Глава тринадцатая «ПОСРЕДИ ПЯТИ ОГНЕЙ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

«ПОСРЕДИ ПЯТИ ОГНЕЙ»

Никто из участников блестящего «шествия в край полуденный» не подозревал, как мало осталось времени до начала столкновения на юге. Вторая Русско-турецкая война 1787–1791 годов стала едва ли не главным испытанием царствования Екатерины II. В ней предстояло проверить на прочность все, что было сделано за прошедшие четверть века. А самой императрице ответить на вопрос: действительно ли «пружины» ее государства «ослабли»? Пребывает ли она в золотом сне или по мере сил и таланта работает для страны, которая сделала для нее «невероятно много»?

В годы войны Россия столкнулась не только с терявшей силы Оттоманской Портой, но и с коалицией стран-покровителей турок. «Марабуты (турки. — О. Е.) кажутся целой Европе столь любезными, — писала Екатерина барону Гримму, — что… вся Европа скорее предпочтет перерезаться, чтоб потом сказать: и я вмешалась в дело, и я в нем участвовала, чем предоставить все своему естественному ходу»[1172]. России пришлось вести боевые действия на «два фронта», потому что вскоре к «марабутам» прибавился еще и шведский король. Пруссия подталкивала Польшу к вторжению и аннексии земель до Смоленска. Англия намеревалась отправить флот в Балтийское море и бомбардировать Петербург. Сама императрица признавала, что оказалась «посреди пяти огней»[1173].

Противостояние с европейской «лигой» было вызвано закреплением России на берегах Черного моря, приобретением Крыма и земель по первому разделу Польши, а также притязаниями Петербурга покровительствовать православным народам на Балканах. Реализация ключевых идей внешней политики России приходила в столкновение с «европейским равновесием». Или, говоря словами Панина, Россия сумела «присвоить» себе часть «руководства общими делами», с чем «главные державы» согласились не сразу. Понадобилась внушительная военная демонстрация.

Выйти из конфликта победительницей Екатерине оказалось крайне трудно. И если бы фактический соправитель Северной Минервы — Потемкин — не переложил половину тягот на свои плечи, можно сомневаться в успехе. Но нашей героине исключительно везло на людей. Вернее, она обладала талантом выбирать сотрудников и вручать им дело по силам. В наставлении для внука Александра Павловича венценосная бабушка писала: «Отыскивайте истинное достоинство, хотя бы оно было на краю света… Доблесть не лезет из толпы… Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет мужество при случае Вам поперечить и кто предпочитает Ваше доброе имя Вашей милости»[1174].

«Дела… позапутываются»

Переписка Екатерины и Потемкина двух предвоенных месяцев показывает отношение корреспондентов к грядущему конфликту. «Пожалуй, пожалуй, пожалуй, будь здоров и приезжай к нам невредим»[1175], — просила императрица 13 июля из Царского Села. Она не ждала близкого разрыва с Турцией и надеялась на скорое возвращение светлейшего князя в Петербург, поскольку многие дела в его отсутствие остановились. 27 июля Екатерина рассуждала: «Дела в Европе позапутываются. Цесарь посылает войска в Нидерланды, король прусский и противу голландцев вооружается, Франция, не имев денег, делает лагери, Англия высылает флот, прочие державы бдят, а я гуляю по саду».

1 августа русский посол в Стамбуле Яков Иванович Булгаков сообщал о том, что английский, прусский и шведский министры при турецком дворе активно побуждают визиря к немедленному разрыву с Россией. Потемкин был крайне обеспокоен. «Мое представление Вашему императорскому величеству при отправлении из Петербурга было, дабы протянуть еще два года, — писал он Екатерине, — и теперь о том же дерзаю утруждать… Много бы мы сим выиграли. 1-е, вся сумма, употребленная от них на вооружение, пропала бы без пользы. 2-е, другой наряд войск им был бы весьма труден»[1176]. Тогда же в селе Михайловке светлейший князь перенес первый приступ возобновившейся у него болотной лихорадки, которой он с перерывами страдал со времен прошлой Русско-турецкой войны.

Екатерина смотрела на грядущий конфликт как на неизбежный: «Я с первым цареградским курьером ожидаю из двух приключений одно: или бешеного визиря и рейс-эфенди сменят, либо войну объявят»[1177]. Императрица рассчитывала на позицию престарелого султана Абдул-Гамида I, не желавшего войны, но он вынужден был уступить под сильным давлением верховного визиря Юсуф-паши и нескольких европейских дипломатов, обещавших Турции кредиты и военную помощь со стороны Пруссии, Англии и Швеции. 5 августа Булгаков был приглашен на дипломатическую конференцию при турецком дворе, где услышал требование о возвращении Крыма. Вслед за этим его арестовали и препроводили в Семибашенный замок. Это означало объявление войны[1178].

Известие о войне не вызвало у императрицы удивления. «Я начала в уме сравнивать состояние мое теперь, в 1787, с тем, в котором находилась в ноябре 1768 года, — писала она Потемкину 27 августа. — Тогда мы войны ожидали через год, полки были по всей империи по квартирам, глубока осень на дворе, приуготовления никакие не начаты, доходы гораздо менее теперешнего, татары на носу… Теперь граница наша по Бугу и по Кубани, Херсон построен, Крым область империи, знатный флот в Севастополе, корпуса войск в Тавриде, армии уже на самой границе». Однако Екатерина не обольщала себя этой картиной: «Я ведаю, что весьма желательно было, чтоб мира еще года два протянуть можно было, дабы крепости Херсонская и Севастопольская поспеть могли, такоже и армии, и флот приходить могли в то состояние, в котором желательно их видеть. Но что же делать, если пузырь лопнул прежде времени?»[1179]

Екатерина ощущала себя полной энергии. «В моей голове война бродит, как молодое пиво в бочке», — писала она. Убеждение в собственной правоте придавало ей сил. «Клянусь Вам торжественно, что я постараюсь ответить на мусульманскую учтивость как можно лучше, — сообщала императрица Гримму. — Вы (французы. — О. Е.) хорошо сделаете, если отступитесь от мусульман… Впрочем, всякий стряпает свои дела по-своему, и чужие дела — не мои. Что же до меня, то моя роль давно определена, и я постараюсь сыграть ее как можно лучше»[1180].

