Предмет океанографии понятен отнюдь не всем.
Охотник, знающий истину, кормит слепого беркута,
Ведь тот, кто молчит — не значит, что обязательно нем.
Единственным, кто уверовал в реальность Штирлица сразу и безоговорочно, был Брежнев. Посмотрев фильм «Семнадцать мгновений весны», он потребовал немедленно присвоить ему звание Героя Советского Союза. Леониду Ильичу объяснили, что Штирлиц — фигура вымышленная, но он не поверил и вручил золотую звезду актеру Вячеславу Тихонову, исполнявшему роль блестящего разведчика. Правда, не Героя Советского Союза, а Героя Социалистического Труда. Рядовые читатели не отличались такой доверчивостью и часто у папы допытывались, существовал ли такой человек на самом деле, где живет, что делает. А было все вот как: в начале 60-х, прорвавшись в очередной раз в архив, отец наткнулся на копию записки времен Гражданской войны. В ней известный военачальник Блюхер получил уведомление от Постышева: «Сегодня перебросили через нейтральную полосу замечательного товарища от Фэда:[4] молод, начитан, высокообразован. Вроде прошел нормально». Как папа узнал много позднее, тот разведчик с успехом справился с заданием, обосновался во Владивостоке, занятом тогда японцами, и работал журналистом в крупнейшей белогвардейской газете. Эта маленькая записка и стала толчком для создания, как говорил отец, «героя чистого, смелого, доброго», главным достоинством которого была способность трезво и много думать, принимать в экстремальных ситуациях ответственные решения и самостоятельно отстаивать их до победы.
Штирлиц — образ собирательный. Взяв за основу молодого разведчика из записки Постышева, отец многое позаимствовал из характеров таких замечательных людей, как Леопольд Треппер — знаменитый руководитель Красной капеллы, Шандор Радо — гордость советской разведывательной группы в Швейцарии, шифровки которой о происходившем на совещаниях Гитлера попадали в Москву в тот же день (его отозвали в Союз, из аэропорта отправили в тюрьму), Абель, Зорге, брошенный на произвол судьбы советским руководством, Кузнецов. В одном интервью папа сказал: «Если писатель хорошо узнал их всех и через них глубоко и тонко прочувствовал своего героя, всем своим существом уверовал в него, то он, герой, хотя и вымышленный, собирательный, впитав живую душу и кровь автора, становится живым».
Отец придумал Штирлицу любопытную биографию: ровесник XX века, сын петербургского профессора права и убежденного меньшевика Владимирова и дочки украинского революционера, он растет подле отца, эмигрировавшего в Швейцарию после сибирской ссылки, и сызмальства знает всех руководителей российского левого движения (малышом принимает Литвинова за Деда Мороза и сидит у него на коленях, слушая сказки). Получив блестящее образование в Цюрихе, он возвращается после революции в Россию, становится одним из первых разведчиков.
Романтик, поклонник Платона, молодой Владимиров-Исаев считает, что государство может и должно быть высшей формой справедливости. Он не слеп — видит царящую вокруг жестокость и дикость, но верит, что они исчезнут, как только культура придет в новое общество в образе справедливого высшего судьи, не прощающего варварства…
Первый роман из цикла о Штирлице под названием «Пароль не нужен» был написан в 1964 году в маленькой деревеньке на Плещеевом озере, что у Переславля-Залесского. Разведчик, тогда еще Владимиров-Исаев, оказывается на занятом японцами Дальнем Востоке и борется с оккупантами. Одно из главных действующих лиц — легендарный маршал Блюхер (арестованный во время чисток, он выколет себе в кабинете следователя глаза, чтобы не выходить на открытый процесс как иностранный шпион).
Когда Владимиров-Исаев знакомится со своей будущей женой Сашенькой — дочкой идейного оппонента, то показывает ей ту сторону жизни, которую она, двадцатилетняя, никогда не видела: портовых проституток, торговцев детьми, притоны наркоманов, чудовищную нищету. Ошеломленная и повзрослевшая, она понимает, что истина открывается лишь стремящемуся узнать, а прячущийся за категоричностью однозначных оценок или не уверен в себе, или страшится мысли. Молодой разведчик исповедует знание, руководствуясь китайской мудростью: человек должен верно познать предметы, его окружающие, ибо только в случае верного познания предмета он сможет правильно организовать разрозненные сведения в единое знание. Если знание широко и разносторонне, оно превращается в истину. Приближение к истине позволяет человеку найти правильное поведение в жизни. Он против крайних мер, редко идет на жестокость: сказываются его принципы, характер и воспитание отца — гуманиста и интеллигента, но искренно верит в революцию. Он готов жертвовать ради нее самым дорогим. Подчинившись приказу, Владимиров-Исаев уходит с белогвардейцами в эмиграцию, а Сашенька остается во Владивостоке.
