1. ЛИКВИДАЦИЯ ВОЙНЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. ЛИКВИДАЦИЯ ВОЙНЫ

Московский «патриот» гр. Ростопчин, попадая в оппозицию, как мы уже видели, становился неудержим в критике и, разнося всех, восхваляя только себя, иногда метко отмечает больные места современности[152]. Так было с Ростопчиным и при оставлении «почетного» поста московского генерал-губернатора. Отмечая «тупую гордость во всех сословиях и в каждом сознание, что без него государство погибло», Ростопчин свидетельствует горькую правду в письме к Воронцову 26 января 1813 т. — ничего не делают для народа, который более всех пострадал в годину бедствий. «Все только слова, слова без действий, — пишет он. — Что народу памятник из пушек и храм Христа Спасителя. До сего времени нет ни копейки для бедных, и если бы не остатки чрезвычайных сумм и мои собственные деньги (?!), верных пять тысяч человек умерло бы от голода и нищеты».

Конечно, Ростопчин пишет это для того, чтобы еще раз подчеркнуть свои заслуги, свою мудрость и оправдать свою вынужденную отставку. И тем не менее в его словах кроется глубокая истина, — в сознании гордости и самодовольства тонут прежние опасения, которые заставляли в 1812 г. дворянство из чувства самосохранения заговорить другим языком со своими крепостными, ибо в ту пору «решительный язык власти и барства более не годился и был опасен», свидетельствует один наблюдательный современник. Хотя «Русский Вестник» и уверял своих читателей, что «наглые французские рассыльщики» не в состоянии будут «завести бунт в России, так как одно дуновение правительства вырвет с корнем все их злоумышления», тем не менее дворяне видели во французах врагов своих прав и освободителей их рабов, мало полагаясь на отличительные свойства «души русского народа», руководствующейся «верою и нравственностью», не способной к бунтовщическим деяниям. Опасения были так сильны, что Ростопчину приходилось убеждать крестьян: «Не слушайте пустых слов. Почитайте начальников и помещиков, они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить». «Вы будете припеваючи жить по-старому», — вряд ли, конечно, подобное убеждение могло возыметь должную силу. Жить «по-старому» — это значит вернуться под крепостное ярмо. Крестьянские волнения 1812 г. еще раз показали тяжесть этого ярма. И о нем приходилось подумать: народная война ставила как бы ребром вопрос о крепостном праве. Вы постоянно встретите на это указание у современников. 1812 год связан с определенными ожиданиями, с темными и неясными слухами, широко распространяющимися в народной массе.

Полковник Бискупский рассказывает, что уже при отступлении от Смоленска до Бородина говорили, что «офицерам и нижним чинам будут даны в награду земли при благополучном окончании войны». Среди крестьян распространялось отчасти убеждение, что попавший в ополчение получит волю. Недаром Ростопчин писал Александру 26 октября еще 1812 г.: «Умоляю ваше величество распустить ополчение последнего набора». Мы знаем, как боялись на первых порах народной войны, которой потом воскуривали фимиам. Боялись и после вооруженного крестьянина, вероятно, потому, что «пребывание французских войск поселило во многих местах буйство и непослушание», как писал Ростопчин Вязьмитинову 27 октября 1812 г. Мы страшились последствий войны, откровенно писал Ал. Тургенев Вяземскому в конце 1812 г. Страшились, что нарушатся отношения помещиков и крестьян — «необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства». Тургенев считал, что эти отношения «не только не разорваны, но еще более утвердились», но правительство оставалось в страхе.

