Глава пятая ЗАГОВОР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

ЗАГОВОР

Екатерина привела слова одного из своих сторонников ЧП. Б. Пассека о Петре III: «У этого государя нет более жестокого врага, чем он сам, потому что он не пренебрег ничем из всего, что могло ему повредить»[326]. В этом отзыве есть резон, ибо для грядущего переворота император сделал едва ли не больше, чем заговорщики. Он создал политическую ситуацию, а его противники лишь воспользовались ею. Причем среди врагов Петра непримиримых было не так уж и много, основная масса оказалась просто раздражена его поведением.

Такой конец полугодового пребывания у власти тем более странен, что направление реформ было избрано Петром верно.

Император дал ход давно назревшим преобразованиям и даже во внешней политике — ахиллесовой пяте его царствования — союз с Пруссией в перспективе сулил много выгод. Но воспользоваться ими сумела Екатерина II, как и плодами других преобразований мужа. Важно отметить последовательность, даже преемственность их действий. На словах всячески открещиваясь от нелепых предприятий мужа, наша героиня двинулась в ту же сторону, умело обходя препятствия, о которые споткнулся ее предшественник.

Значит, выбора у монархов не было. Они занялись решением насущных проблем, и последние подтолкнули их к близким шагам. В тогдашней русской действительности оказалось важнее не что, а как делать. На одной и той же дороге можно забрести в грязь, а можно благополучно пройти по бровке, не замочив сапог. При единстве стратегии разные полководцы используют разную тактику.

Именно тактически начинания Петра вели к гибели. Страдая, как и многие представители его дома, страстью контролировать мельчайшие проявления государственной жизни, император блокировал работу Сената и сосредоточил управление в руках сравнительно узкого Совета. Результатом мог стать только коллапс правительственной деятельности, так как Совет должен был захлебнуться от вала документов.

Избрав средством оживления торговли бумажные деньги, Петр, вместо того чтобы обеспечить их серебром, скопил благородный металл у себя и фактически вывел его из оборота. Это грозило крахом финансовой системы России.

Новая война только приблизила бы страшную развязку. Вчерашние союзники — Франция и Австрия — силой вещей оказывались противниками. А измотанная и обескровленная армия Фридриха II мало чем смогла бы помочь.

Вот почему заговор против Петра III стал не только заговором близких к Екатерине II лиц, желавших простой замены фигуры на троне. Это был в широком смысле слова заговор «обеспокоенных граждан», испугавшихся за судьбу страны. Если бы наша героиня не приняла участия в мятеже, он произошел бы сам собой, с другими персонажами и, возможно, с иными результатами. Но взрыва было не избежать. Императрица и ее сторонники, давно готовившиеся к захвату власти, сумели аккумулировать вокруг себя общее недовольство и встать во главе него. В их лице потенциальные мятежники получили готовый центр. Но наивно предполагать, будто узкая группа «друзей Екатерины» могла вызвать такую волну возмущения, которая захлестнула Петербург в июне 1762 года, накануне новой войны. В свержении Петра III были заинтересованы самые влиятельные слои тогдашнего общества: духовенство, армейское офицерство, гвардия, столичное чиновничество и даже заметная часть двора. В таких условиях наша героиня могла либо стать надеждой оппозиции, либо самоустраниться и разделить участь мужа. Она выбрала первое.

«Скоро сойдет в могилу»

В сущности у Екатерины не было выхода. Тучи сгустились над ее головой настолько, что гроза могла разразиться в любую минуту. С первого дня новый император показал супруге ее место — как можно дальше от него и от власти. 11 января Бретейль доносил своему кабинету: «В день принесения поздравлений императрица выглядела до крайности удрученной. Уже очевидно, что она не будет иметь никакого влияния, и мне известно о ее намерении вооружиться философским терпением. Однако для характера ее жанр сей отнюдь не свойственен». Французский дипломат считал Екатерину слишком пылким и темпераментным человеком, чтобы примириться с унижениями.