Императрица стремилась показать, что нападение со стороны Турции дает России право рассчитывать на дипломатическую поддержку европейских стран. Внешне это действительно выглядело так. Франция присоединилась к требованию русского и австрийского дворов освободить Булгакова[1181]. Но в реальности дела обстояли иначе, Париж сыграл важную роль в развязывании конфликта. Екатерина часто и не без основания жаловалась на это Гримму. «Они не чистосердечны и не так мыслят, как следовало бы великой державе», — писала она о французах. Ее оскорбляли излюбленные заявления версальской дипломатии, будто начавшаяся война должна стать прологом для перемены правления в России. «Я вовсе не разделяю мнения тех, кто думает, будто мы накануне великого переворота»[1182], — рассуждала императрица.

Переписка с философом в годы второй Русско-турецкой войны стала для Екатерины, с одной стороны, интеллектуальной отдушиной, с другой — средством повлиять на французское общественное мнение. Для Гримма вооруженный конфликт оказался крупной неприятностью, так как он исполнял обязанности агента императрицы в Европе, покупая для Эрмитажа коллекции произведений искусства. В период боевых действий закупки заметно сокращались и комиссионные падали, потому старый друг при всяком удобном случае ратовал за немедленный мир. «Послушать Вас, так подумаешь, что я нарушительница всеобщего покоя, — писала Екатерина. — Как, ни малейшего чувства миролюбия? Но толкуйте, что хотите… я не переменюсь… Не изменяйте и Вы мне»[1183]. Ей очень хотелось найти поддержку, доказать свою правоту и вместе с тем убедить европейских корреспондентов, что беспокоиться не о чем. «Турки зачинщики, они на нас напали, но до сих пор мы, слава Богу, не потеряли ни пяди земли… Я питаю большое доверие к способностям и искусству моих фельдмаршалов и льщу себя надеждой, что и они мне доверяют; войско все то же; средства — также; если что-нибудь изменилось, то, надеюсь, к лучшему. Итак, я не вижу, почему бы мне носиться с излишними заботами, это пристало туркам, но не нам»[1184].

В самом начале войны Потемкин предлагал Екатерине объединить две русские армии — Екатеринославскую и Украинскую — под общим руководством фельдмаршала Румянцева. «Теперь войска графа Петра Александровича идут сюда к соединению, — писал он, — до лета же армиям наступательно действовать и разделяться нельзя будет, то прикажите ему всю команду»[1185]. Однако Екатерина предпочла сохранить разное руководство для Екатеринославской и Украинской армий. Это решение было продиктовано не столько военным, сколько политическим расчетом, так как императрица не хотела вручать общее командование Румянцеву, которого поддерживала враждебная светлейшему князю группировка[1186].

В Петербурге в отсутствие Потемкина усилилась роль такого коллегиального органа, как Государственный совет. 31 августа Екатерина расширила его состав за счет новых членов: графа А. Н. Брюса, графа В. Я. Мусина-Пушкина, Н. И. Салтыкова, графа А. П. Шувалова, графа А. Р. Воронцова, П. И. Стрекалова и П. В. Завадовского[1187]. Бо?льшая часть назначенных принадлежала к противной Потемкину партии, и выбор пал на них, потому что в обстановке войны возник недостаток расторопных деловых людей в столице. Названные лица были хорошо известны Екатерине как способные чиновники и «уже не раз в деле употреблялись»[1188]. Однако императрица сама не чувствовала себя уверенно при усилении противников Григория Александровича. Екатерина была невесела и говорила, что «отлучка светлейшего князя, с коим в течение тринадцати лет сделала она привычку обо всем советоваться, причинила ей… печаль»[1189]. После выбора в Совет новых членов государыня дважды говорила Завадовскому, что «не соизволит терпеть, ежели только услышит, что кто-нибудь покусится причинить хотя малое его светлости оскорбление», и «особливо» рекомендовала «дать знать о сем господам графам Шувалову и Воронцову»[1190]. Таким образом, Екатерина напрямую обратилась именно к тому «триумвирату», который активно влиял на действия А. А. Безбородко и от которого она ожидала враждебных выпадов против князя. Подобное, ничем не завуалированное предупреждение свидетельствовало о большом беспокойстве и желании императрицы сохранить шаткое равновесие между различными группировками.

Тем временем на юге лихорадка Потемкина усиливалась день ото дня, и он совершенно измучился страхами, как бы из-за своей болезни не упустить каких-либо важных распоряжений по армии[1191]. Известие об ухудшении состояния князя крайне встревожило Екатерину. «Я знаю, как ты заботлив, как ты ревностен, рвяся изо всей силы; для самого Бога, для меня, имей о себе более прежнего попечение, — писала она. — …Ты не просто частный человек, ты принадлежишь государству и мне»[1192].

Но жизнь готовила корреспондентам тяжелый удар. 24 сентября Потемкин получил известие, что севастопольский флот, вышедший по его приказу в море навстречу турецкой эскадре, двигавшейся из Варны к Очакову, попал в сильный пятидневный шторм. «Матушка государыня, — писал он, — я стал несчастлив… Флот севастопольский разбит бурею… Бог бьет, а не турки!.. Ей, я почти что мертв»[1193]. Светлейший князь просил о поручении общего командования Румянцеву. Без флота невозможно было защищать Крым. Встал вопрос об эвакуации армии с полуострова.

