В ЛИТЕРАТУРЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ЛИТЕРАТУРЕ

…Первая книга отца вышла в 1959 году в издательстве «Молодая гвардия» и разошлась моментально. Называлась она «Дипломатический агент» и рассказывала о жизни первого российского посла в Афганистане Ивана Виткевича. Высшие российские сановники считали Виткевича государственным преступником, сотрудники английских секретных служб — блестящим русским разведчиком, Пушкин — замечательным ученым. Это был человек зоркого глаза, большого ума и доброго сердца. Сюжет был увлекателен, материалом отец, как историк-востоковед, владел великолепно, и тогда уже стало ясно, насколько он тяготеет к историко-политической хронике. «Поистине поразительна наука история, без досконального знания прошлого нет и не может быть устойчивой доктрины будущего», — говорил он.

Книга вызвала настоящую полемику. Серьезная критика ее одобрила, а в «Звезде» вышла статья под названием «Как писать исторические романы. Краткое пособие для халтурщиков». Критик Петров встал на папину защиту, опубликовав в ответ «Ведь они такие остроумные».

Отрывок из статьи Л. Петрова.

Говорят все остроумное кратко. Журнал «Звезда» поломал правило: больше половины «Горестных замет» в январской книжке занимает иронический разбор повести Юлиана Семенова «Дипломатический агент». «Замета» тянется почти на полторы журнальных страницы, и вся выдержана в старательно-язвительных тонах. Все состоит на девяносто процентов из цитат и на десять процентов — из тонких комментариев, где автор повести обвиняется в отсутствии вкуса и незнании материала. Все было бы наповал, если бы не досадные мелочи. Сущие мелочи/ Составитель пособия, небезызвестный «читатель-писатель» горестно замечает: «Планета — слово латинское». Но Пушкин (у Ю. Семенова) пускай говорит так: «По-гречески слово „планета“ обозначает „бродяга“»… Очень жаль, но это действительно так. Приходится читателя-писателя отослать к работе Б. Казанского «В мире слов» (Лениздат 1958 г. 101 стр.) и к БСЭ.

Еще упрек. Герой повести в 1833 году говорит о сказках Пушкина. Но, как уверяет «читатель-писатель», сказки Пушкиным тогда еще написаны не были. Странно. Академическое издание сочинений А. С. Пушкина (1935 год) дает следующую справку: …«Сказка о рыбаке и рыбке» написана в 1833 году, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях» — в том же.

Читатель-писатель еще раз схватил Юл. Семенова за руку. Пушкин-де не мог в 1833 году говорить о «Современнике», который появился, как утверждает автор «заметы», в 1835 году. Наблюдение, конечно, великолепное, но вот беда: Пушкин думал о «Современнике» и готовил это издание еще в 1832 году, а появился журнал все же не в 1835-м, а в 1836 году.

Автор «заметы» не довольствуется своими остроумными поправками по поводу Пушкина. Он смело учит Юл. Семенова ориенталистике, хотя повесть «Дипломатический агент» построена на историческом материале и автор, востоковед по образованию, изучал архивы. Но юмор сильнее истины. «Пусть афганский эмир сто лет назад, — смеется „читатель-писатель“, — выражается в таком духе: „Слишком долго мы жили в изоляции!“» Остроумное место, но вот досада: более ста лет тому назад английская политика в Афганистане и Индии называлась официально «политикой изоляции», а в языке пушту, увы, уже столетия существуют слова «джалятоб» и «йавазитоб», означающие: «изоляция», «одиночество» (см. афгано-русский словарь).

И еще одно смешное место: «желая блеснуть востоковедческой эрудицией, — иронизирует автор „заметы“, — не затрудняйтесь раздумьями о мюридизме, смело пишите, что „мюрид“ — это такая должность и что борцы Ибрагим Али и Джелали стали телохранителями, мюридами эмира». Вот и блеснули! Одна неудача только: «мюридизма» в Афганистане не было, а «мюриды» были и есть поныне. «Мюрид» на пушту обозначает «последователь, почитатель, пламенный друг».

Не будем оценивать всех остроумных пируэтов, проделанных «читателем-писателем» в его «замете», — повторяем, «замета» длинная. Не будем здесь разбирать и повести Юл. Семенова; можно отослать читателей к заслуженно положительным рецензиям или попросту к повести, 165-тысячный тираж которой разошелся в течение нескольких дней.