Последних было достаточно. Ни о каком внешнем соблюдении уважения к супруге речи не шло. Встретив однажды во дворце Иеремию Позье, шедшего от императрицы, Петр настрого запретил ювелиру принимать от нее заказы. Садовнику в Петергофе государь не разрешил отпускать жене любимые фрукты[327]. Такие мелочные поступки были в характере Петра. Они проявлялись и подругам поводам. Штелин описал случай, как на прогулке в Летнем саду императору встретился француз, не поприветствовавший его поклоном. Петр приказал адъютанту догнать наглеца, «влепить ему в спину палашом 20 фуктелей и сказать: „Так его величество учит вежливости невоспитанных французов“»[328]. В этот момент уже было ясно, что Франция окажет Дании военную помощь. Император собирался скрестить с французами клинки на поле боя, а вышло — выдрал одного невежу да выслал из столицы французскую оперную труппу…

18 января Бретейль продолжал: «Императрица находится в самом жестоком положении, с нею обходятся с явным презрением. Она неравнодушно переносит обращение императора и высокомерие Воронцовой. Трудно себе представить, чтоб Екатерина (я знаю ее отважность и страстность) рано или поздно не приняла какой-нибудь крайней меры. Я знаю друзей, которые стараются ее успокоить, но, если она потребует, они пожертвуют всем для нее»[329].

Любопытно сравнивать донесения французского и английского дипломатов. Если Бретейль постоянно торопился, забегал вперед и старался угадать развитие событий, то Кейт, напротив, заметно отставал. «По-видимому, с императрицей пока еще не слишком советуются, — неохотно отвечал он на запрос из Лондона 30 января, — кредит ее не столь уж велик. А племянница канцлера графиня Елизавета Воронцова в дела совершенно не вмешивается»[330].

Вывод напрашивался сам собой: обращаться следует лично к императору, как поступал Кейт. Но в это время политическая ситуация в Англии изменилась. Одержав победы в Индии и Северной Америке, Лондон желал заключить выгодный мир и тяготился союзом с проигравшим. Новое правительство графа Дж. С. Бюта (Бьюта) отказало Фридриху II в субсидиях. Русскому послу князю А. М. Голицыну в Лондоне дали понять, что теперь Англия «охотно бы согласилась» на «удержание» Россией «Прусской провинции»[331]. Но время было упущено. В Петербурге дули новые ветры. Сообразно с ними медлительный тугодум Кейт упрямо держался курса на союз с Фридрихом II. Он понимал, что его отношения с Петром III безоблачны лишь до тех пор, пока Британия поддерживает Пруссию. Это обстоятельство следует помнить, читая доброжелательные отзывы посла об императоре и сталкиваясь с его нежеланием вступать в контакт с Екатериной. Бретейль еще в середине февраля констатировал: «Императрица завоевывает все умы». А Кейт 19 марта внушал своему кабинету: «Императрица имеет теперь лишь малое влияние. Всем ныне ведомо, что с ней не только не советуются по делам государственным, но даже партикулярным, и обращения к Ее величеству суть далеко не лучшие из способов добиться в чем-либо успеха»[332]. Видимо, начальство настойчиво советовало послу наладить прежние дружеские отношения.

В словах дипломатов противоречие только внешнее. Умы Екатерина завоевывала в обществе, тогда как августейший супруг оставался с ней холоден и враждебен. «Не в ее природе забывать угрозу императора заключить ее в монастырь, как Петр Великий заключил свою первую жену, — рассуждал Бретейль 15 февраля. — Все это вместе с ежедневными унижениями должно страшно волновать женщину с такою сильною природою и должно вырваться при первом удобном случае»[333].

После похорон свекрови императрица, казалось, отдалилась от всего. Ссылаясь на недомогание, она предпочитала оставаться в своих покоях и не показываться на глаза мужу, чтобы не навлекать на себя его гнев. «День рождения императора праздновался с изрядной пышностью, — доносил Кейт 23 февраля. — Императрица на сем торжестве не присутствовала». Скупой налетали, касавшиеся нашей героини, Штелин в марте отметил: «Весь этот месяц императрица не выходила по причине боли в ноге и других болезней»[334]. О нездоровье Екатерины знали при дворе и приписывали его глубокой тоске. «Императрица сильно предается горю и мрачным мыслям, — сообщал 14 апреля Бретейль. — Люди, ее видящие, говорят, что она неузнаваема, что она чахнет и скоро сойдет в могилу. Уже три недели как у нее не прекращается скрытая горячка»[335].

Шел последний месяц беременности Екатерины. 11 апреля она произвела на свет сына. Роды были тайными. Чтобы отвлечь внимание императора, преданный камердинер нашей героини Василий Шкурин поджег собственный дом на другом конце города. Петр III обожал пожары, не пропускал ни одного, всегда приезжал и распоряжался их тушением. Поэтому толпа придворных во главе с самодержцем отправилась поглазеть на пламя, а Екатерина разрешилась от бремени. Мальчик получил имя Алексея Бобринского и первые годы жизни провел в семье Шкуриных.