Екатерина была с этим категорически не согласна. «Ни уже что ветер дул лишь на нас? — спрашивала она. — …Начать войну эвакуацией такой провинции, которая доднесь не в опасности, кажется, спешить не для чего»[1194]. Императрица сознавала, какой неблагоприятный международный резонанс получит вывод войск из Крыма. Она старалась ободрить князя, но сама пребывала в крайнем беспокойстве, о чем в один голос писали и управляющий имениями Потемкина в столице М. А. Гарновский, и статс-секретарь императрицы А. В. Храповицкий. Оба отмечали ее несдержанность, случаи ссор и выговоров членам ближайшего окружения. Самая кратковременная задержка известий от князя несказанно мучила Екатерину, ее тревожили городские слухи[1195]. Сдерживать раздражение государыни становилось все труднее.

Единственным способом взять себя в руки для нашей героини была работа. «Я вся обратилась в письмо, — рассказывала она Гримму, — и мысли мои расплываются в чернилах. Никогда в жизни моей я столько не писала. Когда началась война, я ничего не хотела знать и слышать, кроме войны, а теперь я должна пустить в ход все то, что залежалось. Чтоб к весне наверстать упущенное, надо идти быстрыми шагами»[1196].

25 сентября, узнав о желании светлейшего князя приехать в Петербург, Екатерина начала новое письмо на юг словами: «Я думаю, что в военное время фельдмаршалу надлежит при армии находиться». Фаворит А. М. Дмитриев-Мамонов убедил ее смягчить текст: «Не запрещаю тебе приехать сюда, если ты увидишь, что твой приезд не разстроит тобою начатое»[1197]. Это послание содержало просьбу не сдавать пока команду Румянцеву. «Ничего хуже не можешь делать, как лишить меня и империю низложением твоих достоинств человека самонужного, способного, верного, да при том и лучшего друга»[1198], — уговаривала корреспондента Екатерина. «Честь моя и собственная княжия требуют, чтоб он не удалялся в нынешнем году из армии, не сделав какого-нибудь славного дела, — говорила она Дмитриеву-Мамонову. — Должно мне теперь весь свет удостоверить, что я, имея к князю неограниченную доверенность, в выборе моем не ошиблась»[1199].

26 сентября Потемкин сообщил Екатерине счастливое известие. Разметанный бурей севастопольский флот не погиб, многие корабли лишились мачт, были сильно потрепаны штормом, но почти все уцелели и вернулись в Севастополь[1200]. Лишь один оторвался от других и был унесен в Константинопольский пролив. «Желательно, конечно, чтоб наши корабли военные узнали сей путь, но не таким образом»[1201], — отвечала командующему Екатерина. Гримму же императрица описала ситуацию как малозначительную, а положение на театре военных действий как опасное именно для турок: «Севастопольский флот пострадал от бури: несколько кораблей лишились мачт, а корабль „Магдалина“… потеряв мачту и с сильною течью очутился в Константинопольском проливе, бросив там якорь, и был взят и отведен в арсенал… Капитан его был не русский, а англичанин. Зато турецкий флот потерял под Очаковом два военных корабля и несколько фрегатов, которые Днепровский флот и Кинбурнская крепость пустили ко дну или взорвали» [1202].

«Очаков на сердце»

Турки попытались отрезать Крым от материка и взять его в блокаду: 1 октября противник высадил на Кинбурнскую косу пять тысяч янычар под командованием французских офицеров. Бой был труден и кровопролитен, он продолжался, как явствует из рапорта А. В. Суворова, с трех часов дня до полуночи[1203]. Против турок сражались четыре тысячи солдат, в подавляющем большинстве рекрут — новобранцев. Им удалось вырвать у неприятеля победу. 15 октября в Петербурге Екатерина получила известие о первой виктории и была несказанно воодушевлена. Она даже вспомнила давние планы касательно Константинополя. «Предоставьте только дела их естественному ходу, и все пойдет хорошо, — писала императрица Гримму. — Есть чему удивляться, что я в точности исполнила то, что замышляла еще год назад. Ну, так что же? Если меня рассердят, я задумаю и исполню в назначенный срок и день в день вступление для балета!» Однако, добавляла она в конце письма, «еще не пришла пора»[1204].

Главной турецкой крепостью на юге, куда стягивались основные силы противников, был Очаков. Екатерина желала скорейшего захвата твердыни, в то время как Потемкин советовал вести «формальную», или «правильную», осаду. «Если б Очаков был в наших руках, то бы и Кинбурн был приведен в безопасность»[1205], — настаивала императрица. «Кому больше Очаков на сердце, как мне? — отвечал князь 1 ноября. — …Не стало бы за доброй волею моей, если б я видел возможность. Схватить его никак нельзя, а формальная осада по позднему времени быть не может, и к ней столь много приуготовлений. Теперь еще в Херсоне учат минеров. До ста тысяч потребно фашин… Вам известно, что лесу нету поблизости. Я уже наделал в лесах моих польских, оттуда повезу к месту… Сохранение людей столь драгоценных обязывает идтить верными шагами и не делать сумнительной попытки, где может случиться, что потеряв несколько тысяч, пойдем не взявши… уменьша старых солдат, будем слабы»[1206].