Хотелось бы посоветовать «читателю-писателю» из журнала «Звезда» не только много писать, но и читать побольше: очень жаль, когда его «заметы» бывают написаны без знания дела — ведь они такие остроумные!

Сколько же их было потом: некомпетентных, поверхностных, исходящих завистью Сальери, шумливо хватавших за лодыжки — быть на одном уровне с критикуемым им не позволял карманный габарит.

Раз отец зашел с мамой в гости к Гладилину — все самозабвенно слушали записи Окуджавы. Когда началась очередная песня, Гладилин, нехорошо смеясь, сказал: «Катя, это — про тебя!» «А кто же виною? А ты же виною, что тенью была у него за спиною. Все тенью была, никуда не звала», — замечательно пел Окуджава, а Гладилин хихикал. Маму это неприятно поразило, — папа относился к Гладилину прекрасно… В «Юности», в кабинете у Мэри Озеровой в начале 60-х годов на стене был нарисован барельеф, наподобие барельефа казненных декабристов — «создатели» прозы журнала: первым был Гладилин, он раньше всех опубликовал «Хронику времен», затем Анатолий Кузнецов, автор «Продолжения легенды», позднее он работал на «Свободе» и погиб в Лондоне, следом шел Василий Аксенов — «Коллеги», потом отец — написанная им в 1961 году повесть «При исполнении служебных обязанностей» была первым откровенно антисталинским произведением, затем шли Булат Окуджава и Борис Балтер… Не знаю, за что Гладилин уже тогда потаенно не любил отца, но когда он уехал и понял, по прошествии нескольких лет, что как писатель на Западе не состоялся и уже не состоится, — остается лишь работа на «голосах», ненависть его приобрела вселенские размеры. Он не упускал ни одной возможности наговорить про папу гадостей в эфире, и убеждена, что его об этом не просило начальство, все — по собственной инциативе. Ни один серьезный западный журналист себе такого не позволял. Часто, даже негативно настроенные газетчики, встретившись с отцом и поговорив, становились его добрыми знакомыми… Папа терпел-терпел, а потом вывел в одной из книг карикатурный персонаж под фамилией Гадилин. Прототип после этого совсем обезумел. «Наймит КГБ», «грязный шпион», «преданный пес советских секретных служб» — сводил он счеты в прямом эфире. Слушая его перлы, мы только удивлялись, как в одном существе может быть сосредоточено столько злости. Папа считал, что можно не любить человека, презирать его, бороться против него — это по правилам, но он не принимал столь распространенный в России стиль «коммунальной кухни», бездоказательную истерику, подметность. Ему было ясно, что никакие не инструкторы ЦРУ писали эти комментарии бедному Гладилину — он с этим уехал из Союза, он дитя «нашей культуры», полемики и политической борьбы — с острым привкусом стукаческого доносительства, бездоказательности и желания утвердить себя, танцуя каблуками на теле поверженного противника. Отец был сильным человеком: если к серьезной критике внимательно прислушивался и вносил правки в последующие издания, то опусы завистников складывал в папку и забывал. Для него уже тогда главным в жизни стала работа. В ней он находил счастье и утешение во всех малых и больших горестях…

Да славься, шариковый паркер!

Моя защита и броня,

Господь охоронил меня,

Как лыжника надежный «маркер».

От всех невзгод я защищен

Высокой этой благодатью,

Я окружен моею ратью

Словес, понятий и имен.

Рождение миров счастливо,

Навечно мной приручено,

Любуюсь ими горделиво

Как из-за крепостной стены.

Безмолвный паркер, символ силы,

Мой бог и раб, мой нежный друг,

Взамен волнения — досуг.

Как бы судьба меня ни била.

Тобою я вооружен,

Опасен очень и спокоен,

Тобой одним я нежно болен,

Все остальное — быстрый сон,

Переходящий в пробужденье,

В заботы утренних тягот,

Тебя лишь мне недостает:

Маркеро — паркер избавленья!