Любопытно, знал ли Петр о случившемся? Есть косвенные сведения, позволяющие предположить, что связь жены с Орловым не была для него тайной. «Однажды за ужином, — сообщал Штелин, — читали императору список генералам и полковникам, которых должно было произвесть. …Когда дошла очередь до тогдашнего генерал-майора Орлова, он громко закричал: „Вычеркнуть, вычеркнуть! Я не хочу иметь у себя в службе генерала, которого били крестьяне“». К сказанному профессор добавил: «Генерал Орлов при императрице Елизавете был послан… за Москву, против бунтующих крестьян, или монастыря, к которому они принадлежали… Они напали на его батальон и обратили его в бегство, а его самого прибили до полусмерти и заперли в тесный хлев»[336]. Речь шла об отце знаменитых братьев — Григории Ивановиче Орлове. Но последний скончался еще в 1746 году, следовательно, никак не мог попасть в список, который императору зачитывали за столом. Вероятно, разговор о генерал-майоре, побитом крестьянами, возник в связи с новыми производствами, и Петр III сказал профессору, что вот, де, у него не будет таких никчемных генералов, как у тетки. За давностью лет детали забылись, и Штелин передал беседу не во всем верно. Но факт налицо — государь пренебрежительно отзывался о семействе и намекал, что Орловым от него чинов не видать. Между тем следующий чин Григория Григорьевича был именно полковничьим, а начиная с этого чина государь подписывал все назначения лично.

«Не восхотел объявить его наследником»

В манифесте 13 июля Екатерина II писала о муже: «Презрел он законы естественные и гражданские: ибо имея он единого Богом дарованного Нам Сына, Великого Князя Павла Петровича, при самом вступлении на Всероссийский Престол, не восхотел объявить его наследником престола… а вознамерился… Отечество в чужие руки отдать… Мы с оскорблением сердца то в намерении его примечали, но еще не чаяли, чтобы так далеко гонение его к Нам и Сыну Нашему любезнейшему… простиралося… на погибель Нашу собственную и Наследника Нашего истребление»[337].

Что здесь правда? Петр III официально не признал Павла наследником, а в частных беседах не признавал его и своим сыном. Ни в манифесте о вступлении на престол, ни в присяге новому императору имя Павла не упоминалось. Крест целовали нынешнему государю и «по высочайшей его воле избранным и определяемым наследникам». Петр действовал в полном согласии с законодательством своего деда, провозгласившего, что император сам может избирать себе преемника. Однако по настоянию духовенства имя мальчика было включено в молитву за здравие императорской семьи, читавшуюся в церквях, но только как цесаревича, а не наследника престола[338].

Такой поступок в отношении сына говорил о многом. Ведь речь шла об официальных документах. Остальное — сведения из дипломатических источников. Вездесущий Бретейль писал 15 февраля: «Со дня своего воцарения император всего один раз видел сына своего. Многие не усомнятся в том, что, ежели родится у него дитя мужского пола от какой-нибудь любовницы, он непременно женится на ней, а ребенка сделает своим наследником. Однако те выражения, коими публично наградила его девица Воронцова во время их ссоры, весьма успокоительны в сем отношении».

Вероятно, хлебнув лишку, «Романовна» высказала в лицо любовнику горькую правду о его способностях. Несмотря на долгую связь, у Воронцовой не было от Петра детей, о других побочных младенцах императора тоже не известно. Такое положение заставило бы здравомыслящего государя дорожить имеющимся наследником. Но Петр, будучи человеком импульсивным, игнорировал препятствия на своем пути. Он страстно хотел развязаться с Екатериной и смотрел на признание сына незаконным как на средство достижения этой цели.

Через месяц, 14 апреля, Бретейль снова вернулся к больной для императорской семьи теме: «Вам должно быть уже известно, что истинным отцом молодого великого князя является г-н Салтыков, коего царь возвратил сразу же после восшествия на престол и весьма милостиво с ним обошелся. Говорят, что по приезде Салтыкова из Парижа император неоднократно и подолгу беседовал с ним у себя в кабинете. И, как полагают приближенные царицы, старался вынудить у него признание в благосклонности к нему Екатерины»[339]. Считается, что Салтыков отклонил требования императора.