Был еще ряд вопросов, по которым Потемкин хотел откровенно объясниться с императрицей. 26 октября князь направил Екатерине секретное письмо, где касался политических видов европейских держав в отношении России: «Франция и Англия делают две партии разные, обе ищут нас привлечь… К которой стороне Вы б ни пристали, везде при своих навлечете себе еще посторонние хлопоты». Сильный неурожай 1787 года обусловил резкое снижение доходов. «Недостаток в хлебе почти генеральный… а как хлеб дает всему цену, то ожидать должно, что на все вещи дороговизна расплывется. Где прежде употребляли сто тысяч, там ныне миллион. Можно ли выдержать долго такие расходы?…Теперь дошло уже до того, что промен билетов на медные деньги делается за 15 и за 10 процентов»[1207]. Закончив эту мрачную картину, Потемкин переходил к описанию возможных социальных последствий, то есть всеобщего неудовольствия, которое начнется с «бедного солдата», получающего казенное жалованье. Такой ситуации ни в коем случае нельзя было допустить, усугубляя положение излишними расходами и участвуя в чужих коалиционных столкновениях.

Екатерина полностью согласилась с корреспондентом: «В случае, если пришло решиться на союз с тою или другою державою, то таковой союз должен быть распоряжен с постановлениями, сходными с нашими интересами, а не по дуде или прихотям той или иной нации, еще менее по их предписаниям»[1208].

Как бы ни были неприятны для Екатерины слова князя о тяжелом финансовом положении, она с благодарностью приняла его прямоту: «Спасибо тебе за то, что ко мне пишешь откровенно свои мысли, я из оных не сделаю употребления иного, нежели то, которое сходно будет с моею к тебе дружбою и с общею пользою». Положение действительно было серьезно. Английский посол Алан Фицгерберт доносил по этому поводу в Лондон: «Ничего не может быть грустней известий, получаемых нами ежедневно из внутренних губерний, о той чрезвычайной нищете, в которую повергнут народ дороговизной хлеба… Дух возмущения грозит разлиться при первом удобном случае»[1209]. Екатерина приняла решение закупить за границей зерно на пять миллионов рублей для раздачи малоимущим[1210].

Не гладко складывались и отношения с союзниками. Австрия не спешила вступить в войну, зато направила в ставку Потемкина своего официального представителя принца Шарля-Жозефа де Линя. Дружеские отношения де Линя с русской царицей и Потемкиным времен путешествия в Крым, казалось, гарантировали широкое поступление информации и влияние на союзников. Поведение нашей героини разочаровало Иосифа II. «Он думал иметь команду, взять Белград, — писала императрица о де Лине 18 октября, — а вместо того его шпионом определяют». Из перлюстрированного письма Иосифа II к де Линю Екатерина увидела, что союзники желали отдалить русских от Молдавии и Валахии. «Да и из Галиции пропитания не обещают, а оставляют всё себе, — замечала она, — но следует привести их в разсудок и заставить действовать сообразно с тем, что приличествует нам равно как и им»[1211].

Промедление Вены объяснялось волнениями в австрийских провинциях Нидерландов. Иосиф II вынужден был отрядить войска на подавление сепаратистов. Уже после смерти австрийского императора в 1790 году Екатерина рассказывала Гримму: «Неустрашимость Иосифа II, которая, смею сказать, иногда вредила ему, представилась мне воочию, когда мы получили в Крыму первое известие о смутах в Нидерландах. Он стал говорить со мной об этом, я решила откровенно высказать ему свое мнение; признаюсь Вам, его ответ испугал меня». Екатерина имела в виду решимость союзника немедленно подавить мятеж вооруженной рукой. Она готова была возразить и посоветовать ему прислушаться к требованиям голландцев. «Но, видя, что он остроумнее и красноречивее меня, я замолчала, дав ему, однако, почувствовать, как бы я стала рассуждать в подобном случае».

Трудно поверить, но Екатерина принадлежала к числу людей, которые не сразу находились в споре, были крепки задним умом, терялись во время разговора с более речистым и напористым собеседником. Нашей героине, прежде чем принять решение, нужно было долго его обдумывать, поэтому она и не любила резких поворотов в политике, отступлений от ранее намеченного плана. Но интересы своей державы императрица помнила твердо и не позволяла себя сбить. Заканчивая отзыв об Иосифе, она писала: «Он, конечно, знал местные условия, которые мне не были известны, а мои мысли по обыкновению были приложимы только к моей стране»[1212].

Венцом политической бестактности австрийцев был план военных действий, предложенный Иосифом II русскому командующему. «Вот письмо императора, которое должно служить общим планом войне, оно содержит в себе ход военных действий, исполнение которых предоставляется Вашим войскам, смотря по обстоятельствам». Названный план не обнаружен, но о сути предложений Иосифа II известно из его перехваченного письма к принцу де Линю. Император высказывал непонимание «растянутостью коммуникаций» у русских. Он считал, что союзникам незачем держать дополнительные силы на Кавказе, тогда как их можно употребить против Турции в помощь австрийцам. По его мнению, Россия напрасно разбрасывала корпуса на необозримом пространстве.

Еще в письме Потемкину 18 октября Екатерина весьма здраво рассудила: «Что император пишет о стороне Кавказа, он худо понимает, что тем самым турецкая сила принуждена делиться и, естыти б у нас тамо не было войска, то бы татары и горские народы к нам бы пожаловали по-прежнему»[1213]. Между тем Кавказ располагался куда ближе к театру боевых действий, чем Нидерланды, ссылаясь на волнения в которых Иосиф II медлил с объявлением войны Порте.

Каждый из союзников тянул одеяло на себя. А пока австрийский двор находился в нерешительности, Потемкин советовал императрице воспользоваться посредничеством Пруссии в каком-нибудь малозначительном деле в Константинополе, чтобы тем самым продемонстрировать туркам, что они напрасно рассчитывают на помощь этой державы. Ситуация была удобной: прусский король только что заявил о своем благорасположении к России в связи с тем, что не она первая начала войну.

