Об истории и обществе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Об истории и обществе

Вы ведь не только филолог, но — как исследователь древности — и историк? Какие из достигнутых результатов считаете наиболее важными?

Я исследую разные тексты — хронографы, хроники, жития. Самым значительным из того, что я сделал в этой сфере, пожалуй, можно назвать книгу «Всемирная история в литературе Древней Руси», первое издание которой вышло в 2000 году в Мюнхене, второе — в 2008 году в Санкт-Петербурге. В этой книге я рассказываю о том, как воспринимали историю в Древней Руси. Как, знакомясь с сочинениями византийцев, учились писать свою собственную историю. Следует также помнить, что история тогда и история сейчас — это разные вещи. Сегодня это систематически изложенные сведения о том, что было раньше, — с более или менее удачным реальным комментарием. В таком изложении нет метафизики. В Древней Руси было не совсем так: история являлась в большей степени богословием. Она исследовала, как воплощается Божественный замысел в отношении человечества. Естественно, при таком взгляде на историю на передний план выходил нравственный аспект, поэтому в древнерусской истории можно найти такие вещи, которые современный историк никогда бы не счел историческими фактами.

За века лучше мы не стали?

Так никто такого и не обещал. Конечно, существует забавное выражение «с высоты нашего времени», то есть все они убогие — там, а мы, продвинутые, здесь. Но средневековый взгляд на дело прямо противоположен. Там сознание не перспективно, а ретроспективно: высшая точка истории — воплощение Христа; всё, что после этого, — удаление. Мы, нынешние, всё те же, разве что с квартирным вопросом стало чуть легче. Мы летаем на самолетах и пользуемся мобильниками, но вопрос, зачем мы живем и зачем умираем, от этого не исчезает. У человечества — особенно в последний век — есть замечательные научные открытия, которые производят сильное впечатление. Нам кажется, что мы мчимся со скоростью курьерского поезда, это бодрит, но в решении основных вопросов мало продвигает к цели. Дело даже не в том, что путь далек — хуже то, что не всюду проложишь рельсы. Рациональный тип познания имеет свои границы — это я говорю как человек, посвятивший свою жизнь науке. Перед основными «почему» и «зачем» мы так же беспомощны, как люди Средневековья.

На Ваш взгляд, чем люди Средних веков отличались от современного человека — в самом главном?

Другим ощущением времени. Дело не только в том, что люди Средневековья быстрее нас взрослели, меньше жили, что день их был менее насыщен событиями и счет минут был им не нужен. Важно, что время их всегда было разомкнуто взглядом sub specie aeternitatis, с точки зрения вечности. Такой взгляд я бы посоветовал иметь писателю. Хороший писатель всегда должен быть немножко не здесь.

Ваша книга «Лавр» заканчивается вечным вопросом: «А вы-то сами свою страну понимаете?» и вполне логичным ответом: «Сами мы ее, конечно, тоже не понимаем». А Вы свою страну понимаете? Пытаетесь понять? Ищете разгадку?

Ищу, конечно, но делаю это иначе, чем, скажем, лет еще пятнадцать назад. Тогда я пытался рассуждать в категориях истории, теперь ищу ответы на уровне персонального. С точки зрения истории трудно, например, объяснить, отчего русские бунты возникали в не самые сложные по нашим меркам годы — в 1905-м, 1917-м, а в гораздо худшие времена народ безмолвствовал. Объяснение, наверное, следует искать не в политической, а в духовной истории народа, которая в основе своей глубоко персональна. Точно так же сейчас мы удивляемся, что у нас не прививается демократия западного типа, и не обращаем внимания на то, что уровень персональной ответственности у нас гораздо ниже западного, а без личной ответственности настоящая демократия невозможна.

Почему, как Вы думаете, нашим современникам явно нравятся романы про старину — в диапазоне от Алексея Иванова до Колядиной? Вот во времена Вальтера Скотта понятен был этот феномен успеха: романтика, поиски национального самосознания, противоядие от современного буржуазного прагматизма. Но у Вас прошлое и современность шокирующе похожи друг на друга; почему же людям всё равно это кажется любопытным? Просто чтоб убедиться, что во все времена люди одинаковы?

Знаете, есть два основных типа отношения к истории. Одни ищут в прошлом то, чего нет сейчас, другие — наоборот — то, что существует и в современности. И то и другое приводит к захватывающим открытиям. В своих занятиях историей я в разное время принадлежал к обоим типам. Сейчас же я всё больше склоняюсь к мысли, что история — это не более чем сцена, которая предоставляется каждому для его неповторимой роли. Костюмы, декорации — всё это выдается каждой конкретной эпохой и от человека не зависит, как не зависит от него и игра других актеров. Единственное, за что человек отвечает, — это его собственные действия, и вот здесь-то следует проявлять предельную сосредоточенность. Иными словами: история всеобщая есть лишь фон для истории личной. Личная история для человека как индивидуальности — самая важная. Да, мой пятнадцатый век порой не очень-то отличим от века двадцать первого, но это говорит не о сходстве эпох, а о сходстве людей. О том, что в любом времени жизнь человека строится примерно по одним и тем же законам, он делает те же открытия и ошибки, любит, ненавидит, предает, раскаивается, завидует. А в каких исторических костюмах он всё это делает — не так уж и важно.