Рюльер передавал по этому поводу: «Он (Петр. — О. Е.) вызвал из чужих стран графа Салтыкова… и принуждал его объявить себя публично отцом великого князя, решившись, казалось, не признавать сего ребенка… Известнее всего то, что он хотел даровать свободу несчастному Иоанну (свергнутому Ивану Антоновичу. — О. E.), признать его наследником престола, что… приказал он привезти его в ближайшую к Петербургу крепость и посещал его в тюрьме»[340]. На первый взгляд абсурдность идеи очевидна. Но еще пару месяцев назад выход России из коалиции, возврат Фридриху II завоеванных владений и союз с ним показались бы абсурдом любому здравомыслящему человеку.

22 марта молодой император отправился в Шлиссельбург, чтобы лично повидать Ивана Антоновича, и взял с собой… Екатерину. Надо думать, она весьма неохотно покинула свои покои за две с половиной недели до родин, когда внешний вид женщины, сколько ни затягивайся в корсет и ни надевай широкие платья, выдавал ее с головой. Встреча с узником проходила в глубочайшей тайне. Почему Петр взял с собой жену? Объяснение А. Б. Каменского: «Поездка в Шлиссельбург была совместной, ведь речь шла о сугубо семейном, династическом деле»[341], — не кажется достаточным. Император всячески подчеркивал, что Екатерина — уже не часть его семьи. И вдруг привлек ее к делу, о котором не сказал даже дяде, принцу Георгу[342].

Следует помнить, что, как и многие люди с нервными расстройствами, Петр мог быть удивительно скрытен, хитер и склонен к символическим жестам. Без лишних слов он демонстрировал Екатерине крепость. То была недвусмысленная угроза. Что же до Ивана Антоновича, то решение вопроса с престолонаследием, если принять версию Рюльера, — на грани гениальности. Многолетний страх перед Брауншвейгским домом, интриги иностранных дворов, тайные терзания о законности прав узника — все уходило в прошлое. Петр сам около двадцати лет прожил при Елизавете почти под стражей. Что мешало ему столь же пристально наблюдать за другим человеком?

Такую перспективу можно было бы рассмотреть, окажись бедный узник в здравом уме. Но пленный принц не производил впечатление вменяемого. Кейт, с которым Петр поделился своими впечатлениями, доносил 16 апреля: «Император видел Ивана и нашел его уже сложившимся мужчиной, однако же с поврежденным рассудком. Разговор его странен и беспорядочен, и между прочими словами сказал он, что сам он отнюдь не тот, за кого его почитают, что настоящий принц уже давно взят на небо, но тем не менее намерен он защищать права той особы, чье имя ему приписывают»[343].

Что касается Екатерины, то, взяв ее с собой, Петр показывал жене: без наследника он не останется, даже если у него лично и не будет детей.

Все сказанное отнюдь не означает, что к маленькому Павлу венценосный отец относился плохо. Первое время после восшествия на престол он просто не помышлял о нем. Но Панин не оставлял стараний обратить внимание императора на своего воспитанника. Ему это удалось. «Петр III был совершенно равнодушен к великому князю Павлу и никогда его не видел, — писала Дашкова, — зато маленький князь каждый день виделся с матерью… Панин… попросил принца Георгия Голштейн-Готторпского и другого принца Голштинского предложить государю присутствовать при экзамене великого князя. Император склонился только на их усиленные просьбы, ссылаясь на то, что он ничего не поймет в экзамене. По окончании испытания император громко сказал своим дядям: „Кажется, этот мальчуган знает больше нас с вами“»[344].

Видимо, экзамен действительно произвел на Петра впечатление, поскольку на следующий день он пожелал наградить Панина. Император дал Никите Ивановичу гражданский чин действительного тайного советника, а в указе по этому случаю отозвался о ребенке с заметным чувством: «Воспитание нашего сына великого князя Павла Петровича… такой важный пост, от которого много зависит будущее благосостояние Отечества… наипаче в такое время, когда нежное его высочества сердце и дарованный от Бога разум и понятия питаемы быть имеют»[345].