Екатерине идея крайне не понравилась, она восприняла ее как колебания и отход от ранее намеченного плана. «Система с венским двором есть Ваша работа, — писала императрица. — Сам Панин, когда он не был еще ослеплен прусским ласкательством, на иные связи смотрел как на крайний случай»[1214]. Екатерина была раздражена против складывавшегося англо-прусского альянса, имевшего ярко выраженную антирусскую направленность, и презрительно именовала политику нового прусского короля Фридриха Вильгельма II и Георга III — geguisme (от прозвищ этих королей «frere Gu» и «frere Ge»). Эта политика включала в себя противодействие видам России на Черном море и на Балтике руками ее соседей, то есть Турции, Швеции и Польши, при сохранении за Англией и Пруссией внешне нейтральной, а если возможно и посреднической роли. «В настоящую минуту нет насчет проектов никого выше братьев Ge и Gu. Перед ними все флаги должны опуститься… О, как они должны быть довольны собой, подстрекатели турок»[1215], — писала императрица осенью 1787 года Гримму.

Екатерина предпочитала держаться с Пруссией твердо и решительно. «Излишнее смирение нездорово для государства»[1216], — рассуждала она. «Вследствие происков Ge и Gu в Константинополе, последний по наущению первого предложил мне свое посредничество. Вы можете судить, было ли оно принято: пусть их стряпают где угодно, только не у меня»[1217].

Прекрасно понимая, что сближением с Пруссией Екатерина не хочет обидеть союзников, Потемкин прямо сказал де Линю: «На что так грубо отвечать услужливой Пруссии, которая предлагает 30 000 человек или деньги? Излишняя гордость всегда вредна». В данном случае он демонстрировал австрийцам, что, если они в ближайшее время не вступят в войну, Россия может повернуться лицом к пруссакам.

Наконец 30 декабря, в канун Нового года, Екатерина сообщила корреспонденту, что Австрия предприняла неудачную попытку овладеть Белградом. «Лучшее в сем случае есть то, — заметила она, — что сей поступок обнаружил намерения цесаря перед светом и что за сим уже неизбежно война воспоследует у него с турками»[1218]. Однако официально разорвать отношения с Портой Иосиф II отважился только через месяц — 29 января (9 февраля).

Записки императрицы к Безбородко этого же времени ясно показывают, что она отдавала себе отчет в двойственном поведении австрийцев. «Берегитесь от цесарской совершенной опеки, — предупреждала Екатерина, — и не ждите от них помощи военной, от которой отклоняться будут; не забывайте, что мы имели от цесарцев дурной мир, и что мы ими оставлены были двойжды»[1219].

«Государства не канавы»

Шаткая позиция австрийцев заставила Екатерину внимательнее отнестись к предложениям союза с Польшей. С конца января 1788 года между Петербургом и Елисаветградом начался обмен документацией по этому поводу. «Не давайте сему делу медлиться, — убеждал Потемкин Екатерину в письме 15 февраля, — ибо медленность произведет конфедерации, в которые, не будучи заняты, сунутся многие»[1220].

Единственным способом привлечь Польшу на свою сторону князь считал обещание земельных приобретений: «Им надобно обещать из турецких земель, дабы тем интересовать всю нацию… Они, ласкаясь получить государству приобретение и питаясь духом рыцарства, все бы с нами пошли… Тут иногда сказываются люди способностей редких, пусть здесь лучше ломают себе головы, нежели бьют баклуши в резиденциях и делаются ни к чему не годными»[1221].

Согласно проекту союзного договора, который постепенно начал осуществляться еще до его официального подписания, польская сторона обязывалась сформировать на средства России три бригады так называемой «народовой кавалерии». Командовать ими намеревался Ксаверий Браницкий, зять светлейшего князя, и, таким образом, эти части переходили под непосредственное руководство русского фельдмаршала. 26 февраля Екатерина наконец согласилась обещать Польше приобретения за счет Турции. Однако ее отношение к альянсу с Варшавой оставалось скептическим. «Выгоды им обещаны будут. Если сим привяжем поляков и они нам будут верны, то сие будет первым примером в истории постоянства их», — замечала императрица. Уже четверть века участвуя во внутренних делах Польши, Екатерина вынесла твердое убеждение, что близкий контакт представителей русского и польского дворянства вреден для ее державы. Те олигархические претензии на власть, которые в России предъявляла только высшая аристократическая «фронда», в Польше, казалось, были неотъемлемой частью общих для всей шляхты настроений. Поэтому императрица стремилась уклониться от возможной службы поляков в составе русской армии. «Поляков принимать в армию подлежит рассмотрению личному, ибо ветреность, индисциплина… и дух мятежа у них царствуют; оный же вводить к нам ни ты, ни я, и никто, имея рассудок, желать не может»[1222].

Среди богатых польских магнатов было немало таких, о чьей службе в русской армии Екатерина не хотела и слышать. «Если кто из них, исключительно пьяного Радзивилла и гетмана Огинского, которого неблагодарность я уже испытала, войти хочет в мою службу, — рассуждала императрица, — то не отрекусь его принять, наипаче же гетмана графа Браницкого, жену которого я от сердца люблю и знаю, что она меня любит и помятует, что она русская. Храбрость же его известна. Также воеводу Русского Потоцкого охотно приму, понеже он честный человек и в нынешнее время поступает сходственно с нашим желанием»[1223]. Екатерина старалась опереться на людей, которым она более или менее доверяла, но трагизм ситуации состоял как раз в том, что именно ненадежные представители шляхты, не будучи связаны личной выгодой с Россией и не участвуя в набираемом войске, немедленно откатывались в сторону Пруссии. 14 марта из Елисаветграда Григорий Александрович писал Екатерине о пользе службы поляков в русских войсках: «Пусть они ветренны и вздорны, но… ежели удастся их нам связать взаимной пользою с собою, то они не так полезут, как союзники наши теперешние, которые щиплют перед собой деревнишки турецкие, и те не все с удачею»[1224].