…27 апреля 1960 года в Союзе писателей решали — принимать молодого автора Юлиана Семенова в свои ряды или не принимать. Собралось восемнадцать человек. Обсуждали книги «Дипломатический агент» и «Чжунго нинь хао». Последнюю нахваливали, потому что в ней нельзя было выискать ни одной, самой малюсенькой стилистической неточности. Ничего удивительного — писалась она в соавторстве с Н. П. Кончаловской — писательницей в самом лучшем смысле этого слова дотошной и въедливой. Зато за «Дипломатического агента» на молодом авторе отыгрались. Отца обвинили и в отбеливании царской политики в Средней Азии, и в идеализации реакционного царского генерала, и в наличии разнузданно-интимной сцены. Яростно-нападавших было двое: некие И. С. Гус и Л. С. Ленч. Их гневные монологи было до странного похожи. «Так сложились обстоятельства, что мне пришлось изучать историю Виткевича от первого до последнего дня его существования, все что было написано о нем на французском, английском и русском языках. Я должен сказать, что эта повесть ничего не стоит. Это чепуха. Я собирал материалы о Виткевиче двадцать лет. Я изучил отчеты и парламентские материалы, которые читал в американских и английских источниках. Это легкомысленная детская попытка рассказать о трагической судьбе замечательного человека. Это гимназический лепет!» — кричал И. С. Гус. «Правильно, — подхватывал Л. С. Ленч, — повесть меня оскорбила! Тема уже испорчена!»

Я попыталась найти что-то в энциклопедии о выступавших И. С. Гусе и Л. С. Ленче. О первом не нашла ни слова. О последнем две сухие строчки поведали, что спустя тридцать с лишним лет после 60-го года он не написал ни одного исторического романа, лишь юмористические рассказы и фельетоны. Из-за их выступлений папу в Союз писателей тогда не приняли. Решили подумать, прочитать все его произведения и собраться вновь через полгода. Прочитали, подумали и приняли, признав, что автор очень талантлив. Литературовед Б. Л. Сучков — член-корреспондент АН СССР, в будущем лауреат Государственной премии, отца в Союз писателей рекомендовавший, в тот день сказал: «В литературу вошел талантливый, сложившийся многообещающий прозаик, принесший в нее и свою тему и свою, очень своеобразную художественную манеру».

Отцовская манера была действительно своеобразна. Я порой думаю: неужели некоторые критики и литературоведы всерьез обижались, не находя в книгах отца буквального, слепого следования исторической правде, какой, кстати, она тогда виделась лишь партийным идеологам от науки, а не какой она была на самом деле? Разве писатель не имеет права симпатизировать одному из своих героев только потому, что он царский генерал или анархист, или белый эмигрант? Разве он не имеет права на свое мнение, на свое видение истории, на свою, основанную на долгих размышлениях и анализе, трактовку тех или иных событий? Отец всегда с таким увлечением погружался в материал, в эпоху, в сюжет, что все им написанное казалось абсолютной правдой. Приведенные документы и письма «обязаны» были быть настоящими, и особо чувствительные литературоведы впадали в транс, обнаружив, что половина из них — плод авторского воображения. На мой взгляд, в этом ничего шокирующего нет, ведь не диссертации же, право, отец писал, а художественные произведения. Не его вина, что он писал настолько увлекательно и правдиво, что ему верили. Столь же абсурдно обвинять искренне играющего, вызывающего у зрителя живые эмоции актера во лжи или одаренного живописца авангарда в злостном извращении реальности. В последующем, щадя нервы по-детски легковерных критиков, отец называл свои исторические романы «версиями», прикладывая к некоторым из них предисловия маститых историков, которые доходчиво объясняли, что, дескать, с научной точки зрения, писатель, очень может быть и прав, а уж как оно было на самом деле, сказать весьма сложно.

Повесть «При исполнении служебных обязанностей» рассказывала о полярных летчиках. Один из главных героев — сын расстрелянного Ежовым полярника, другой — его друг. Отец был ярым сторонником достоверности и экстремалом, поэтому перед началом работы отправился на Северный полюс. В то время на дрейфующую станцию летал, отвозя полярникам все необходимое, легендарный летчик Илья Мазурук. О нем в полярной авиации говорили: «Не будь дураком, летай с Мазуруком». Папе повезло, и он полетел с этим асом. Огромная льдина, на которой находилась станция, перед посадкой неожиданно раскололась, и будь за штурвалом другой летчик, не приземлился бы самолет на уцелевший ледяной огрызок.

За несколько недель, что отец провел в крохотных домиках полярников, они его признали своим и на прощание сочинили четверостишие:

Чтобы тело и душа были молоды!!!

По старости годов аль от склероза,

Ты позабудешь нашу льдину…

Подтягивайся чаще,

Будешь вечно молодым, как в ту годину!