Сюжет романа «Бриллианты для диктатуры пролетариата», написанный семь лет спустя, но рассказывающий о первых месяцах Владимирова-Исаева в России, основан на реальных фактах, отысканных папой в переписке Ленина с начальником особого отдела Восточного фронта Г. Бокием и в архивах Октябрьской революции. В романе разведчик успешно раскрывает дело о краже бриллиантов из Гохрана…
Перечитывая эти на редкость актуальные романы, я наткнулась на грустную, особенно в сегодняшнем контексте, фразу: «Демократию в России нужно защищать щитом и пулей, иначе народ демократию эту прожрет, пропьет, проспит»…
…Военная тема отца волновала с юности: страстный поклонник Жукова, Рокоссовского, Мерецкова, Василевского, он досконально знал их мемуары. Позднее подружился с Шандором Радо. Разыскал в Токио японку, любившую Рихарда Зорге. Чем больше он «уходил» в тему, тем больше поражался замалчиванию целых пластов истории того периода: расстрелы блестящих военных, абсурдная беспечность накануне войны, обернувшаяся миллионами потерянных жизней, необъяснимое логикой игнорирование любой информации наших разведчиков, предупреждавших о грядущем. В тот период и произошла его случайная встреча с маршалом Жуковым.
Из дневника отца, 1960 год.
Этой осенью, когда я сидел и работал в Гаграх, как-то раз мы пошли со Степой Ситоряном, Женей[5] и Катюшей в открытый театр послушать концерт московского эстрадного коллектива «Юность». Это было ужасное, утомительное и унизительное зрелище. Вел концерт развязный конферансье по фамилии Саратовский. Мы сидели во втором ряду, а перед нами, в первом ряду, в великолепнейшем модном костюме с разрезами сидел гладко выбритый, ухоженный, красивый маршал Жуков со своей женой и маленькой девочкой — то ли дочкой, то ли внучкой. Сидел он в окружении людей, удивительно напоминавших мне нэпманов (хотя я их воочию не видел, но по архивам представляю себе достаточно ясно). Все они были одеты как истые европейцы, но только все дело портило, когда они улыбались: у всех у них по 32 вставленных золотых зуба. По-видимому, это считается наиболее верным помещением капитала в наши дни. Старик еврей, который сидел рядом с женой Жукова, спросил ее: «Скажите, а генерал-полковник Кайзер — еврей?» Она повернулась к Жукову, который в это время, замерев, смотрел сценку из армейской жизни — лицо его было радостное, глаза под очками добрыми, и спросила его: «Скажи, пожалуйста, Гриша, ты знаешь Кайзера?» — «Да». — «Кто он?» — «Командующий Дальневосточным военным округом». — «А он — еврей?» — спросила женщина. Маршал ответил ей коротко и резко: «Ну!» В это время сценка из армейской жизни кончилась, и Жуков с азартом мальчишки стал аплодировать. По всему летнему театру шел шорох, и все старались на него как-нибудь поближе посмотреть. А старый нэпман в белом джемпере сказал, ни к кому не обращаясь, но желая, чтоб его услышали мы, сидевшие сзади и обменивавшиеся всякого рода соображениями: «Пэр Англии. У него там есть поместье и место в парламенте». Потом мы выяснили, что это действительно так. Жуков в 1945 году был награжден орденом Бани — высшим королевским орденом Англии, а человек, награжденный этим орденом, автоматически становится членом палаты лордов: там есть его место, которое всегда пустует, ему выделили участок земли, который называется «Графство Жуков».