Однако русская сторона была неприятно удивлена размерами территориальных притязаний Польши. Секретный первый артикул присланного из Варшавы проекта предусматривал присоединение к Польше Бессарабии (современной территории Молдавии) и Молдавии по реку Серет (северо-восточной части современной Румынии). Такое требование неизбежно вело к конфликту с Австрией, желавшей получить земли вниз по Дунаю. Потемкин считал, что Польша просит о многом, чтобы получить хоть что-нибудь, и в результате переговоров удовольствуется синицей в руке, мечтая «о журавле в небе»[1225]. «Надобна крайняя осторожность, чтоб конфедерация наша не вожзгла другой, по видам прусским», — предупреждал князь. С этой целью «прусский двор и английский надлежит менажировать»[1226]. Такое предложение не нравилось Екатерине, так как, получив текст замечаний, она пометила на полях: «Колико прилично по собственному тех дворы поведению»[1227].

Собственное же «поведение» Ге и Гю оставляло желать лучшего. Их попытки узнать, на каких основаниях Россия согласилась бы заключить мир, оскорбило Екатерину: «Я всякий вопрос от нации к нации считаю оскорблением, так как никто не имеет права допрашивать другого; всякий волен действовать сообразно со своими интересами». Императрица презирала Георга III за слабость, проявленную в войне с колониями, дразнила «королем-буржуа» и заявляла, что если бы ей пришлось лишиться богатых земель империи, она предпочла бы застрелиться. «Братец Ge величайший политик, — писала она Гримму. — …Он потерял 15 провинций; я смотрю на это, как на высшее государственное преступление, которое заслуживало бы строгого наказания, что до меня касается, то я не желаю потерять ни одного вершка земли. Ведь государства не канавы, от которых чем более отнимают земли, тем они становятся больше»[1228].

Когда-то, возражая против политики вооруженного нейтралитета, Потемкин указывал императрице именно на то недоброжелательство, которое Россия может встретить со стороны Англии в случае новой войны. Теперь его мрачные «пророчества» оправдывались. Но Екатерина храбрилась, особенно в письмах Гримму: «Братец Ge полагает, что очень насолил мне, запретив своим подданным снабжать меня за деньги кораблями; эти корабли доставили бы им миллионы; ну так у меня будут же корабли, а подданные его моих денег не получат». И в следующем письме: «Братец Ge сделал великолепную декларацию, будто он станет держаться строгого нейтралитета, и на этом основании отказал нам в транспортных кораблях, а потом тонкий и весьма тонкий плут послал в Константинополь корабль с громадными транспортами военных припасов».

Естественно, никакое мирное посредничество от Ге и По не могло быть принято. «Меня преследуют, чтоб я постановила условия мира, чтоб я объяснилась на счет этого мира, — с раздражением писала она в апреле 1788 года. — …Мне хотелось бы сказать всем: оставьте меня в покое»; «Война еще и не началась… Мы не можем знать, какой оборот примут дела… мы не должны ронять себя в глазах Порты, которая все еще дерзка»;

«Недавно дерзкое предложение возвратить Крым было возобновлено»; «Надо побить их и потом уже говорить о мире»; «Так как об этом мире хлопочет вся Европа, то было бы желательно, чтоб она отказалась от этих хлопот для того, чтоб мир мог состояться. Видали Вы когда-нибудь, как маленькие дети тащат в разные стороны какой-нибудь лоскут, пока не разорвут его?»[1229]

Тем временем подготовка договора с Польшей шла полным ходом. Казалось, даже Екатерина, наконец, склонилась к этому. Однако таинственность, которой Станислав Август окружал в Варшаве обсуждение проекта, вызывала большие подозрения в обществе. Опасались, что происходит сговор между королем и Россией, ведущий к новому разделу Польши. В этих условиях прусской дипломатии было особенно легко действовать. Уже в мае 1788 года Потемкин с беспокойством сообщал императрице: «В Польше в большой ферментации, а особливо молодежь»[1230].

Возбуждение, или «ферментация» (от французского fermentation — волнение), в которой пребывали поляки в связи с неизвестностью относительно действий короля, толкала многих в объятия Пруссии, обещавшей помощь против русской агрессии. Чтобы хоть как-то воспрепятствовать прусской агитации, петербургский кабинет предложил созвать в Польше чрезвычайный сейм по вопросу о подписании договора. «В Польшу давно курьер послан и с проектом трактата, — писала Екатерина Потемкину 27 мая, — и думаю, что сие дело уже в полном действии. Универсал о созыве Сейма уже в получении здесь».

Императрица очень рассчитывала на то, что сейм поддержит предложения о создании вспомогательного польского войска. Однако время было упущено. К началу сейма Россия сражалась уже не с одной Турцией. 26 июня шведский король Густав III атаковал крепость Нейшлот. Страна, воюющая на два фронта, не могла восприниматься как сильный и желанный союзник.

В этих условиях Станислав Август неожиданно смешал карты своих петербургских покровителей. Он присовокупил к русскому контрпроекту отдельное условие, о котором не знали ни Екатерина, ни Потемкин. Король хотел, чтобы Россия дала согласие на установление в Польше института престолонаследия вместо выборности монарха, а наследником польской короны был бы назначен его племянник Станислав Понятовский. Заколебавшаяся императрица указывала, что на это требуется согласие двух других гарантов польской конституции — Австрии и Пруссии. Старошляхетская оппозиция, недовольная как идеями короля о престолонаследии, так и возможным союзом с Россией, резко выступила против всего букета предложений в первый же день открытия сейма 25 сентября 1788 года[1231]. Под влиянием прусских обещаний возвратить земли, утраченные Польшей по первому разделу, сейм занял антирусскую позицию.