От коллектива дрейфующей станции

Оценив суровую красоту Антарктики, отец вернется туда в 1967-м и в 1990-м. В 1967 году, на острове со странным названием Средний Луга, произошел интересный случай. На территории расположения личного состава появился огромный белый медведь и уходить решительно не хотел. Полярники, опасаясь, что косолапый спутает их с тюленями, получили у начальства разрешение на отстрел редкого зверя и вручили папе, как охотнику со стажем, винтовку, дескать: «Выручай, борода!» Папа, в высоченных черных унтах на меху, в тулупе и огромной меховой ушанке, пошел на медведя, убил и в награду получил шкуру. Потом она тридцать с лишним лет занимала, среди множества других охотничьих трофеев, почетное место — на полу в кабинете, пугая входящих угрожающе оскаленной пастью с рядом длинных желтоватых клыков и черными стеклянными глазами, кажущимися живыми.

Повесть отец писал в Коктебеле, летом 61-го года. Рано утром плавал, потом садился за пишущую машинку до самого вечера. Писалось радостно. Тогда он познакомился с Маршаком, возил его по Грибоедовской дороге в Отузы, читал стихи Касым Хана и Рахман Баба. Они говорили об английских поэтах, о Волсворде и его трудной речевой особенности, об английском юморе, рассказывали анекдоты. Маршак вспомнил смешную историю о том, как он впервые приехал с сыном в Лондон. Их пригласили в гости к фермеру, который долго объяснял свой адрес, но так до конца объяснить не смог. Но Маршак хотел к нему попасть, потому что тот поселился один в лесу, Интересно побывать у человека, который живет отшельником — у такого и речь особая, и манера поведения своя. Маршак предпринял путешествие на второй день после приезда в Лондон, где он раньше никогда не был, а переводил Бернса, только опираясь на свой багаж английского языка, приобретенный в России. Он долго не мог найти тропинку, ведущую к дому фермера, и вот навстречу ему попался почтальон. Маршак, желая узнать который час, спросил его: «What is the time?» В силу того, что в английском языке крохотная мелочь меняет смысловое значение фразы, почтальон истолковал ее не как «Который час?», а «Каково время?» и скептически ответил: «О, that is very filosofical question!» («О, это слишком философский вопрос!»)

Отец рассказал чудесный анекдот про господина, решившего провести свой отпуск в пеших прогулках по Шотландии. Он шел из одного селения в другое и в каждой деревне видел десяток детей просто на одно лицо. Он спрашивал:

«Чьи это дети — такие похожие один на другого?» Ему отвечали: «Это дети почтальона». Чем дальше он шел, тем больше видел таких детей и тем больше хотелось ему посмотреть на этого почтальона. Он зашел на почту и спросил: «Скажите, а где тот почтальон, у которого так много детей?» Ему сказали: «А вон он сидит в углу». Господин увидел махонького, худенького, щупленького мужчину.

— Он?!

— Да.

— Ну как же он стольких мог наплодить?! Он же такой слабый!

— Ну и что? Он же ездит на велосипеде.

Маршак очень смеялся и сказал, что это действительно английский юмор.

…Они приехали в Отузы, сели на берегу моря с несколькими писателями, и тут к ним подошел здоровый — косая сажень в плечах — мужчина в полосатой пижаме. Он посмотрел на папу и выдал сакраментальную фразу:

— Ну, ну, молодой, а бороду отпустил!

Маршак посмотрел, сожалеюще качая головой, на мужчину и сказал ему:

— Как же вам не стыдно, ведь это наш гость с Кубы, Педро Сантьяго Пансарилья.

Лицо мужчины сделалось от растерянности глупым, а потом он сказал: «Фидель, Хрущев» — и стал пожимать своей правой рукой левую руку.

— Что ему перевести? — спросил Маршак. — Может быть, вы что-нибудь скажете нашему кубинскому другу?

— Да чего уж там говорить, — сказал мужчина. Он на секунду задумался, а потом его понесло: «Братский кубинский народ, воодушевленный решениями…» — и так на пять минут. Ну чтобы ему просто поговорить, так он — нет, с лозунгами, чтобы все было как положено. Он долго не мог выпутаться из своего приветствия, не зная, как бы его поэлегантнее закончить. Папа багровел от сдерживаемого смеха. Маршак посмотрел на него с укором и сказал:

— I like falsifications (я люблю фальсификации), — а потом шепнул на ухо: — Сейчас мы зашли уже слишком далеко, сейчас его нельзя обижать. Если он узнает, что вы русский — ужасно обидится.