Профессор Никольский из «Соловьева и Ларионова» призывает события всемирной истории оценивать критерием не прогресса, а нравственности. Вам самому дорога эта мысль? Кто-то назовет ее утопической, неосуществимой…

…и будет совершенно неправ. Оставляю за скобками метафизическое измерение нравственности и ограничусь прагматическими соображениями. Нравственность — это регулятор отношений. Что-то вроде общественного светофора. Она поддерживает равновесие, без которого не может существовать ни одна система — будь то межличностные отношения или межгосударственные. Есть безнравственные вещи, которые на короткой дистанции кажутся выгодными. На деле же они изначально несут в себе вирус разложения, оказываются тем слабым звеном, которое губит созданную конструкцию. Ведь если эта конструкция ущемляет чьи-то интересы, ее непременно будут расшатывать.

Государственные деятели во всем мире говорят о нравственности в политике и в душе смеются над сказанным, считая это политическим фольклором. Им кажется, что они — большие ловкачи, что обладают той полнотой информации, которая позволяет им плевать на нравственную сторону дела. Да, знание их обширно, но — не глубоко. Если бы они хоть в какой-то степени знали всемирную историю (а политика — ее передний край), они, возможно, поступали бы иначе. Я много лет занимаюсь средневековыми хронографами. Для понимания современных событий я нахожу там подчас больше материала, чем в газетах.

Что нужно сделать, чтобы жизнь в стране стала чуть лучше? Что для этого делаете Вы?

Нужно, чтобы каждый занимался своим делом. В сфере моей прямой ответственности — изучении древнерусских хронографов — дела идут неплохо. Осталось подтянуть остальные сферы.

Каковы Ваши политические взгляды?

У меня их нет. По крайней мере — нет такой их совокупности, которую я всегда мог бы предъявить. Я не принимаю ни одну политическую идеологию как систему. Отдельные положения идеологий могут быть вполне симпатичными. Так их и нужно обсуждать — по отдельности, но, честное слово, не стоит ничего принимать в пакете. Ни одна идеологическая система полностью не укладывается в границах нравственности: что-нибудь обязательно выпирает. Политическая идеология — это своего рода комплексный обед. Так вроде бы и дешевле, и мороки меньше, да только обязательно подадут и то, чего не любишь. И проследят ведь, чтобы всё съел, — такая это кухня.

Считаете ли Вы, что писатель должен откликаться на происходящее вокруг?

Не знаю… Можно, наверное, и откликаться. Важно при этом не превратиться в собаку Павлова.

Сейчас, когда мы с Вами разговариваем, вовсю бурлит Майдан в Киеве, где Вы родились. Как Вы относитесь к очередной украинской революции?

Я не поклонник революции как таковой. Это не лучший способ решения общественных проблем. Несмотря на красивую фразу о том, что революции — локомотивы истории, эта самая история упорно показывает, что в какой-то момент локомотив обязательно идет не туда. Но самое печальное в этом виде транспорта то, что с него уже не соскочить. Когда оказываешься в людском потоке, начинают работать совсем другие законы, безжалостные и от тебя не зависящие. Поэтому я, как персоналист, считаю, что в такие моменты надо блюсти себя и не очень-то сливаться с массами. Хочешь сделать добро обществу — борись с бесами в себе самом, их там достаточно. А всякая попытка исправлять зло в целом, спасать мир глобально мне кажется довольно бессмысленной. Пока мы такие, какие мы есть, — каждый персонально — все общественные перестройки имеют второстепенное значение. Именно поэтому, по выражению незабвенного Виктора Степановича Черномырдина, какую бы партию мы не создавали, получается КПСС.

Когда-то я был весьма социальным человеком — выходил защищать Ленсовет в августе 1991-го. Сейчас мне это не то чтобы смешно (я с пониманием отношусь к себе тогдашнему), но с трудом представляю себе, что мог бы сейчас стоять на баррикадах. Это не страх: с возрастом я всё меньше чего-то боюсь, тут дело в ином взгляде на жизнь. С определенным опытом возникает вопрос: можешь ли ты повлиять на глобальные вещи — например, на то, что происходит в той или иной стране, в моем случае — России? Теоретически, можешь — как одна ста сорока миллионная часть населения страны. Но единственный процесс, на который ты можешь повлиять существенно, — это процесс в тебе самом.

Вам должно быть близко высказывание Пушкина, писавшего в 1833 году: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества».

Я подпишусь здесь под каждым словом. В какие порядки ты ни выстраивай людей и сколько раз ни меняй власть — новые комбинации, как в басне «Квартет», особых результатов не дают. Вообще говоря, власть — это в какой-то степени портрет народа. Это те, кто закономерно приходят и отражают состояние людей. Власть определяется единственно состоянием общества. А общество трудно исправить в целом, оно исправляется путем исправления каждого отдельного человека.