Прежде всего стараются обезоружить население. Некоторые историки распоряжения о приобретении и отобрании оружия у народонаселения в ноябре 1812 г. хотят объяснить недостатком вооружения у войска, как объясняло это и правительственное «объявление для чтения в церквах». Оно гласило: «Православный народ! городские и сельские жители, мещанство и крестьяне! — Враг наш прогнан… Вы показали пример верности и храбрости, свойственной русскому народу. Вы отнимали оружие из рук неприятеля, ополчались против него и, помогая войскам нашим, повсюду истребляли и поражали шатающихся грабителей и злодеев. Вы достохвально исполняли долг свой… Ныне время брани миновало… Вы не имеете больше нужды в оружии, но имеет еще надобность в оном победоносное наше воинство… Итак, совершив дело свое и оставаясь по-прежнему мирными поселянами, отдайте не нужное вам оружие». А дальше говорится о царской милости, о выдаче в награждение за пушку пятьдесят рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов по пяти рублей. Оружие предлагается «снести в храм Божий». Неужели не ясна вся искусственность этой официальной версии? Сопоставляя с теми опасениями, которые в правительственных кругах вызывала народная война, можно только прийти к убеждению, что здесь фигурировала скорее боязнь, а вовсе не нужда в вооружении.

Но так или иначе приходилось ликвидировать наследие двенадцатого года и ответить на ожидания, как в низах, так и в прогрессивных кругах тогдашнего общества.

Заграничные походы отвлекали, однако, внимание от внутренней политики и отлагали под благовидным предлогом ликвидацию как бы принятых обязательств. Проходя под флагом освобождения народов от деспотизма узурпатора, от «рабства» — заграничные походы с энтузиазмом встречаются молодежью. Выслушивая слова приказа 25 декабря 1812 г.: «Вы идете доставлять себе спокойствие и им (землям соседей) свободу и независимость»; видя энтузиазм, который вызывает «магическое слово вольность» в Германии, армия преисполнилась гордостью и сознанием величия исполнения принятой миссии. Вероятно, многие искренно верили в то, что для Александра, как выразился Вигель, было «забавой ума его». «Свободу проповедовали нам и манифесты, и воззвания и приказы! Нас манили, и мы, добрые сердцем, поверили, не щадили ни крови своей, ни имущества», — вспоминал впоследствии Каховский в письме из крепости. Успех союзников, в конце концов, примирил с заграничными походами и реакционные круги, которые далеко не сочувственно отнеслись к ним на первых порах.

Боязнь новых пожертвований, а главное, неудач, — вот что страшило представителей правящего класса. То, что Наполеон после разгрома в России «выказал себя мастером военного дела»,[153] то, что он и после неудач сохранял «грозный вид», заставляло многих беспокоиться за исход кампании, по меньшей мере «сомнительной». Бывший с армией Шишков не выдержал и во Франкфурте-на-Майне 6 ноября 1813 г. представил даже Александру целое «рассуждение о нынешнем положении нашем»: «Почему же во Франции не может случиться то же, что случилось в России» и «есть ли (чего, Боже сохрани) союзные войска потерпят во Франции такое же или подобное поражение, какое французы потерпели в России, тогда Европа упадет снова под иго их, опаснейшее и крепчайшее прежде». Других беспокоило внутреннее состояние России, то брожение, которое замечалось повсюду. Надо «подумать, — писал Ростопчин Александру, — о мерах борьбы внутри государства с врагами вашими и отечества». И только успех союзников успокоил сомнения[154]…

«Наполеон низринут!» — свергнут тот, кто в глазах правящего класса являлся порождением столь ненавистного революционного духа. И понятно, что при таких условиях торжествующий Александр встречается по возвращении из Парижа с восторгом: для одних он усмиритель революционной гидры, для других освободитель Европы от порабощения деспотизма. И те и другие с восторгом следят за «победоносным христиански-рыцарским» шествием Александра от Немана до Парижа. Можно вполне поверить молодому Свербееву, что «радостная весть о вступлении в Париж союзных войск» произвела «всеобщий восторг, небывалый, нелицемерный». «Даже незнакомые, встречаясь на улицах, приветствовали друг друга лобызанием, как бы в Светлое Воскресение». В Москве идут торжества без «конца». «Народ в восхищении и боготворит его», — пишет в одном из неопубликованных еще его писем будущий декабрист А.Е. Оболенский, вспоминая пребывание Александра в Москве в августе 1816 г. «Он между приверженными к нему подданными современный отец. Так благосклонно его обращение, сколько свободен к нему доступ. Он обласкал дворянство и все состояния. Хотя в другой раз все готовы зажечь Москву без ропота[155]. Для него, кажется, нет им ничего невозможного». Это было время, когда князь П.А. Вяземский сочиняет свое четверостишие:

Муж твердый в бедствиях и скромный победитель,

Какой венец ему? Какой ему алтарь?