Мужчина продолжал свое «краткое» выступление. Маршак его перебил и очень галантно, осторожно спросил:

— Вы знаете, вот товарищ кубинец — он журналист и писатель. И мы все — писатели. Мне интересно узнать: что читают ваши дети?

По папиным воспоминаниям, это получилось точно и здорово, как однажды у Чехова, который, когда к нему пришли дамы и стали щебетать о том, как они возмущены позицией турок по отношению к братской Болгарии, долго их слушал, а потом спросил: «Скажите, какой вы любите мармелад — фруктовый или молочный?» И вот тут-то дамы и стали теми очаровательными и прелестными, какими были на самом деле. Они принялись щебетать про мармелад, про то, как варить варенье, какую зелень класть в бульон. Чехов слушал их, качал головой и смотрел на них, улыбаясь. Так же вышло и тут: мужчина стал говорить о Чуковском, Маршаке, Михалкове, Гайдаре, жаловаться на то, что мало стали писать для детишек. «Так и скажите там Чуковскому с Маршаком, пускай больше пишут — заленились!»…

Когда проезжали мимо Генуэзской крепости, Маршак вышел из машины, долго смотрел на зубчатый венец крепости, опираясь на палочку, потом сказал:

— Я где-то недавно вычитал, что голоса людей не исчезают, а уходят наверх, к оболочке вокруг Земли и конденсируются там навечно, как наскальная живопись. Представьте себе, если ученые изобретут аппарат, который сможет улавливать эти голоса. Насколько тогда мы станем богаче и мудрее! Я бы хотел услышать голоса генуэзцев…

…Они возвращались в Коктебель в сумерках, машина неслась мимо виноградников, и вдруг Маршак, опершись подбородком на палку, стал читать Пушкина: «Чертог блистал…» Читал воодушевляясь, но все тем же тихим голосом, закрыв глаза, совершенно изумительно, так прочесть Пушкина не смог бы ни один мастер художественного слова. Потом замолчал, открыл глаза, и папа увидел в них слезы.

— Так писать никому больше не дано, — сказал Маршак, — даже непонятно, как можно так писать…

Когда Самуил Яковлевич вышел из машины — довольный, радостный, в длинном, чуть не до колен чесучовом пиджаке, смешно топорщащемся на нем, — и папа, проводив его до дома, вернулся в машину, их общий приятель сказал:

— Вы знаете, ведь у него рак…

А повесть, критикующая культ личности, вышла с большим трудом. Журнал «Знамя» ее печатать побоялся, «Мосфильм» расторг договор на сценарий — все ждали XXII съезда партии, опасаясь, что он будет объединительным — в ЦК снова войдут Молотов, Каганович и Маленков. Выручили «Юность» и, снова, Полевой.

Из дневника отца, 1963 год.

В «Юности» повесть всем очень понравилась, пошла от Мэри Озеровой к Сергею Преображенскому. Преображенский высказался «за», Розов — «за», Прилежаев — «за», Носов почему-то против. Словом, повесть загнали в набор. Номинально редактором тогда числился Катаев, хотя он уже — после эпизода со «Звездным билетом» в редакции не появлялся. Дискутировалась кандидатура нового редактора. Назначили Полевого, и он тут же попросил дать ему гранки первого и второго номеров, где начиналась моя повесть. Через три дня ко мне позвонила Мэри и попросила приехать к Борису Николаевичу. Когда я вошел, он, улыбчивый, поднялся, обнял меня и расцеловал. И было это до того приятно, добро, человечно, и до того по-настоящему, что меня чуть в слезу не потянуло. Человек он тонкий, это почувствовал и у него глаза заблестели. Говорил он тогда очень хорошие и добрые слова, очень спокойно. Сделал великолепные замечания. У меня там было, что Струмилин перед вылетом и посадкой надевал лайковые перчатки. Полевой засмеялся: «Мне раз пришлось надевать лайковые перчатки, когда я шел на прием к английской королеве, но они такие тонкие, что их практически только раз можно надеть, а потом россиянин с его грубой рукой наверняка разорвет. Так что, что касается лайковых перчаток, тут ты, Борода, загнул». Он еще сделал очень точное замечание о том, что летуны не говорят слово «кашне», а «шарф» в зимний период, потому что кашне — это беленькая шелковая полосочка, которая подкладывается под летнюю летную форму. Такая точность в мелочи дает достоверность в большом. За это я ему глубоко благодарен. Когда выбросили в цензуре три страницы, связанные с «Синей тетрадью» Казакевича и с разговором о Ленине в 1918 году и о Зиновьеве, — Борис Николаевич заботливо, вот уж точнее не скажешь — как отец, вписывал заново, сидя рядом со мной, строчки, которые бы прошли точно.