Из текста вроде бы следует, что «будущее Отечества» соединено с Павлом, но наследником мальчик опять не назван. Вряд ли стоит обольщаться и сценой из «Записок» Штелина: «Навещает великого князя Павла Петровича, целует его и говорит: „Пусть пока он останется под прежним своим надзором, но я скоро сделаю другое распоряжение и постараюсь, чтобы он получил другое, лучшее воспитание (военное), вместо женского“»[346].

Эта зарисовка тоже не говорит о намерении императора сделать сына наследником. Дав мальчику военное воспитание, вовсе не обязательно надевать на него корону. Применительно к Ивану Антоновичу австрийский посол граф Мерси д’Аржанто писал 14 апреля, что государь нисколько не заботится «о его мнимых правах на русский престол, потому что он, император, сумеет заставить его выбросить все подобные мысли из головы; если же найдет в поименованном принце природные способности, то употребит его с пользой на военную службу»[347]. Такую же судьбу Петр мог готовить и Павлу.

«На немецкий образец»

Повисший в воздухе вопрос о наследнике, как и промедление с коронацией давали богатую пищу для неблагоприятных толков и в конечном счете расшатывали власть молодого монарха. Одной из причин переворота было неумение наладить контакт с гвардией. Той самой силой, которая на протяжении четверти века держала судьбу престола в своих руках.

Следует помнить, что недовольство армейских и гвардейских слоев — суть разные вещи. В первом случае, лишив войска надежды на щедрые пожалования после контрибуции, Петр залез армии в карман. Однако он совершил и давно ожидаемые шаги, которые не могли не обрадовать офицерский корпус. Император отодвинул на второй план елизаветинских назначенцев, людей придворных, штатских, ничего не понимавших в войне. Вместо них командование получили представители молодого поколения, хорошо показавшие себя в минувших сражениях. Так, Захару Чернышеву, герою взятия Берлина, император поручил присоединиться с корпусом к войскам Фридриха II, чтобы оказать тому помощь против австрийцев. Командующим армией против Дании был назначен П. А. Румянцев, истинный виновник победы при Гросс-Егерсдорфе. За собой на серьезные должности они должны были потянуть способных молодых офицеров среднего звена. Этому обстоятельству можно было только радоваться.

В армии, как и везде, Петр портил свою репутацию сам. Ведь подчинение вчерашним побежденным унижало русских. Нужен был большой такт, чтобы не задевать их самолюбия. Фридрих II им обладал, недаром он устроил в Потсдаме прекрасный прием для Румянцева, с маневрами в его честь и совершенно очаровал будущего фельдмаршала. А вот император был начисто лишен способности понимать чужие чувства. Раз он восхищался Пруссией, то как другие могли не делать того же?

27 апреля 1762 года Петр писал королю: «Я повелел генералу Чернышеву… подойти к вашей армии с 15 000 правильного войска и тысячью казаков, приказав, по мере возможности, исполнять приказания вашего величества. Это лучший наш генерал после Румянцева… Но если бы Чернышев и ничего не умел, он бы не мог дурно воевать под предводительством такого великого генерала, как ваше величество»[348]. Захар Григорьевич недолго продержался в чести. Щербатов писал: «Чернышев, при бывшей пробы российской и прусской взятой в плен артиллерии, за то, что старался доказать, что российская артиллерия лутче услужена, не получил за сие андреевской ленты, которые тогда щедро были раздаваемы»[349].

Знаменитые «шуваловские» гаубицы действительно и стреляли дальше, и взрывались реже. Но Петр не желал признавать очевидного и тем обижал подданных. «В шуме праздников и даже в самом коротком обхождении с русскими, — писал Рюльер, — он явно обнаруживал к ним свое презрение беспрестанными насмешками»[350]. Шумахер даже не замечал, как режут ухо его слова о благих начинаниях ученика: «Рассматривает все сословия в государстве и имеет намерение поручить составить проект, как поднять мещанское сословие в городах России, чтоб оно было поставлено на немецкую ногу… Разослать немецких ремесленников по русским городам, чтоб они… обучали русских мальчиков и заставляли их работать на немецкий образец… Послать в Германию, Голландию и Англию несколько даровитых купеческих сыновей, чтоб изучить бухгалтерию и коммерцию и устроить русские конторы на иностранный образец»[351].

Все эти начинания были и своевременны, и полезны. Приток европейских специалистов в Россию при Екатерине II несказанно возрос, государство тратило большие суммы на содержание пансионеров за границей и перенос на русскую почву западных технологий. Эти шаги воспринимались обществом как продолжение курса Петра I и вызывали похвалу. Почему же отвергались начинания внука великого преобразователя? Что он делал не так?