…Отец тогда только вернулся с Дальнего Востока — собирал материалы к роману «Пароль не нужен», с огромным трудом нашел что-то про расстрелянных Блюхера, Постышева и Уборевича. В Красноярске ему рассказали про жену Зорге — Катю, погибшую вскоре после мужа. Сведения были противоречивые, личность Зорге папу очень интересовала, и после концерта он подошел к маршалу с вопросом, знакомо ли ему имя разведчика. Жуков ответил, что ни одно из его донесений ему не докладывали. Позднее папа выяснил у Чуйкова, что Филипп Голиков, ставший начальником разведки после расстрела Яна Березина, на всех донесениях Зорге писал: «Информация не заслуживает доверия». Поэтому начальник Генерального штаба ничего о Зорге не слышал. Да и Хрущев узнал совершенно случайно, посмотрев у себя на даче фильм Ива Чампи «Кто вы, доктор Зорге?». Тогда и дал посмертно Героя Советского Союза…
Отец продолжал «бредить» темой советских разведчиков в тылу врага. Тот факт, что о многом власти предпочитали умалчивать, только подзадоривал его. В 1967 году вышел его роман «Майор Вихрь» о блистательной операции советских разведчиков, спасающих от разрушения красивейший Краков. В произведении действует сын Штирлица — Саша, а у самого Штирлица «эпизодическая роль». Тогда-то и позвонил папе первый раз Юрий Владимирович Андропов, и неожиданный звонок был расценен им, как настоящий подарок. В тот вьюжный зимний вечер он сидел на московской квартире на улице Чайковского (теперешнем Новинском бульваре) с братьями Вайнерами — был их крестным отцом в литературе, отредактировав и «сосватав» в издательство первый детектив, и пил водочку, закусывая пельменями. Неохотно подняв трубку требовательно звонившего телефона и сообразив, кто на том конце провода, моментально стал, как стеклышко. Андропов спросил отца, не думает ли он, что пора поподробнее написать о деятельности наших разведчиков в годы войны в тылу врага. Отец, возликовав, ответил, что давно пора. Так на свет и появился роман «Семнадцать мгновений весны», где Владимиров, он же Исаев, он же Макс фон Штирлиц, штандартенфюрер СС на службе у Шелленберга снова выступил главным героем.
Готовился к нему папа, как и к каждой вещи, серьезно и долго: читал, работал в берлинских архивах, а написал за семнадцать дней. В основу сюжета положен реальный факт переговоров Гиммлера с американскими властями, о которых он вычитал в опубликованной в Союзе и бывшей в открытой продаже переписке глав трех союзных держав. В этом романе, впервые со времен войны, немецкий генералитет не был выставлен как сборище кретинов. Многих из них отец описал как людей умных, образованных и способных порой на добрые поступки. А один из самых симпатичных персонажей, пастор Шлаг, обязан своим существованием критику Льву Аннинскому, зашедшему как-то к папе на огонек, когда тот готовил материал к роману.
Вспоминает писатель Лев Аннинский.
— Юлиан, я не владею логикой тайных агентов.
— А я этого от тебя и не жду, — успокоил меня хозяин дома, налаживая диктофон. — От имени Штирлица буду говорить я. А тебе предлагаю в этом диалоге роль пастора.
Радушная жена Юлиана Катя только что накормила меня вкуснейшим обедом, и я расслабился настолько, что для интеллектуального диспута требовалась срочная перестройка.
— Какого …пастора? — спросил я.
— Нормального протестантского пастора, гуманиста и философа. Защищайся!
Юлиан щелкнул клавишей диктофона:
— Так что же получается? Если пересадить Господа Бога с державных высот и сердечных глубин под корку отдельно мыслящего индивида, все остальное устроится само собой: и государство, и общество, и братство?
— Само собой, господин Штирлиц, ничего не устраивается, разве что пищеварительный процесс, да и то если поешь. А насчет подкорки…
Я почувствовал бойцовскую дрожь. Разнословия христианства в ту пору (самый конец 60-х годов) были предметом моего острого интереса и темой усердных библиотечных занятий (в Институте философии, где я тогда работал, можно было заниматься этими темами законно).
Через год Юлиан подарил мне свой новый роман с дарственной надписью: «Левушке — пастору Шлагу…»
Читая, я натыкался на свои полузабытые уже реплики. Мне было легко и весело. А когда еще через пару лет эти реплики стал произносить с экрана великий артист Плятт, я почувствовал эффект настоящего переселения душ.
…Штирлиц действует и в романе «Третья карта» — в Польше, оккупированной немцами; и в «Альтернативе», где он оказывается на Балканах накануне войны, и в «Испанском варианте», и в «Приказано выжить».