Смелая повесть не прошла незамеченной. В «Литературной газете» вышла статья «Чего хочет победитель», резко книгу критиковавшая. На этот раз, как ни странно, защита пришла из-за кордона. В июле 1962 года в «Посеве» появилась большущая статья А. Чемесовой под названием «Кто же виноват в сталинизме?».

Отрывок из статьи А. Чемесовой.

Кому много дано, с того много и спросится. Юлиан Семенов талантлив. Скажем больше, очень талантлив. Его герои живые люди. Они запоминаются. Важно отметить, что философия автора, его мировоззрение, которое он высказывает устами главного героя, ничего общего с коммунистической материалистической идеей не имеет. «Мимо Сикстинской Мадонны можно пройти так же, как мы проходим мимо обычных репродукций. Надо всегда уметь видеть и всегда хотеть видеть — только тогда и увидится. И еще: когда человек делает мужественное и доброе, он всегда должен знать, что все будет так, как он задумал»… Не удивительно, что именно это мировоззрение и вызвало наибольшие нападения со стороны советской критики. Потому что принявший это мировоззрение человек становится духовно свободным и не склонен мыслить пропагандистскими партийными трафаретами. Более того, он непременно будет с ними бороться, добиваясь правды такой, какой он ее видит и понимает. То, что Семенов, правда негромко и несмело, но заговорил о своем мировоззрении, отличном от общепринятого, — несомненная его заслуга. «На льду, под холодным и прекрасным небом, таким огромным, что чувствуешь себя крохотной частицей — и не частицей мироздания, связанной с окружающей природой, как в лесу или в поле, а инородной песчинкой, невесть каким ветром сюда занесенной, — здесь нельзя думать о смерти. Подумавший погибнет. Нужно очень верить в жизнь, чтобы чувствовать себя здесь, как равный с равным — и со льдом, и с небом». Семенов во льдах, где родилась его повесть, сделал над собой усилие, чтобы стать равным. Ему это удалось не до конца. Высвобождение духа приходит не сразу, но оно приходит, если верить, хотеть и делать.

«Орех не вырастает из шелухи, только из ядра», — скажет в 1965 году критик Лев Аннинский. «Шелуха слов — ядро смысла», — продолжит он и закончит логический ряд фразой поэта: «А те, что в сердце не имели Бога, раскалывались, как пустой орех». «Ядро ореха» — так он и назовет свою книгу, в которой даст точный и глубокий анализ творчества Рождественского, Аксенова, Трифонова, Шатрова, Семенова, Евтушенко, Арбузова, Володина, Сулейменова и еще нескольких, наиболее талантливых молодых авторов, составивших тогда ядро советской литературы.

Отрывок из книги Льва Аннинского «Ядро ореха».

Среди представителей прозы молчаливых Юлиан Семенов отличался наибольшим рационализмом. Он должен был сыграть в развитии этой прозы ту же роль, какую сыграл Аксенов в прозе исповедальной, — завершить ее поиски цельной программой. Элементы этой программы появились в первых же рассказах Семенова. «Я — это романтика! И не смейте, не смейте порочить мое понятие романтики!» — кричит один из его героев профессор Цыбенко. В понятие романтики вошло также положение: «Счастье творят не в крахмальных манишках, а в рваных ватниках и в унтах». Семенов всесторонне обрисовал эту программу в повести «При исполнении служебных обязанностей». Он, подобно автору «Коллег», демонстративно подчеркивает неприятие всего, что связано с культом личности. Как и Аксенов, он не любит «словес», и его мужественные герои говорят тихо, спокойно и сдержанно. Он терпеть не может явного благополучия и не очень-то доверяет «красавчикам» — ему больше по душе грубоватая нежность. Он литаврам предпочитает гитару, и песни у его героев «спокойные и мужественные», а всего лучше — это когда «мужчины поют колыбельную песню». Сильный мужчина — вот герой Семенова. Л главное для такого мужчины — «УВЕРЕННО ЖЕЛЛ ТЬ». Юлиан Семенов пишет эти слова вот так же крупно, вкладывая в них особый магнетизм: «Если желать вот так же СИЛЬНО И УВЕРЕННО — сбывается желаемое».

