XX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XX

Однажды я спросил историка Артура Шлезингера-младшего: "Если бы вам пришлось рассматривать мир разделенным всего на две категории людей - не по принадлежности к полу, разумеется, - какие бы это оказались категории?" Он ответил, почти не задумываясь: "Пуритане и вольнодумцы". (По-моему, очень точный ответ. Я вот пуританин. А Ксантиппа вольнодумка.) В другой раз я спросил у Сола Стейнберга, художника-графика: "Есть писатели, с которыми я просто не знаю, о чем разговаривать. Словно мы занимаемся совершенно разными вещами, ну, допустим, он ортопед, а я ныряльщик за жемчугом. Как вы думаете, почему такое происходит?" Он ответил: "Все очень просто. Есть два типа художников, только не надо думать, что один чем-то лучше другого. Первый тип - те, кто вдохновляется самой жизнью. А второй - вдохновляющиеся историей того искусства, в котором сами работают". (Мы с Джил оба художники первого типа - может быть, поэтому и поженились. Мы оба варвары, мы слишком невежественны, чтобы интересоваться историей своего искусства.)

Так вот, прочитав небольшую, весьма изощренную книжку Уильяма Стайрона "Зримая тьма", где описывается недавно им пережитый приступ беспросветной тоски (похоже, что его преследовал искус самоубийства, хотя точно не знаю), я пришел к выводу, что существуют также и два типа самоубийц. Тот, к которому относится Стайрон, - люди, во всем винящие устройство и механику деятельности собственных мозгов, хотя это, вообще говоря, поправимо, надо по-новому перемешать мозги в миске для салата. Я принадлежу к тем, кто во всем винит Вселенную. (А зачем мелочиться?) Прошу принять во внимание, что тут никакие не шутки! ("Почему сливки дороже молока?" - ну и так далее, если не забыли.) Я совершенно серьезно полагаю, что те, кто становятся юмористами (с суицидальными наклонностями или без оных), считают себя вправе - не то что большинство людей, - воспринимать жизнь как грязную шутку, хотя ничего, кроме жизни, нет и быть не может.

Все шустрим, шустрим, шустрим,

Все должны, должны, должны,

Все должны и все шустрим,

Пока напрочь не сгорим.

(Лето 1990 года почти на исходе, и эта книга тоже. Глянуть не успеем, как уж Рождество нас за горло схватит. Мой старший брат Бернард говорит, что в Рождество у него всегда такое чувство, словно кто-то его хлещет по щекам мочевым пузырем.)

У Шекспира Гамлет, размышляющий, что будет после того, как он пырнет себя кинжалом (в ту пору еще были недоступны пилюли снотворного, выхлопные пары и револьверы магнум 35 калибра), не очень-то задумывается, что остающимся жить он причинит много горестей и хлопот. А ведь он не просто близкий друг Горацио и возлюбленный милой Офелии, он будущий датский король. (Тут вспоминается более близкое к нам по времени отречение от престола, когда английский король Эдуард VIII пожертвовал троном ради косоглазенькой разведенной дамочки из Балтимора. Мой коллега- романист Сидни Зайон, когда мы недавно оказались вместе в довольно разношерстной компании, изрек в этой связи, что историей по сей день движут таланты доставлять наслаждение ртом. Что за времена, прямо-таки все называют своими именами!)

Если бы Гамлет рассчитывал, что его не забудут, после того как он громко хлопнет входной дверью (или кто-нибудь еще за него это сделает), не сомневаюсь, что он так бы и сказал. Марк Твен (писавший, похоже, с желанием остаться в памяти потомков) сказал, что его репутация переживет его же плоть, поскольку он морализировал. (И в самом деле, репутация пережила его плоть.) Не сомневаюсь, он бы так и так морализировал, однако он сумел понять, что старые книги (Бог весть, отчего), которые и в его эпоху еще сохраняли интерес, - сплошь те, где есть морализирование. Тут прежде всего вспоминается антология, известная под заглавием Библия. А еще должны вспомниться "Лисистрата" Аристофана (ок. 448 - 380 до н.э.), Вторая Инаугу рационная речь Авраама Линкольна (1809 - 1865), "Кандид" Вольтера (1694-1778), "Сердце тьмы" Джозефа Конрада (1857-1924): "Теория непроизводительного класса" Торстейна Веблена (1857-1929)1, "Антология Спун-Ривер" Эдгара Ли Мастерса (1869-1950), "Путешествия Гулливера" Джонатана Свифта (1667-1745), "Новые времена" Чарли Чаплина (1889-1977) и многое другое. Так что лучший совет молодому автору, который старается обойтись без морализирования, будет: "Морализируй". Я бы добавил только еще вот что: "И постарайся расположить к себе читателя, избегая в своем морализировании напыщенности". Приходит на ум "Дон Кихот" Мигеля де Сервантеса (1547-1616.) А вот проповеди Коттона Мэзера (1663-1728)2 - нет.