…Работал ли папа над серией романов о Штирлице или над историческими романами о Петре Первом, О. Генри, В. Маяковском, Ф. Дзержинском, Столыпине или Гучкове, он всегда стремился к биографической и исторической достоверности и для этого старался выявлять все характерные особенности описываемых людей и обстоятельств исторических событий, оставляя как можно меньше домысла. Отец часто говорил, что литератор, чтобы ему поверили, должен быть максимально точен в деталях, но только разбирая его архивы — я в полной мере поняла, какую титаническую работу он для этого проводил: в бесчисленных папках хранились выписки из писем военных, копии приказов Гиммлера, планы рейхстага, номера личных телефонов Гитлера и Геринга, биографии нацистских лидеров, их воспоминания, фотографии, ксерокопии документов охранки и переписки петровских времен. А сколько книг он штудировал, сколько подшивок газет военных времен привозил из Германии, Латинской Америки и Испании! Его знания были поистине феноменальны, но главным оставался редкостный талант, позволявший превратить груды сухого, «бездушного» материала в увлекательнейшие романы. Многие сомневались, что один человек способен столько написать, и по Москве поползли слухи о литературных рабах Юлиана Семенова.
Юлиан Семенов.
Евдокия Дмитриевна Ноздрина, бабушка Юлиана Семенова, с дочерью Людмилой. 1916 г.
Юлиан с мамой — Галиной Николаевной Ноздриной и отцом — Семеном Александровичем Ляндресом. Май. 1932 г.
Юлику шесть лет. Сходня. 1937 г.
На даче. Крайний справа Юлиан, крайняя слева кузина Галина Михайловна Тарасова. 1939 г.
С фронтовыми друзьями отца. Третий слева Юлиан Семенов. Берлин. 1945 г.
На военных сборах. Крайний слева Юлиан Семенов. 1950 г.
Юлиан Семенов. 1948 г.
Встреча И. В. Сталина с сотрудниками издательства «Известия». В верхнем ряду второй слева С. А. Ляндрес.
Алексей Алексеевич Богданов и Наталья Петровна Кончаловская. США. Конец 1920-х гг.
Екатерина Сергеевна Семенова. Николина Гэра. 1950-е гг.
Наталья Петровна Кончаловская с дочерью Екатериной. 1958 г.
Юлиан Семенов с отцом. 1960-е гг.
С Сергеем Владимировичем Михалковым. Николина Гора. 1954 г.
Екатерина Семенова за перепечаткой рукописи мужа. 1950-е гг.
С дочерьми Дарьей и Ольгой в Болгарии. 1972 г.
В странствиях по тайге. i960 г.
С буддийским монахом. Монголия. 1960-е гг.
С писателями. В центре С. А. Маршак. 1961 г.
На Северном полюсе. Крайний справа Юлиан Семенов. 1960-е гг.
С Грегорио — другом Хемингуэя. Куба. 1976 г.
Поймана рыба-пила. Куба. 1976 г.
С Мэри Хемингуэй. Москва. 1969 г.
На охоте. 1970-е гг.
С Романом Карменом (в центре). 1970-егг.
С Андреем Тарковским. 1970-е гг.
С Семеном Клебановым (в центре). 1970 г.
С Эдвардом Кеннеди. США. 1970-е гг.
Юлиан Семенов. С картины Дарьи Семеновой.
Вспоминается смешной случай. Как-то к нему позвонил старый отставник: «Дорогой товарищ Семенов, я слышал, у вас на даче пишет команда из пяти человек. Возьмите меня шестым, сюжетов — уйма. Прошу недорого — 200 рублей в месяц». Все это, конечно, были выдумки. Просто отец обладал феноменальной работоспособностью, был дисциплинирован и всегда действовал по раз и навсегда заведенному плану. Закончив подготовительную работу — изучение книг, газет, архивных документов, он, сидя в клубах сигаретного дыма, составлял короткий план очередной книги, намечая основные сюжетные линии и хитросплетения увлекательной интриги. На полях чертил замысловатые геометрические фигуры, записывал имена героев, соединяя их между собой стрелами: рассматривать эти записи очень любопытно — будто видишь рентгеновский снимок романа. Затем устраивался за письменным столом и тогда уж пишущая машинка стучала с шести утра до полуночи. Сидел папа в своем высоком кресле карельской березы (я его в детстве называла троном) на редкость красиво: широченная спина по-балетному пряма, лопатки сведены.
Однажды спросила:
— Трудно тебе писать?
— Трудно бывает первые 30–40 страниц — раскрутка.