Вселенная, пади пред ним; он твой Спаситель!

Россия, им гордись; он сын твой, он твой царь!

Это было время, когда «имя русского народа, — по словам С.Т. Аксакова, — стояло на высшей степени славы». «Время незабвенное! — вспоминал Пушкин в «Метели». — «Время славы и восторга! как сильно билось русское сердце при славе отечества!.. С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него какая была минута». «Имя императора Александра гремело во всем просвещенном мире, народы и государи, — записывает впоследствии свои юные воспоминания кн. С.П. Трубецкой, — пораженные его великодушием, предавали судьбу свою его воле. Россия гордилась им и ожидала от него новой для себя судьбы». Она ожидала этой новой судьбы именно потому, что низвержение Наполеона, по замечанию Греча, произошло при восклицаниях: «Да здравствует независимость, свобода, благоденствие народов, владычество законов». «Настал вожделенный мир» — писал декабрист Штейнгель Николаю из тюрьмы, рассказывая о своем настроении в эту радостную, казалось, эпоху. «Монарх от всех благословенный возвратился ко всеобщей радости. Все, казалось, обещало эпоху, от которой начнется период внутреннего благоустройства». Все это «казалось» потому, что «правительство не шло в разрез с общественным мнением; напротив, оно показывало, что его симпатии на стороне здравомыслящей и просвещенной части населения». Эта фраза принадлежит Н.И. Тургеневу.

Обманчивый мираж скоро рассеялся перед современниками.

«Умиротворитель вселенной», увенчанный Синодом, Сенатом и Государственным советом от имени народа титулом «Благословенного», прославляемый в либеральном парижском салоне г-жи Сталь и в салонах мистиков, с восторгом встреченный при своем возвращении в Россию, — Александр I должен был как-нибудь ответить на те ожидания, которые возлагались на него в русском обществе. Хотя Александр и покинул, по словам Шильдера, Францию «с глубоким убеждением, что на развалинах революции нельзя основать прочного порядка», тем не менее в атмосфере дипломатических интриг, балов и шумных празднеств, таинственных соприкосновений с пиэтистами, мистиками-спиритуалистами и ясновидцами Александр чувствовал себя очень хорошо. Его мелкому тщеславию льстили и поэтические вирши современников. «Новым Агамемноном» провозглашал его Lebrun-Tossa (Allmanach des Muses, 1815). «Та gloire fille des vertus», — воспевал Vieillard в лирических стансах, посвященных «блестящему метеору севера».

«Кроткий ангел, луч сердец», как именовал Державин Александра в кантате по случаю возвращения его из Парижа, не мог не чувствовать некоторого затруднения, когда приходилось слова и обещания переводить на конкретный язык фактов. Отныне образ «Александра-Освободителя», пророчествовал Штиллинг, должен «стоять перед глазами каждого христианина». Но «народ, давший возможность к славе»,[156] вероятно, очень мало интересовался «апофеозом русской славы между иноплеменниками» (слова Александра), насколько эта слава выражалась в торжественном молебне 29 марта 1814 г. в Париже; — интересовали более жизненные, более близкие и больные вопросы повседневного существования. Еще указ Правительствующему Сенату 30 марта 1813 г. о роспуске смоленского и московского ополчения, изъявляя монаршее «благоволение и признательность», гласил: «Да обратится каждый из храброго воина паки в трудолюбивого земледельца, и да наслаждается посреди родины и семейства своего приобретенными им честью, спокойствием и славою». Быть может, еще с большей определенностью подчеркивал ту же мысль приказ войскам по поводу заключения мира с Францией: «Совершена война для свободы народов и царства подъятая… Вы снискали право на благодарность отечества, именем отечества ее объявляю». Все надежды сосредоточиваются на одном, как показывает характерное письмо Ростопчина Александру 21 февраля 1814 г. о распространенности слухов по поводу освобождения крестьян: «Некий Каразин, по словам филантроп, а в душе еврей, говорит, что в Петербурге заседает, под председательством Кочубея, по этому поводу комитет». Быть может, чувствуя трудность удовлетворить всеобщим ожиданиям при крепостнических тенденциях большинства правящего класса и вспоминая свои громкие обещания в либеральных парижских салонах, Александр и уклоняется на первых порах от каких-либо торжественных встреч, ограничиваясь несколько туманными обещаниями по устроении внешних дел приняться за «внутренние».