/1 Американский социолог-утопист, резко критиковавший буржуазные нормы жизни./ /2 Один из главных идеологов американского пуританства./

Луи-Фердинан Селин, французский фашист (также и врач), о котором я писал в "Вербном воскресенье", не исключено, пытался достичь бессмертия осознанно, яростно, безудержно проповедуя имморализм. Как-то мы говорили о Селине с Солом Стейнбергом, и я не мог скрыть своего недоумения: каким образом писатель, настолько умный, одаренный, язвительный, мог портить собственные книги, обещавщие стать шедеврами, этими своими омерзительными нападками на евреев и, хотя в такое трудно поверить, глумливыми насмешками над памятью Анны франк. "Нет, вы все-таки скажите, как это можно оскорблять Анну Франк, этот символ невиновности и жертвенности?" допытывался я,

Стейнберг ткнул меня пальцем в грудь и сказал: "Да он же хотел, чтобы вы про него не смогли забыть".

(Стейнберг, возможно, самый умный человек в Нью-Йорке. И, допускаю, самый меланхоличный. Жить ему пришлось очень далеко от родины - он родился в 1914 году в Румынии. Самой смешной шуткой он считает высказывание одного гомосексуалиста-ирландца: "Надо же, баб любит больше, чем виски".)

Мне все равно, будут обо мне помнить или нет, когда я умру. (В "Дженерал электрик" я знавал одного исследователя, женатого на женщине по имени Джозефина, так он мне сказал вот что: "Не стану покупать страховку. На кой черт - умру, так не все ли мне равно, что станется с Джо? Не все ли равно, хоть весь мир полетит вверх тормашками? Я-то мертв уже буду".)

Я - дитя Депрессии (совсем как мои внуки.) А в Депрессию любой работе надо радоваться как чуду. Тогда, в 30-е, если человек получал работу, он гостей собирал отметить такое событие. И где-нибудь к полуночи начинали расспрашивать: а что за работа-то? Ладно, самое главное, что хоть какая- то работа. Для меня писать книжки, вообще что-то писать - работа, как всякая другая. Когда кормившие меня еженедельники были вытеснены телевидением, я сочинял рекламные тексты для всяких фабрик, и продавал машины, и придумал настольную игру, и преподавал в частной школе для подростков с вывихами они были из богатых семей, - и т.д. Я вовсе не считал, что мой долг перед человечеством, или перед самим собой, или перед кем угодно - вернуться, когда смогу, к литературе. Литература - это была просто работа, которую я потерял. А для детей Депрессии потерять работу - то же самое, что потерять бумажник или ключ от собственной квартиры. Приходится обзавестись другим.

(Во времена Депрессии был ходовой ответ на вопрос, какая у тебя работа: "Интересная - вычищаю помет из часов с кукушкой". Или еще такой: "На фабрике служу, где женские трусы делают. Пять тысяч в год буду заколачивать".)

Люди моего возраста и социального положения, какая у них там ни была работа, теперь в основном на пенсии. Так что критики могли бы и не стараться (глупость одна) раз за разом объяснять, что ныне я уже не тот многообещающий писатель, каким был прежде. Если считают, что я этих обещаний не оправдал, пусть припомнят, какие последствия бег времени имел для Моцарта, Шекспира, Хемингуэя.

С возрастом мой отец (он умер, когда ему было семьдесят два) становился все более рассеян. Ему это прощали - думаю, и мне должны простить. (Я никогда никому ничего плохого не делал, он - тоже.) Под самый конец папа несколько раз обращался ко мне так: "Слушай, Бозо..." Бозо - жесткошерстный фокстерьер, живший у нас, когда я был маленький. (Хоть бы моя была собака. Так нет, Бозо был собакой Бернарда, моего старшего брата.) Отец, спохватившись, извинялся за то, что назвал меня Бозо. Но минут через десять опять: "Бозо, послушай-ка..."

Последние три дня перед смертью (я тогда был далеко от нашего дома) он все рылся в ящиках комодов и шкафов, искал какой-то документ. Видно, ему было очень важно найти эту бумагу, но вот какую - он не говорил. Так никому и не сказал.

(Никогда не забуду последних слов актера Джона Берримора, чью смерть описывает Джин Фаулер в книге "Добрый вечер, милый принц": "Я - незаконный сын Буффало Билла"*.)