XIX
XIX
Виталий Иванович Войтенко победно оглядывает нас, своих юных собутыльников, и кричит, кричит с неповторимой интонацией:
— Реже мечите, малолетки!
А потом вдруг резко поворачивается ко мне — и скороговоркой, скороговоркой:
Наш маленький Мотл
Нигде не работл!
Нигде не работл
Наш маленький Мотл!
Мы, двадцатилетние, смотрим ему в рот. Мы готовы без конца слушать его военные и лагерные истории, в которых, как мы позднее сообразили, реальность искажалась самым прихотливым образом.
Из всех тех, кого я именую тут клиентами Ардова, он один вошел в нашу с братом Борисом компанию, стал своим человеком в «детской», отчасти верховодил. В те годы он неплохо кормился тем, что был разъездным администратором, возил по бескрайним сибирским и казахстанским просторам бригады артистов, среди которых непременно должна была быть хоть какая-нибудь, хоть второсортная, хоть в тираж вышедшая, но — знаменитость.
На худой конец, у Войтенко была жена, исполнительница русских песен, которая выступала под именем Зинаиды Руслановой. В тех, как выражаются администраторы, «мухосраловках» и «запердяевках», где устраивались эти концерты, она проходила как «дочка Лидии Руслановой».
Войтенко любил повторять:
— Искусство в массу, деньги в кассу.
А «Систему Станиславского» он называл «Система Сандуновского»…
Легенда его, которую он нам внушал во время застолий в «детской» комнате, была такова. Он, дескать, был во время войны летчиком-штурмовиком высочайшего класса и получил множество наград. Когда же война победоносно завершилась, Войтенко будто бы принял не в меру активное участие в «пире победителей», угодил под трибунал и получил лагерный срок…
Относительно скоро после появления в нашей компании он снова отправился в места не столь отдаленные. В московском городском суде рассматривалось дело «якутского эстрадно-концертного бюро», Войтенко был одним из подсудимых и получил лагерный срок. На суде, надо сказать, он держался великолепно. При вынесении приговора жена, «Зинаида Русланова», заревела, а он заорал ей со скамьи подсудимых:
— Не позорься перед фраерами!
Через несколько месяцев на Ордынку пришло от него письмо из лагеря, написано оно было в форме киносценария. Я запомнил оттуда такую фразу: «Зарплата мне тут положена двадцать пять рублей, из них шестнадцать вычитают на зори коммунизма».
Мы с братом воодушевлены идеей… Мы сочиняем стихотворные лозунги… Борис пишет их на ватманской бумаге… Мы возимся с проводкой… Мы бежим на Пятницкую в книжный магазин и покупаем там политические брошюры…
И уборная в квартире на Ордынке преображается. Там появляется полка с брошюрами, там висит репродуктор, который не смолкая бубнит про «наши достижения»… Там красочные лозунги:
Превратим наши сортиры
В главполитпросвет квартиры!
Отправляя здесь нужду
(физиологическую),
Не забывайте про вражду
(социально-политическую)!
Смеху было много, но все это просуществовало лишь несколько часов. Родители наши и Ахматова признали шутки небезопасными, и сортир на Ордынке снова стал самым прозаическим местом.
Раннее утро. Я лежу в кровати, а брат Борис уже встал и собирается в институт.
В дверях нашей «детской» комнаты появляется высокий юноша с красивым и умным лицом. Это семнадцатилетний Александр Нилин. Он зашел за Борисом, они теперь вместе учатся в школе-студии МХАТа. Он стоит, я лежу, и мы с ним перебрасываемся шутками.
Наше такси очень медленно движется по улице Горького… Шофер ищет место для стоянки, но все забито — машин полно. Мы с приятелями хотим забежать в магазин «Армения», купить там коньяку и копченого мяса… Дело происходит 5 ноября, мы собираемся ехать на дачу, проводить там «праздники».
По лобовому стеклу автомобиля бегут струйки, на улице ветер и сильный дождь. Один из нас говорит:
— Ну почему в этой стране всегда все хуже, чем у прочих? Почему они устроили свою революцию в октябре?.. Вот во Франции Бастилию взяли летом, четырнадцатого июля… В Америке праздник — четвертого июля. А тут обязательно — грязь, сырость…
И вдруг к нам поворачивает голову шофер, он только что пристроил машину у тротуара.
— Это все в наших руках, — говорит водитель. — Праздник можно и переменить…
Это звучит не только неожиданно, но и страшновато.
Был у нас в те годы приятель несколько постарше нас. Он люто ненавидел советскую власть, в особенности наших «дорогих вождей». Во всяком застолье он произносил свой излюбленный тост — поднимал рюмку и говорил:
— Чтоб они сдохли!..
Как-то мы уселись выпивать в Международный женский день, 8 Марта. Наш друг поднял рюмку и не без галантности произнес:
— Ну, за их вдов!