— А потом легко?
— Начинают «показывать кино», все вижу, как на экране, остается только записывать.
В день он «выдавал» по 10–15 страниц машинописного текста, никогда не ждал вдохновения: садился за стол и оно приходило. Злопыхатели шипели: «У-у, старается загрести побольше, все ему мало!» А для отца деньги имели третьестепенное значение, просто у него было такое огромное количество идей и планов, что он боялся не успеть написать все, о чем мечтал. Святитель Феофан Затворник говорил, что большинство людей подобны древесной стружке, свернутой вокруг собственной пустоты. Это очень точно, но, думаю, не относится к талантливым людям искусства. У них внутри — настоящий склад ждущих реализации творческих замыслов. Все они сжигаемы одним желанием — творить! Папу подгоняли не алчность, не сроки сдачи нового романа в издательство, а сама задумка. Замыслив вещь, он уже не мог существовать вдалеке от пишущей машинки и успокаивался, лишь поставив финальную точку. Объяснил мне как-то: «У каждого писателя — свой стиль работы. Вот Юра Бондарев сам мне рассказывал, что пишет в день одну-две страницы, зато уж он их отшлифует, отредактирует и к написанному больше не возвращается, а мне, кровь из носу, надо довести вещь до конца. Закончу, отложу на пару дней, а потом правлю» …У папы было правило — сокращать каждую страницу на семь строк. Поля пестрели правками, разобрать которые могли только старенькая машинистка Нина Тюрина и мама: его почерк — в молодости широкий, с наклоном вправо, пережил с годами метаморфозу — выпрямился, «подсох» и стал походить на арабскую вязь, освоенную в институте…
За несколько лет Штирлиц приобрел такую известность, что завистники, как у нас полагается, стали многозначительно переглядываться: «Глянь, как Семенов КГБ прославляет!» Но папа, разумеется, целью себе ставил не прославление отечественной секретной службы, а создание персонажа, отличного от тех интриганов-маразматиков, с которыми он столкнулся на Дальнем Востоке. Он сконструировал некую модель для подражания, идеального героя, сохраняющего честь и достоинство в самых страшных передрягах. В Штирлице ни на йоту нет столь ненавистной папе рабской психологии. Он — Личность. Он думает, решает, действует. Папа наградил его своим жизненным кредо: «Каждый человек имеет альтернативу — или смириться, то есть бездействовать, или предпринимать хоть что-то. Даже если не хватает сил — желание подняться — похвально. Мир достаточно объясним. Смысл нашего пребывания, — достаточно краткого, — заключается в том, чтобы переделывать его». Принадлежность Штирлица к разведке была для отца скорее необходимостью, чем целью. Он знал: «Кто владеет информацией — тот владеет миром». А разведчик, первым получая к ней доступ, может порой реально изменить ход истории — вот что увлекало политизированного, деятельного отца. Секрет долговечности Штирлица объясняется для меня не только его обаянием и умом, но и тем фактом, что он волей автора с 1921 года оказался вне системы и служил (оставшись патриотом) уже не ей, как таковой, а идее борьбы с фашизмом. Вдали от кровавых сталинских «разборок», подлости, предательства, абсурда Штирлиц превратился в этакого замороженного в первозданном виде мамонта, меньшевистского «последыша» со своими, никому уже на родине не нужными гуманностью, знаниями, добротой и идеалами.
В последнее время маму замучили рекламные фирмы, требующие отдать Штирлица им на откуп. Магазин «Пятерочка» взял его в оборот, даже не спросив (реклама была глупой, но не вульгарной, и мама махнула рукой, но всем остальным дает от ворот поворот). «Почему?! — удивляются они. — Ведь Штирлиц — это народный герой, почти фольклор! Да мы и за ценой не постоим». На это мама отвечает, что у «национального героя» есть автор и ему бы не понравилось, что его любимый персонаж торгует пивом или стиральным порошком. И никакие деньги ее не соблазнят — о герое надо читать, а не похабить его в безвкусных рекламах… Хотя сама тенденция радует — хитренькие коммерсанты знают: если товар предложит Штирлиц, то клиент купит, потому что Штирлицу верит, а это прекрасно… Самый необычный комплимент в его адрес я услышала не так давно от молодого афонского монаха с добрым, изможденным постами лицом.
— Один мой знакомый, в сане, — доверительно сказал монашек, — детишек по Штирлицу воспитывает.