Это Аннинский подметил очень точно — об «умении уверенно желать» папа всегда говорил нам, дочерям, и писал в дневнике: «По-моему, всякое желание в общем-то сила материальная, но материальность желания еще не понята некоторыми учеными, не расчленена на управляемые атомы. И чем дольше я живу на свете — тем больше убеждаюсь в том, что собранное в кулак желание, подчинение самого себя желанию, если это желание естественно, угодно разуму, угодно добру, а не есть порождение злого умысла, должно сбыться».

Следующая вещь, задуманная папой, была, как и предыдущая, о людях сильных — работниках угрозыска, которых он любил и называл на западный лад — сыщиками. Рискуя жизнью, получая смехотворные зарплаты и премии за раскрытые преступления, эти люди умудрялись оставаться веселыми и честными. Решив писать детектив, ясное дело, начал со стажировки на Петровке. Выезжал на места преступлений, осматривал с оперативниками трупы, участвовал в операциях по захвату вооруженных бандитов. Криминальных хроник в те времена и в помине не было — «в стране победившего социализма преступлениям взяться неоткуда», реальная ситуация с преступностью тщательно скрывалась, поэтому увиденное стало для папы шоком. За себя он никогда не боялся, но за маму и четырехлетнюю дочь, которые оставались одни во время его частых командировок, испугался очень. В первый же после стажировки вечер решил установить дополнительную щеколду и так яростно забивал гвозди, что их острые концы вылезли с обратной стороны двери… Набрав достаточно материала, уехал с мамой в Гагры — писать.

Вспоминает академик Евгений Примаков.

Это были счастливые дни… Мы отдыхали в Гаграх, Юлиан вместе с твоей мамой, Степа Ситорян и я. Мы без жен были, поселились на одной даче. Юлиан тогда за двадцать дней «Петровку, 38» написал, — стучал на машинке, не пил, мы его и не утаскивали никуда — ему надо было сосредоточиться. Когда он закончил книгу, решили это отпраздновать и отправились вчетвером в Эшеры. Приехали в ресторан, застолье, выпили много, потом слово за слово с каким-то официантом, поспорили, в общем против нас поднялась соседняя компания и началась драка.

Твой отец с криком «Бериевцы!» перевернул на них стол, мама твоя дралась о-о-о-о, знаешь как?! Потом нас схватили, увидели у меня удостоверение корреспондента «Правды» — органа ЦК КПСС, испугались, но все-таки для страховки решили всех, кроме Кати, подержать в отделении с двумя милиционерами. В это время возле отделения притормозил автобус, набитый туристами-москвичами, и твой отец закричал: «Передайте на волю! (он умел играть, он при всем был еще и великий актер, он все время кого-то играл, в тот момент он играл узника, которого, схватив, заточили), что здесь арестован член редколлегии журнала „Москва“ Юлиан Семенов!» Из отделения нас, конечно, вскоре выпустили.

Повесть принесла папе известность и признание, как мастеру детективного жанра. Власть детективы не жаловала за то, что они заостряли внимание на официально несуществовавших трудностях, псевдоинтеллектуалы делали «фи», дескать, «разве это литература?». А отец считал, что жанр детектива — жанр серьезный и может быть очень поучителен. Важен не жанр, в котором книга написана, а затрагиваемые проблемы. «Детектив происходит от английского „to detect“ — изучать, выяснять, — говорил он, — и к этому жанру можно отнести и шекспировского Гамлета, где герой проводит расследование гибели отца, и „Преступление и наказание“, и „Бесов“ Достоевского…»

Отцовский герой Костенко, списанный им с гордости московского угрозыска, выпускника МГУ, полковника Вячеслава Кривенко, — умен, неравнодушен, добр и постоянно борется за справедливость, набивая себе шишки… Его друзья — ученые, журналисты, писатели, бывшие бандиты и воры в законе. Он помогает молодым уголовникам, пошедшим на разбой от нищеты и безысходности. Костенко не ходульный служака, а думающий, анализирующий, чувствующий и сочувствующий человек, жизненную позицию которого можно охарактеризовать одним словом — «милосердие». Костенко появится в следующей повести из милицейской серии «Огарева, 6», и в «Репортере», и в «Тайне Кутузовского проспекта», дающей версию гибели актрисы Зои Федоровой, и в «Противостоянии». Когда на «Ленфильме» по этой повести будут снимать фильм, где Костенко прекрасно сыграет Басилашвили, папа повесит в кабинете съемочной группы фотографии пятнадцати предателей родины, проживавших в Нью-Йорке. Американская администрация этих военных преступников Москве отдавать отказалась за давностью срока, но он считал, что у памяти срока давности быть не может.