Таким образом, Россия лишилась возможного союзника в войне, которая уже начала перерастать в коалиционную. В скором времени со стороны Польши, вместо планируемой поддержки, будет исходить реальная угроза.

«Северный Амадис»

В годы первой Русско-турецкой войны и Пугачевщины Густав III не решился воспользоваться бедственным положением России, чтобы вернуть потерянные при Карле XII земли, и потом горько сожалел об этом. С началом второй Русско-турецкой войны, когда основные войска соседнего государства оказались оттянуты на юг, у шведского короля появился новый шанс.

В 1787 году Турция обратилась к Густаву III с просьбой объявить войну России на основании союзного трактата, заключенного между Стокгольмом и Константинополем в 1740 году. Если в 1768 году Швеция проигнорировала этот документ, то теперь ссылка на него оказалась весьма кстати. В ноябре 1787 года Екатерина сообщала Потемкину о тайной поездке Густава III в Берлин для получения денежной субсидии[1232]. Императрица весьма серьезно относилась к угрозе с севера, тем не менее в письме Гримму она осмеяла саму возможность иностранной субсидии шведскому королю, которого дразнила то Амадисом, то Антонином, то Фальстафом. «Теперь он дает денег Антонину, — писала Екатерина о Георге III, — чтоб вооружить его на суше и на море; ну так что ж из этого выйдет? Антонин возьмет с него деньги, а воевать со мной не станет, разве потеряет последнюю искру здравого смысла, а если он на то решится, то покусает себе пальцы»[1233].

К несчастью, Густав III действительно потерял «искру здравого смысла». Хотя и кусать пальцы ему тоже пришлось. 8 ноября на заседании Совета было прочитано письмо русского посла в Стокгольме А. К. Разумовского о намерении шведского короля присоединить Лифляндию. Совет решил, «соображая сие известие с беспокойным нравом и легкомыслием оного соседа нашего… укомплектовать гарнизонные батальоны в Ревеле и Аренбурге»[1234].

В феврале 1788 года Густав III получил в Амстердаме заем на 600 тысяч рейхсталеров[1235] и принялся за подготовку своего военно-морского флота и войск в Финляндии к походу. Тем временем Екатерина писала Гримму, надеясь, что через него ее мнение о выходках Густава III станет известно европейской публике: «Мой многоуважаемый братец и сосед, тупая голова, вооружается против меня на суше и на море. Он произнес в Сенате речь, в которой говорил, что я его вызываю на войну, что все донесения его посланника о том свидетельствуют. Но, выходя, сенаторы все говорили, что Его величество насильно извлек этот смысл из реляции своего посла, который говорил совершенно противное тому… Если он нападет на меня, надеюсь, что буду защищаться, а защищаясь, я все-таки скажу, что его надо засадить в сумасшедший дом. Если же нападения не последует, я скажу, что он еще более спятил, всячески стараясь оскорбить меня»[1236]. Императрице хотелось, чтобы общественное мнение Европы снова, как в годы первой Русско-турецкой войны, было на стороне России.

По шведским законам король имел право без согласия парламента вести только оборонительную войну. Для этого нужно было, чтобы первый выстрел прозвучал с русской стороны. Густав III инсценировал несколько провокаций на границе, но они не произвели должного впечатления на шведов[1237]. Более того, еще до начала войны вызвали в шведском обществе насмешки над королем. Всем были известны страстное увлечение Густава III театром и его любовь к ярким экстравагантным жестам. Отряд шведских кавалеристов по приказу монарха переодели «русскими казаками» и велели напасть на маленькую деревушку в Финляндии[1238]. Умопомрачительные наряды, сшитые для драматического спектакля и отражавшие представления шведских театральных портных о русском национальном костюме, полностью дезавуировали мнимых казаков даже в глазах финских приграничных крестьян, иногда видевших маневры русских войск.

Несмотря на то, что случай стал известен при всех дворах Европы и наделал много шума, Густав не унялся и предпринял еще несколько провокаций. 25 июня он «послал переодетых солдат ограбить таможню и схватить таможенного смотрителя с его помощниками поблизости от Нейшлота. Вот благородный способ нападения!» — возмущалась Екатерина. Через десять дней шведы конфисковали барку с дровами, шедшую в Нейшлот, «находившиеся на ней два старые инвалида и один пассажир были захвачены и убиты»[1239]. После таких поступков вставал законный вопрос о здравомыслии Густава III. Его поведение не могло не напомнить Екатерине выходки Петра III, ребячество и легкомыслие которого тоже дорого обходились подданным. Императрице оставалось констатировать, что кузен удался в голштинскую родню.

Реальному открытию боевых действий предшествовала война нервов. Некоторые екатерининские сановники не выдержали напряжения. Так, вице-канцлер И. А. Остерман советовал, не дожидаясь новых покушений, первыми напасть на шведов[1240]. Однако сама императрица обладала поистине ледяным хладнокровием. «Когда его величество прикидывался, что принимает мои вооружения, назначенные в Средиземное море, за вооружения против него, — писала она Гримму, — …я приказала графу Разумовскому передать шведскому министру, что мое намерение — жить в мире и согласии с его величеством и шведским народом; в ответ на это король выслал графа Разумовского… В первый раз на свете высылают посланника за то, что он выразил мирные и дружеские намерения». Между тем понять Густава было не так уж трудно: ставя на одну доску монарха и его подданных, Екатерина намекала на уничтоженную соседом конституцию и показывала шведам, что считает последнюю как бы существующей. Возбудить республиканские брожения в стане врага — наполовину облегчить себе борьбу с ним. При этом годилась самая благородная риторика, императрица прекрасно владела теми методами, которые использовались и против ее страны. «Он видит оскорбление своей чести и славы в том, что его народ называют рядом с ним, — поясняла она позицию Густава. — …По его же мнению нет более народов, а есть короли. Вот величайший деспот»[1241].