Сейчас в России гуманитарное знание чувствует себя не лучшим образом. Вам не кажется, что это серьезная общественная проблема?

Беда в том, что наступление на гуманитарную сферу — это явление мировое. До сих пор доминирующей была европейская цивилизация, к которой принадлежим и мы. В ее развитии огромную роль играло гуманитарное знание. Сейчас на мировую арену выходит огромный неевропейский мир, и его, понятное дело, стремятся как-то вписать в существующий порядок вещей. Создается новый тип цивилизации, в котором человек, сидящий за компьютером в юго-восточной Азии, без труда поймет своего партнера в Торонто. Это прагматичный (что называется, ничего личного) подход, способный обеспечить рост производства и торговли. С точки зрения глобалистского подхода гуманитарное образование — лишняя трата, отягощающая государственный бюджет, не ведущая ни к каким видимым материальным достижениям и в конкурентной борьбе ничем не оправданная. Общий знаменатель, к которому мало-помалу приводятся самые разные народы, не предусматривает тех ценностей, которые входят в наш культурный код. По крайней мере, не предусматривает их в полной мере. Происходит не просто дегуманитаризация образования — налицо его деевропеизация. Возникает убогое равенство всех перед компьютерными играми, Голливудом и экзаменом-кроссвордом по литературе. Энтузиасты этого пути пока не чувствуют опасности, им кажется, что дело развивается по немецкой пословице, согласно которой у самого глупого крестьянина самая крупная картошка. Они исходят из того, что для добычи углеводородов знание Гоголя не обязательно, а потому культура представляется им ценностью избыточной. Это глубокое заблуждение. Картошка будет крупной до тех пор, пока не истощится земля. А дальше придется заниматься починкой мозгов, восстанавливать гуманитарное полушарие, без которого — это выяснится очень скоро — полноценный мыслительный процесс невозможен.

Как Вы объясняете людям, далеким от науки, почему общество все-таки должно содержать филологов? Почему, то есть, здание Пушкинского Дома не следует отдавать, например, Таможенной службе — при том что дивиденды от деятельности таможни выглядят более очевидными?

Всякая цивилизация словоцентрична, а филолог — хранитель слов. Хорошо бы написать антиутопию о том, как начали вдруг исчезать филологи, а за ними стали исчезать слова. Общество же поощряло только то, что приносило доход, и постепенно дошло до состояния, когда звон денег стал сопровождаться мычанием. Ну, потом, конечно, исчезли и деньги.

При том что христиан, согласно статистике, на Земле треть населения, современный мир, и цивилизованный в том числе, руководствуется, прежде всего, языческими по своей сути понятиями (национальный интерес, корпоративизм, культ власти/контроля над другими людьми/государствами, культ наслаждения и пр.). Вы согласитесь с мыслью, что путь и учение Христа оказались не очень востребованными человечеством?

Те понятия, которые Вы перечислили, не являются специально языческими, они, скорее, общечеловеческие. Что же касается востребованности христианства, то я бы не говорил о человечестве в целом. Кем-то оно востребовано, кем-то нет. Но ведь, судя по поговорке «Всяк крестится, да не всяк молится», это было и раньше, в те времена, когда принадлежность к той или иной конфессии была делом обязательным. Массовое, в силу общественных условий, посещение церкви еще не говорит о духовном благополучии — вспомните, чем окончился синодальный период русской церкви. Сейчас этой массовости нет, но есть свобода выбора, а свободно принятое решение имеет особую цену.

На Ваш взгляд, в популярном на сегодня понимании свободы как следования своим желаниям есть какая-то системная ошибка?

Системная и, в конечном счете, боюсь, фатальная. История цивилизаций — это, как известно, история ограничений — без этого было бы не выжить. Возможность заплывать за буйки и переходить улицу на красный свет — это тоже свобода, но мы ведь знаем, к чему она ведет.

Закадровый спор апологии успеха и апологии милосердия в романе «Лавр» может быть разрешен, или это по определению конфликтные стратегии?

Идея милосердия, я убежден, вневременная, внеклассовая и вненациональная. Она существует как в хижинах, так и во дворцах. В этой мысли я укрепился, столкнувшись с реакцией на мой роман. Ято опасался, что пишу о своих внутренних фантомах, и вдруг обнаружил доброе отношение к книге с самых разных сторон — так называемых «простых» людей с присущим им консерватизмом и воспитавшей меня научно-либеральной среды, верующих и неверующих, успешных и неудачников, здоровых и больных. Как сказал мне по поводу «Лавра» Леонид Юзефович, есть темы, перед которыми равны все.

Я довольно долго жил на Западе, где давно решили проблему еды и одежды. Так вот сейчас, сытые и одетые, категорию милосердия они парадоксальным образом соединили с категорией успеха. По-настоящему успешен тот, кто помогает другим — потому-то у них так развита благотворительность. Думаю, когда мы наедимся за все десятилетия недоедания, так же будет и у нас. Я вижу первые признаки этого.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.