Я произношу ахматовские строки:
Темнеет аллея приморского сада,
Свежи и желты фонари…
Сама Анна Андреевна сидит на диване и посмеивается. А я продолжаю в мужском роде:
Я очень спокойный, но только не надо
Со мной о любви говорить…
Тут Ахматова смеется сильнее и даже на какое-то мгновение закрывает лицо руками.
Это было в тот вечер, когда я вернулся с концерта Вертинского и рассказывал Анне Андреевне, как он переиначивает ее стихи.
Я иду вдоль Манежа, справа Александровский сад и кремлевская стена… И так почти каждое утро. Это мой путь от остановки автобуса № 6 до старого здания университета.
И вот мне приходит в голову мысль: отчего я всякий раз иду именно с этой стороны, а не с другой, не по Моховой улице?.. Ответ прост: я подсознательно оттягиваю тот момент, когда станет видна цель моего ежеутреннего путешествия.
На Ордынке — торжественный ужин. Стол накрыт белой скатертью и сервирован со всем возможным старанием.
На диване рядом с Ахматовой сидит нарядный и важный гость. Это академик Виктор Владимирович Виноградов, Виноградыч, как называет его Анна Андреевна за глаза. Он, как всегда, пришел с женой Надеждой Матвеевной. Она дама, приятная во всех отношениях, но притом донельзя светская. На фоне ее милой болтовни реплики самого Виноградыча звучат особенно ехидно. Вот он смотрит на мою сверхскромную персону и произносит:
— Молодой человек, где вы учитесь?
— В университете, — отвечаю я, — на факультете журналистики…
— Да, да, — отзывается академик, — есть такой факультет… Только к университету, к науке никакого отношения не имеет…
Однорукий лысый человек, декан нашего факультета Евгений Лазаревич Худяков, доверительно смотрит на слушателей и произносит:
— Вот мы здесь все свои… Нету никого посторонних… И потому я могу вам сказать с предельной откровенностью: «Правда» — это наша лучшая газета…
Откровения подобного рода он во множестве преподносил нам на каждом занятии. Предмет, им преподаваемый, назывался прямо по Александру Зиновьеву: «Теория и практика партийно-советской печати». (И уж воистину где кончалась теория и начиналась практика, различить было решительно невозможно.)
Очевидно, чтобы бывать на факультете пореже, Худяков читал нам свой убийственный предмет по четыре часа кряду. Выдерживать это можно было только так: сесть подальше от лектора и положить на колени интересную книгу. И еще характерная деталь. Лекции эти всегда происходили в аудитории, называвшейся Большая зоологическая. Как видно, для классов «антропологических» наша «теория и практика» не вполне подходили.
Я благополучно окончил факультет журналистики в 1960 году, но никаких особенных знаний и навыков оттуда не вынес. Почти все предметы были никчемные, а преподаватели за редкими исключениями — ничтожные.
У нашего декана был любимый афоризм, который он повторял к месту и не к месту:
— Газету надо делать чистыми руками.
Один из факультетских острословов как-то заметил:
— Наверное, по этой причине Худякову и отрубили одну руку.
Мы идем по самой середине мостовой, но машины нас не обгоняют и никто не попадается навстречу — улица Ордынка совершенно пуста и разукрашена красными тряпками. Из репродуктора доносится бравурная музыка. Это 1 Мая.
Через полчаса начнется на Красной площади парад, и тогда по Ордынке покатят танки, пушки, ракеты… Здесь будет жуткий грохот, дым и вонь…
А потом возле мавзолея будет «демонстрация трудящихся», и сюда хлынут толпы оживленных людей с бумажными цветами и гирляндами столь же ненатуральными, как их патриотические чувства…
А пока Ордынка пуста, безлюдна на всем своем протяжении. И вот мы, вся наша компания, приближаемся к цели — к пивной на Серпуховской площади.
Тут тоже пока немноголюдно, два-три посетителя. Мы усаживаемся у окна, появляются пенные кружки, и старый официант Павел Яковлевич ставит на мраморный столик целое блюдо раков. Александр Нилин поднимает одного за красную клешню и произносит:
— Раки большие, как голуби…
Павла Яковлевича, официанта с Серпуховки, я запомнил на всю жизнь. Я всегда ценил в людях профессионализм, а он обладал этим качеством в высочайшей степени. Он работал в пивных с четырнадцати лет, и как работал!.. Павел Яковлевич, например, демонстрировал нам такой трюк — поднимал в двух руках дюжину пива, в каждой по шесть полных кружек.
С ним даже и разговаривать было необязательно. Он обычно стоял, прислонившись спиною к кафельной печке, — невысокий, стриженый, в белой официантской курточке. Достаточно было повернуть голову и только взглянуть на него, как он исчезал и тут же появлялся, абсолютно точно угадав не высказанное посетителем желание. Приносил пиво, раков, соленую рыбу, сухарики, моченый горох…
Однажды, помнится, у нас кончились деньги, а уходить не хотелось. Тогда кто-то предложил: не попросить ли у Павла Яковлевича взаймы?.. Эта фраза еще толком и произнесена не была, как сам старый официант приблизился к нашему столику и спросил:
— Может быть, вам в долг чего-нибудь подать?