30 августа 1814 г. появился манифест, провозглашавший благодарность всем сословиям русского народа за участие в истекшую войну, объявлявший «о разных льготах и милостях». Вместе с тем следовали милостивые рескрипты, и в том числе Аракчееву, за «многополезные содействия…» «во всех подвигах и делах, в нынешнюю знаменитую войну происходивших». Устанавливая ежегодные торжественные празднования избавления России от «лютого» врага, «в прославление в роде родов сего совершившегося над Нами промысла и милости Божией», и медали в память прошедших событий, объявляя прощение всем тем, которые «пристали к неправой, Богу и людям ненавистной стороне злонамеренных врагов», отменяя на ближайшее время рекрутские наборы, прощая недоимки, манифест в сущности очень мало давал конкретного, так как основным его положением являлся пункт: «верный наш народ да получит мзду свою от Бога». Зато достаточно определенно говорилось о самом существенном — о ликвидации крепостного права. Это был ответ в духе ростопчинских объявлений московским крестьянам после войны. «Мы уверены, — гласил манифест, — что забота Наша о их благосостоянии предупредится попечением о них господ их. Существующая издавна между ими русским нравам и добродетелям свойственная, прежде и ныне многими опытами взаимного их друг к другу усердия и общей любви к отечеству ознаменованная, (?) не оставляет в Нас ни малого сомнения, что, с одной стороны, помещики отечески о них, яко о чадах своих, заботою, а с другой — они, яко усердные домочадцы, исполнением сыновних обязанностей и долга, приведут себя в то счастливое состояние, в каком процветают добронравные и благополучные семейства». Эта фальшь патриархальной теории крепостного права еще более резко была подчеркнута в проекте манифеста, составленного Шишковым. В нем говорилось о связи, «на обоюдной пользе» основанной. По словам Шишкова, именно эта фраза вызвала резкое возражение со стороны Александра. «Я не могу подписывать того, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен» — сказал Шишкову Александр и вычеркнул слова «на обоюдной пользе основанные». Но, конечно, суть дела мало изменилась от этого смягчения. Зато Александр в отделе о воинстве прибавил слова, которые как бы давали обещания реа-лизировать более осязательно благодарность воинству: «также надеемся, — гласил манифест, — что продолжение мира и тишины подаст Нам способ не токмо содержание воинов привести в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать им оседлость и присоединить к ним их семейства». Это было обещание будущих военных поселений.

Таким образом, вся благодарность непосредственно за 1812 г. свелась к пышным словам, к установлению медалей и крестов и к раздаче нескольких миллионов городам, пострадавшим во время неприятельского нашествия. И то по этому поводу В.И. Штейнгель впоследствии в письме к Николаю имел полное право сказать: «Но сим пособием воспользовались не столько совершенно разорившиеся, сколько имущие, ибо оно раздавалось в виде ссуды под залог недвижимости».

Вопрос о нравственных обязательствах, принятых в 1812 г., следовательно, оставался открытым. Мы имеем право употребить этот термин. Недаром современники отмечают нам рост народного самосознания в эпоху наполеоновского нашествия: «Молот войны, — говорит в своих письмах Ф.Н. Глинка, — пробуждает дух народов, а также ускоряет зрелость». Народная война, по словам Розена, вызвала «такую уверенность в народной силе и в патриотической восторженности, о каких до того времени никакого понятия, никакого предчувствия не имели».