Рискнем сказать: то, что Екатерина предпринимала для блага России, совершалось Петром из презрения к ней. И это все замечали. Императрица умела щадить национальное самолюбие, ей были за это благодарны. Рюльер привел полулегендарное свидетельство о попытке молодого императора одним наскоком изменить «варварское» отечественное законодательство. То, над чем Екатерина работала 34 года, потребовало от ее мужа совсем простого шага. Он взял кодекс Фридриха II и прислал в Сенат. «Был приказ руководствоваться им во всей России. Но по невежеству переводчиков или по необразованности русского языка, бедного выражениями в юридических понятиях, ни один сенатор не понимал сего творения, и русские в тщетном опыте сем видели только явное презрение к своим обыкновениям и слепую привязанность к чужеземным правам»[352].

В шагах Петра проглядывало какое-то поспешное насилие. Характерно стремление императора заменить названия коренных русских полков. Прежде они именовались по городам страны, теперь — по именам шефов, в значительной части немцев. Так разрывалась связь с землей, неприятной для Петра. Его армия пестрела не только другой формой, но и откликалась на другой язык. Чисто психологически государю так было уютнее. Что до остальных, то кто спрашивал их мнения? У многих имелись и более приземленные поводы для неудовольствия.

«Фельдмаршалы и прочие генералы, которые были вместе полковниками, подполковниками и майорами гвардейских полков, должны были лично командовать своим полком, когда при дворе сменялась стража, и стоять перед фронтом во время парада, — сообщал Штелин. — Это исполняли: фельдмаршалы граф Миних, князь Никита Юрьевич Трубецкой, гетман граф Разумовский и другие, которые до этого… не только не брали в руки эспадрона, но и не учились новой экзерциции… Каждый из них держит у себя в доме молодого офицера… и раза по три-четыре в день берет у него уроки»[353]. Большинство таких «полковников» были людьми придворными, носившими списочные чины. Их до крайности обременяла повседневная служба. А император не мог отказать себе в удовольствии поиздеваться на плацу над толстыми, старыми генералами или молодыми, но совершенно негодными к строю, такими, например, как гетман Разумовский, вызывавший особый смех Петра[354].

Показателен случай с Иваном Шуваловым. 24 апреля Петр назначил его «главноначальствующим» Шляхетского корпуса. Эта должность предусматривала участие в экзерцициях. Старинный приятель Шувалова И. Г. Чернышев писал бывшему фавориту: «Простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю вас в гетрах, как вы ходите командовать всем корпусом и громче всех кричите: на караул!»[355]

А. Т. Болотов описал забавную сценку, раз увиденную им на улице: «Шел тут строем деташемент гвардии, разряженный, распудренный и одетый в новые тогдашние мундиры, и маршировал церемонию. Но ничто меня так не поразило, как идущий перед первым взводом низенький и толстенький старичок с своим эспадроном и в мундире, унизанном золотыми нашивками… „Это что за человек?“ — спросил я. „Как! Разве вы не узнали? Это князь Никита Юрьевич Трубецкой!“ — „Как же это? Я считал его дряхлым и так болезнью ног отягощенным… что он за тем и во дворец, и в Сенат по несколько недель не ездил…“ „О! — отвечали мне. — Это было во время оно; а ныне… больные, и не больные… поднимают ножки и топчут грязь, как солдаты“[356].

„Зачем и куда нас ведут?“

Казалось, император с такой преобладающей склонностью к военным маневрам — тренировочным лагерям, игрушечным крепостям, учебной пальбе, парадам, разводам, караулам — должен был стать любимцем гвардии. Однако в реальности дело обстояло иначе.

Гвардия оказалась той частью войска, которая раньше всех, на своей шкуре почувствовала руку нового самодержца. Штелин приписывал ученику следующие слова: „Еще будучи великим князем называл он янычарами гвардейских солдат, живущих на одном месте в казармах с женами и детьми, и говорил: „Они только блокируют резиденцию, не способны ни к какому труду, ни к военной экзерциции и всегда опасны для правительства““[357].