— Неужели?
— Очень хороший пример для подражания.
— Да чем же? — недоверчиво допытывалась я, не понимая, в чем православный священник может подражать красному разведчику.
— Редкостный образец двадцатилетнего схимничества! — убежденно сверкнул глазами монашек, и я горделиво возрадовалась за папиного героя…
Из дневника отца, 1960-е годы.
По-моему, талантливому человеку шатание и лавирование вдвойне прощать нельзя. Я лавирование могу определить проще, шире и грубее — словом «подлость». Андрей Рублев был высоковерующим человеком, и только веруя, он мог создавать свои гениальные иконы. Если бы он на секунду изверился, то это сразу бы стало заметно в его картинах, сразу стала бы заметна фальшь. Подлость съедает талант, как мартовское солнце пожирает снег: только три дня тому назад белел огромнейший сугроб — чистый, мощный, с ледяной корочкой, а прошло три-четыре дня и вместо сугроба — желтая искалеченная трава… Я беру к примеру искусство фашистской Германии, вернее, я не вправе называть то, что было в фашистской Германии, искусством. Но тот суррогат, который фашисты превозносили в качестве эталона искусства — как он создавался? Он создавался и соорганизовывался из подлости. Художник проявил маленькую непоследовательность и — он уже обязан курить фимиам звериному нацизму, антисемитизму, бредовой идее о расовом превосходстве немцев. Те мужественные писатели, композиторы, художники, актеры, которые были последовательны, — они либо эмигрировали из страны, либо молчали, что уже было подвигом, либо томились в концлагерях, но и там оставались верны своей вере — будь то христианство, будь то коммунизм. Поэтому, как только начинают говорить, что талантливому человеку можно многое извинить, так, да простится мне столь страшное сопоставление, я вижу тот самый суррогат, который в фашистской Германии именовался искусством. Нельзя сравнивать непоследовательные и трусливые выступления кого-то из моих знакомых с тем, что было в тридцатые годы в Германии, но надо же честно сказать самому себе: либо-либо. Либо нужно до конца отстаивать правду; либо, если хоть в чем-то дать уступки, это будет уже предательством той самой правды, в которую ты свято веришь.
Говорить правду в те годы было непросто. Папа это делал, используя в романах о Штирлице эзопов язык, и часто, давая мне только напечатанные отрывки рукописи, с затаенной радостью говорил: «Я тут заложил пару фугасок, они должны шандарахнуть». «Фугасками» он называл и характеристики на членов НСДП (ребенку понятно, что он включил их, чтобы показать абсурдность характеристик, выдаваемых нашими парткомами), и рассуждения Штирлица о тоталитарном государстве, одинаково прилагаемые как к нацистской Германии, так и к нашему строю, и абсолютно антисоветские высказывания, которые он вкладывал в уста политических противников. Так, в «Альтернативе» я наткнулась на фразу: «Россия — отсталая азиатская держава, которая сама по себе изрыгнет большевизм, оставшись один на один со своими экономическими трудностями, окруженная на востоке алчными азиатскими государствами, а на западе — стеной холодного и надменного непризнания». Как это печатали в военных издательствах в начале 70-х, я понять не могу!
На какие только уловки и хитрости не шел папа, чтобы протащить интересные и свежие идеи через крохотные прорехи в солидном заборе советской цензуры…
Вспоминает писатель Лев Аннинский.
В 1972 году я перешел работать в журнал «Дружба народов». Там, волею расписания, по которому все сотрудники по очереди читали готовые к печати номера (это называлось «свежие головы»), я получил для прочтения несколько глав нового романа Юлиана Семенова. Я начал читать, и мне показалось, что пастор Шлаг задумал надо мной подшутить. Фразы и обороты были несомненно мои, из наших давешних диалогов, но облику протестантского пастора никак не шли. Русский менталитет, национальные аспекты революции, империя и свобода… Весь спектр философских штудий великих идеалистов «позорного десятилетия»: Розанов, Мережковский, Булгаков, Шестов, Федотов, Флоренский… С момента, когда в 1960 году я впервые прочел Бердяева — излюбленное мое чтение. Пастору Шлагу Юлиан из этого вороха идей не отдал тогда ни одной, но, как видно, приберег их для третьего десятка «мгновений весны» и теперь щедро одарил ими литературного героя по имени Василий Родыгин. Я аж подпрыгнул, наткнувшись в его речах на свои любимые пассажи. Подпрыгнул вовсе не от факта, что Юлиан эти пассажи использовал: я сам дал ему на это право и даже гордился в глубине души тем, что так ловко распропагандировал на «русский лад» властителя дум и яростного «западника» (а Юлиан в ту пору был, наверное, самым читаемым автором в широких интеллектуальных кругах и несомненным, как теперь сказали бы, «мондиалистом»). Но дело в том, что рупором этих идей Юлиан сделал… матерого эмигранта-белогвардейца. По нынешним-то временам таким приколом можно и возгордиться, но для начала 70-х годов, согласитесь, это было достаточно… пикантно, и я счел возможным впасть по данному поводу в хорошо темперированное возмущение. Я ходил по редакции и гудел, что идеи, которые Юлиан сорвал с моего неосторожного языка, сами по себе законны и неподспудны, но какого лешего он вложил их в красноречивые уста нашего идеологического оппонента?..