Летом начались знаменитые морские сражения на Днепровском лимане, в результате которых турки лишились пятнадцати крупных кораблей и тридцати более мелких судов, что составляло флот, превосходящий мощью Севастопольскую и Херсонскую эскадры. Потери русской стороны не доходили до ста человек[1242]. Командующий турецким флотом Газы-Хасан вынужден был с немногими уцелевшими кораблями бежать из-под стен Очакова, но был разбит у мыса Фидониси авангардом Севастопольской эскадры, которой командовал тогда еще капитан бригадирского чина Ф. Ф. Ушаков[1243]. К концу июня ситуация на Балтике осложнялась. Екатерина пребывала в тревоге, и письма Потемкина с юга очень поддерживали ее. «Боже мой, что бы у нас было, если бы не последние Ваши приятные вести»[1244], — доносил из Петербурга Гарновский.

«Наша публика здесь несказанно обрадована победою, на Лимане одержанною, — писала императрица 20 июня. — На три дня позабыли говорить о шведском вооружении». Это письмо очень интересно, так как писалось Екатериной в течение пяти дней: с 16 по 20 июня. Оно представляет собой своеобразный дневник, показывающий, как сгущались тучи на русско-шведской границе. «16 июня… Здесь слухи о шведском вооружении и о намерении шведского короля нам объявить войну ежедневно и часто умножаются; он в Финляндию перевел и переводит полки, флот его уже из Карлскрона выехал, и его самого ожидают в Финляндии на сих днях… 18 июня. Датчане начали со шведами говорить тоном твердым… 19 июня. Вчерашний день получено известие о шведском флоте, что он встретился с тремя стопушечными кораблями нашими, кои пошли вперед к Зунду, и шведы требовали, чтоб контр-адмирал фон-Дезин им салютовал… Июня, 20 числа. Сего утра из Стокгольма приехал курьер с известием, что король свейской прислал к Разумовскому сказать, чтоб он выехал из Стокгольма»[1245].

Письма Потемкину, отражавшие реальное положение дел и крайнюю серьезность государыни, контрастировали с посланиями Гримму. Последнему Екатерина со страстью и раздражением изливала обиду на Густава, но не забывала отметить редкое легкомыслие противника. «Его шведское величество, высадившись в Финляндии, нашел, однако, что пыл его войск не совсем соответствует его собственному. Тогда, чтоб поднять их дух… он обещает довершить начатое Карлом XII, то есть, по-видимому, гибель Швеции. Сообразно с этим он велел изготовить себе полное вооружение, которое будет носить в битвах: латы, набедренники, наручники и каску со многим множеством перьев… Король простер еще дальше свою предприимчивость и читал в полном собрании Сената мнимые письма оскорбительного свойства, которые он, вероятно, сам сочинил и выдал за мои. Я же не писала ему ни единого письма с 1785 года… Стало быть, он так же лукав, как и безумен. Вот качества поистине геройские. Такие качества встречались ли когда-нибудь в соединении с храбростью?…Если он потерпит неудачи, то у него есть план отправиться в Рим и принять католичество, к которому он очень расположен по причине его пышных обрядов»[1246].

Спрашивается: чего ждать от такого врага? «Вот так король! Он воображает, что ложью и обманом можно добыть себе много чести. Не выйдет, сударь, из этого ровно ничего… он сделается позором и посмешищем для потомства». В обращении к Сенату Густав упомянул «о двух империях», имея в виду Швецию и Россию, что было ему явно не по статусу. А также «о средствах великой державы». Последнее вызвало у Екатерины колкие насмешки. «Как будто неизвестно, что его шведское величество получает четыре миллиона дохода, — издевалась она, — а с этим далеко не уедешь. Он ведет себя как какой-нибудь выскочка: турки дали ему два или три миллиона пиастров, он совсем ошалел от подобной дряни и воображает, что им конца не будет; употреби он их на благо своего королевства, я бы ему попрекать ими не стала»[1247].

Действительно, уважения поступки Густава III не заслуживали. Однако сама по себе ситуация складывалась для России крайне неблагоприятно. Открытие «второго фронта» вблизи Петербурга — опасность, которой не следовало пренебрегать.

Сразу после повреждения черноморского флота бурей императрица обещала Потемкину сформировать на Балтике эскадру и отправить ее в Архипелаг. К лету 1788 года эскадра была готова, но в условиях обострения отношений со Швецией отсылать ее с севера в Средиземное море не стоило. Григорий Александрович первым освободил императрицу от данного слова. «Бог поможет, мы и отсюда управимся»[1248], — писал он. «Буде Бог тучу пронесет… тогда, конечно, отправлю флот, — отвечала Екатерина. — …Везде запрещен первый выстрел и велено действовать только оборонительно»[1249]. Такая осторожность была продиктована желанием императрицы вынудить Пруссию и Англию, тайно подталкивавших Швецию к войне, выразить официальную поддержку России как стороне, подвергшейся нападению. Эта дипломатическая игра увенчалась успехом, лондонский и берлинский дворы сразу после нарушения Густавом III мира высказались в пользу Петербурга[1250], что послужило впоследствии важным козырем на переговорах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.