Мнение этих современников разойдется с убеждениями масона крепостника Поздеева, который в своих «Мыслях противо-дарования простому народу так называемой гражданской свободы» и в частных письмах будет доказывать, что «Россия все еще татарщина». Но, во всяком случае, тот, кто хотел и мог хоть на минуту забыть своекорыстные расчеты, должен был присоединиться к словам Кутузова, которые передает Ф.Н. Глинка: «Люди, освободившие отечество, заслуживают "уважения".

Но новые пиэтические настроения, возобладавшие в правительственных кругах после Отечественной войны, упрощенно разрешили все эти сложные вопросы морального обязательства. Божественное Провидение, перст Божий руководит событиями. Человеческое хотение должно умолкнуть перед волею Всевышнего. Эта воля ниспосылает испытания народам, эта воля и вознаграждает заслуженных.

И с этой точки зрения все события 1812 и последующих годов получали иную, более возвышенную окраску.

Уже в манифесте 25 декабря 1812 г. Шишков писал: «Да познаем в великом деле сем Промысел Божий, и видя ясно руку Его, поправшую гордых и злочестивых, вместо тщеславия и кичения о победах наших, научимся из сего великого и страшного примера быть кроткими и смиренными законов и воли Его исполнителями, непохожими, на сих отпавших от веры осквернителей храмов Божиих, врагов наших, которых тела в несметном количестве валяются пищею псам и вранам». Сочинив этот манифест, Шишков отправился с Александром в заграничные странствования. Здесь «в промежутках коротких переездов, имея довольно свободного времени», он углубляет мысли, высказанные в манифесте 25 декабря. «Занимался я чтением Священных книг, — рассказывает он в своих кратких записках, — и находя в них разные описания и выражения, весьма сходные с нынешнею нашею войною, стал я, не переменяя и не прибавляя к ним ни слова, только выписывать и сближать их одно с другим. Из сего вышло полное и как бы точное о наших военных действиях сделанное повествование. Для любопытного читателя я здесь оное прилагаю». Отсылаем интересующихся «пророчеством» Шишкова к подлиннику, где при помощи своеобразных этимологических экскурсов «Сор» превращался в «Росс», то есть Россиянин[157]. Вывод из всех этих размышлений был один: Россия и, в частности, Александр являлись «избранным орудием» Божества, призванным покарать «проклятую Францию».

Для реакционных кругов это означало борьбу с ненавистными просветительными идеями Запада, со всеми «адскими изрыгнутыми в книгах… лжемудрованиями». Это означало восстановление попранной революционной диктатурой идеи законной наследственной монархии Божьей милостью, восстановление авторитета религии, подточенного критикой разума, а вместе с тем возрождение социальных перегородок старого порядка. И все это вместе отвечало крепостническому настроению большинства той среды, которая, по характеристике правительственного акта 30 августа 1814 г., представляла собой «ум и душу народа».

Реакционная политика борьбы с либеральными общественными стремлениями прикрывается флагом христианской любви под эгидой Священного союза. Начала «святой веры» являются самым лучшим средствам для борьбы с свободным и опасным просвещением, «коего неизбежные следствия, по мнению Ростопчина, — гибель закона и царей», с требованиями разума и социальной правды.

Но прежде, чем пиэтическая реакция вылилась в конкретных формах, на новых настроениях смиренномудрия и преклонения перед высшей волей Провидения, окрепло представление о пережитой эпохе, как испытания, ниспосланного народам. «Не нам, не нам, а имени Твоему» — было выбито на медали в память «незабвенного» 1812 года.