Через пару недель старая добрая сотрудница отдела прозы, отличавшаяся тонким юмором и редактировавшая роман, дала мне очередную порцию текста и произнесла интригующе:
— Васятка-то наш, а?
— Какой Васятка, Татьяна Аркадьевна? — не понял я.
— Васятка Родыгин…
— Что Васятка Родыгин?! — вскинулся я.
— Оказался тайным агентом наших спецслужб. Поздравляю вас!
— Да? — Отлегло.
— А Юлиан-то наш, а?
— Что Юлиан, Татьяна Аркадьевна?
— На высоте!
В свой час я рассказал все Юлиану, и мы со смехом обсудили этот сюжет.
Разгадал папины литературные «хитрости» и написал о нем в конце 80-х годов внушительную статью в «Culture and Society» крупный американский ученый, профессор кафедры государственного управления Джорджтаунского университета, председатель Международного исследовательского совета Центра стратегических исследований Уолтер Лакер. Штирлица он назвал «чутким, мужественным, блестяще образованным — настоящим героем нашего времени». Сказал, что на общем фоне мракобесия произведения Семенова неизбежно должны показаться работами Вольтера или Дидро, что он — писатель вовсе не легкого жанра, а серьезного, имеющего громадное воспитательное значение, и должен войти в анналы советской литературы как основатель нового жанра: романа-хроники, или документального романа. (Кстати, Юрий Бондарев тоже считал отца первым в жанре политического романа.)
…Лакер обратил внимание на сцену, где Штирлиц, брошенный в гестапо, вспоминает свою юность в Цюрихе: «Какие замечательные люди окружали меня — Кедров, Артузов, Трифонов, Антонов-Овсеенко, Менжинский, Блюхер, Постышев, Дыбенко, Орджоникидзе, Свердлов, Крестинский, Карахан, Литвинов», и отметил, что почти все перечисленные стали жертвами показательных судебных процессов или были расстреляны без суда и следствия. Далее Лакер упомянул о их дореволюционных интеллектуальных играх, которые приходят на ум Штирлицу, находящемуся в смертельной опасности. Боровский тогда зачитывал отрывки из книг, а остальные должны были угадать автора. Вот первая цитата: «В истории всех стран бывают периоды бурной деятельности, периоды роста, порыва в поэзии и творчестве, такие периоды являются источником и основой последующей истории этих стран. У нас нет ничего подобного. В самом начале русской истории было дикое варварство, позднее — невежественные предрассудки, затем деморализующий гнет татарских завоевателей, следы которого не исчезли из нашего образа жизни и по сей день. Наши воспоминания не идут дальше вчерашнего дня, мы — чужды друг другу». Никто не смог отгадать автора, и Боровский открыл, что слова принадлежат предшественнику современных диссидентов — Чаадаеву, объявленному царем сумасшедшим.
«Если бы Штирлиц был уверен, что Россия изменилась, порвав с прошлым, стал бы он вспоминать эти слова перед лицом смерти?» — многозначительно спросил Лакер. И подытожил: «Следует ли искать в сочинениях Семенова скрытый подтекст? В сочинениях дореволюционного периода в России существовала давняя традиция говорить эзоповым языком, так, чтобы обойти царскую цензуру, говоря о России, Ленин иногда писал „Япония“. Нацистская Германия Семенова является, вероятно, его „Японией“».
Прочтя статью, папа очень смеялся и назвал автора «сукиным сыном», что в его устах прозвучало как комплимент…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.