Рано пришедшая известность отца ничуть не испортила. Он остался добрым весельчаком, любившим, в коротких перерывах между работой, посидеть с друзьями, ласково называвших его «Бородой». Во время застолий цитировал Пастернака, перефразировав его четверостишие: «Быть знаменитым некрасиво, не это поднимает ввысь. Не надо заводить архива, над рукописями трястись, но надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть самим собою, только. Самим собою, до конца».

Вспоминает режиссер Никита Михалков.

Юлиан был планетой. Попадая в любую компанию, в любую атмосферу, он мгновенно становился магнитом для всех. Он фонтанировал рассказами, острым, веселым и едким диалогом. Будучи самим собой, он совершенно обезоруживал.

Быть самим собою для отца означало быть искренним, отстаивать свою позицию и не стараться во что бы то ни стало выглядеть «как все». Своеобычный, искрометный, живой, — не влезал он в навязываемые рамки. В нем не было даже намека на «совковость» — держался раскованно, носил старые джинсы, кожанку и упорно — бороду. Сейчас это кажется дикостью, но в те времена бородатым делали замечания на улице, прорабатывали на собраниях, но папа ее не сбривал. Во-первых, его абсолютно не интересовало сакраментальное «что люди скажут?», во-вторых, не любил бриться, в-третьих, в странствиях по Сибири, Северному полюсу и Дальнему Востоку бриться ему было недосуг. Ни в бороде, ни в манере одеваться не таился вызов окружающим, — поглощенный литературой, о внешности он не думал, в зеркало на себя не смотрел. «Хипповый» стиль был удобен для работы и путешествий — остальное папу не волновало. Хотя много позднее проницательная Алла Пугачева предположила, что на редкость добрый отец носил бороду, чтобы казаться чуточку жестоким…

Из дневника отца, 1963 год.

Кстати о бороде. Мороки она мне доставляла в жизни много. Недавно вообще был забавный случай. Мы с Катей возвращались из Тарусы. В вагон электрички вошел пьяный лейтенант. Он был красив гусарской усталой красотой, с голубыми, навыкате, бараньими глазами, с точеной строчечкой усов. Он с трудом влез в вагон со своими удочками. На реплику одного из сидевших рядом ночных пассажиров о том, что, слава богу, вагон свободный, иначе бы не влезли, лейтенант сказал хрипловатым голосом, блудливо улыбаясь:

— Свобода — это осознанная необходимость.

Я засмеялся. Он посмотрел на меня внимательно и сказал:

— У, гадюка, тоже под Юлиана Семенова работаешь!

Тут засмеялась Катя. Лейтенант оскорбился и спросил:

— Что, не слыхали про такого, что ли?

Катя ответила:

— Нет, не слыхали.

И лейтенант долго объяснял нам, что сделал Юлиан Семенов в литературе и как он к нему относится. В конце он все-таки посоветовал мне бороду побрить…

И вовсе не обидно, когда какой чужой

Поддаст под ребра локтем,

Забудет имя вовсе

И кликнет «бородой».

И даже не обидно,

Когда к нему с душой:

Есть истины, и видно —

Чужой — всегда чужой.

Но Боже, как обидно,

Когда товарищ мой

Забудет имя вовсе,

Грозится: «Ну, постой!»

Свои! Забудьте букву!

Свои, сначала смысл!

Не страшно улюлюканье,

Когда убита мысль…

Мы рождены понятием:

«Отдай себя — другим!»

Из братства — это братское,

На этом мы стоим!

И если скудоумный — по полочкам — субъект,

Про нашу Третьяковочку — как про большой объект,

Про нашего поэта — листает том анкет,

Про наше бабье лето — «такого вовсе нет!»

То это оскорбленье!

К барьеру! Пистолет!

И к черту наставленья,

Инструкции, сомненья,

Ответ изволь, ответ!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.