«Гнев Божий, — говорит современник, — за преумножение наших грехов навел на нас сию горькую годину искушения, дабы мы восчувствовали руку Божию, могущую сокрушить нас подобно тростнику, но всегда готовую и сохранить призывающих имя Его святое». Но если война явилась как бы испытанием, ниспосланным свыше, то кто же, кроме Бога, может воздать должное в сем тленном мире, после «толиких чудесных событий».

И новый манифест 1 января 1816 г., — тот самый, который давно уже был заготовлен Шишковым, обозревая происшедшие события, давал уже очень определенное указание, что народ, избранный Самим Богом для выполнения высокой миссии несения правды в мире, не должен ждать никаких благодарностей.

«Мы, — гласит манифест 1 января 1816 г., — после толиких происшествий и подвигов, обращая взор свой на все состояния верноподданного нам народа, недоумеваем в изъявлении ему нашей благодарности. Мы видим твердость его в вере, видим верность к престолу, усердие к отечеству, неутомимость в трудах, терпение в бедах, мужество в бранях. Наконец видим совершившуюся на нем Божескую благодать; видим и с нами видит вся вселенная. Кто, кроме Бога, кто из владык земных, и что может ему воздать? Награда ему — дела его, которым свидетели небо и земля. Нам же, преисполненным любовью и радостью о толиком народе, остается токмо во всегдашних к Богу молениях наших призывать на него вся благая». Да и что нужно, наконец, избранному Богом народу? Правда, «мы претерпели болезненные раны; грады и села наши, подобно другим странам, пострадали», но зато ведь «Бог избрал нас совершить великое дело; Он праведный гнев свой на нас превратил в неизреченную милость. Мы спасли отечество, освободили Европу, низвергли чудовище, истребили яд его, водворили на земле мир и тишину… возвратили нравственному и естественному свету прежнее его блаженство и бытие, но самая великость дел сих показывает, что не мы то сделали. Бог для совершения сего нашими руками дал слабости нашей Свою силу, простоте нашей — Свою мудрость, слепости нашей — Свое всевидящее око». Итак, Россия вознесена на верх славы. «Что изберем, — спрашивал манифест: — гордость или смирение? Гордость наша будет несправедлива, не благодарна перед Тем, Кто излиял на нас толикие щедроты… Смирение наше исправит наши нравы, загладит вину нашу перед Богом, принесет нам честь, славу».

Только что процитированный исторический документ дает довольно яркую характеристику той правительственной философии, которая, расширяясь и углубляясь под влиянием текущих событий, привела Россию в тупик самой мрачной реакции. Нужна ли реформа в том государстве, благоденствие которого как бы отмечено печатью Божественного Провидения. Народ, совершивший «великое дело», не может быть недоволен своим социальным и политическим укладом, ибо этот уклад является продуктом высшей политической мудрости. Народ, констатирует Карамзин, «привязан душою к образу своего существования и находит в нем свое счастье». Разве не доказали это «нам и целой Европе» последние события? Отсюда проповедь смирения или, другими словами, общественного квиэтизма.

И такая психология действительно упрощенно разрешала важнейшие государственные вопросы, остро поставленные в период Отечественной войны. К тому же подобная психология вполне гармонировала с настроениями императора Александра и придавала особо возвышенный характер осуществлению его давнишних мечтаний и стремлений.

Отныне его «великие подвиги» не связаны с «тщетной славой» и ознаменовываются «покровительством Всевышнего Промысла». И храм Христа Спасителя, заложенный в 1817 г. в Москве в память Отечественной войны, как бы должен свидетельствовать об этой особой милости Всевышнего.

Отныне же ликвидировались и все ожидания и реформы молодых прогрессивных слоев русского общества. Недаром Лагарп по поводу манифеста 1816 г. сказал, что существует «заговор против славы, приобретенной в 1814 г.». И когда архиепископ московский Августин приветствовал Александра в Москве в 1816 г. речью: «Тебе победителю нечестия и неправды вопием: осанна в Вышних!» — он приветствовал новую ярко реакционную полосу александровского царствования без либеральных колебаний, ту полосу, которая далеко несправедливо получила наименование в истории «аракчеевщины».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.