Справедливость этого мнения подтверждают многие наблюдатели. Шумахер писал о гвардейцах: „В правление императрицы Елизаветы они привыкли к безделью. Их боеготовность была очень низкой, за последние двадцать лет они совершенно разленились, так что их скорее стоит рассматривать как простых обывателей, чем как солдат. По большей части они владели собственными домами, и лишь немногие из них не приторговывали, не занимались разведением скота, или еще каким-нибудь выгодным делом. И этих-то изнеженных людей Петр III стал заставлять со всей мыслимой строгостью разучивать прусские военные упражнения. При этом он обращался с пропускавшими занятия офицерами почти столь же сурово, как и с простыми солдатами. Этих же последних он часто лично наказывал собственною тростью из-за малейших упущений в строю“[358]. Ассебург добавлял: „Случалось, что на ежедневных учениях солдаты падали от изнеможения, и Петр приказывал их убирать, а на их место ставить других“[359]. Как не вспомнить игрушечных солдатиков?

Если бы не эти отзывы, слова Екатерины II о рукоприкладстве мужа на парадах можно было бы счесть очередным „преувеличением“: „Часто случалось, что этот государь ходил смотреть на караул и там бил солдат или зрителей, или же творил сумасбродства со своим негром или со своими любимцами, и это — зачастую в присутствии бесчисленной толпы народа“[360].

Пример „сумасбродства“ привела княгиня Дашкова. Негра звали Нарциссом и однажды во время учений Измайловского полка он подрался с полковым профосом (экзекутором). Сперва эта сцена позабавила императора, но когда ему сказали, с кем произошла потасовка, Петр крайне огорчился. „Нарцисс потерян для нас! — воскликнул он. — …Уж ни один военный не может терпеть его в своем обществе, так как тот, к кому прикоснулся профос, опозорен навсегда“. Шеф полка Кирилл Разумовский в шутку предложил накрыть негра полковым знаменем и тем смыть с него позор. Идея так понравилась государю, что тот расцеловал гетмана. Во время „очистительного обряда“ Петр приказал уколоть негра пикой, „которой заканчивалось знамя, чтобы он кровью смыл свой позор. Нарцисс кричал и бранился, а офицеры испытывали настоящие муки, не дерзая смеяться, так как император смотрел на эту шутовскую сцену“ совершенно серьезно[361].

Можно сказать, что княгиня слишком строга и придает простой шалости больше значения, чем та заслуживала. Но дело в несовпадении реакции государя и окружающих на одни и те же события. В психологическом барьере, который существовал между Петром и подданными. Впрочем, „невероятные выходки“ императора далеко не всегда были столь безобидны. Дашкова привела случай, произошедший с ее мужем.

„Однажды, в первой половине января, утром, в то время как гвардейские роты шли во дворец и на вахтпарад и на смену караула, императору представилось, что рота, которой командовал князь, не развернулась в должном порядке. Он подбежал к моему мужу, как настоящий капрал, и сделал ему замечание. Князь… ответил с такой горячностью и энергией, что император, который о дуэли имел понятие прусских офицеров, счел себя, по-видимому, в опасности и удалился так же поспешно, как и подбежал“[362].

Как видим, Петр не был готов к тому, что офицер станет себя защищать. Слово „дуэль“ возникло неслучайно. Пытаясь „подтянуть“ гвардию, похожим образом будут себя вести и Павел I, и его сыновья великие князья Константин, Николай и Михаил, распекавшие подчиненных и, случалось, замахивавшиеся на них то эспадроном, то шпагой. Это не раз ставило царевичей на грань дуэли. Но во времена Петра III европейские понятия о дворянской чести в России еще только формировались.

Вернемся к Шумахеру. „Вместо удобных мундиров, которые действительно им шли, он велел пошить им короткие и тесные, на тогдашний прусский манер, — писал датчанин о приказах императора по гвардии. — Офицерам новые мундиры обходились чрезвычайно дорого из-за золотого шитья“. а рядовым слишком узкая, тесная форма мешала обращаться с ружьями». Новую форму не ругал только ленивый. Даже Штелин не смог обойти этого больного момента: «Когда он уничтожил мундиры гвардейских полков, существовавшие со времен Петра Великого, и заменил их короткими прусскими кафтанами, ввел белые узкие брюки, тогда гвардейские солдаты и с ними многие офицеры начали тайно роптать и дозволили подбить себя к возмущению»[363].

Конечно, причиной переворота стали не белые штаны, а целая совокупность неудобств и раздражающих нововведений. Роль привилегированных полков Петр решил отдать своим голштинским войскам, увеличив их за счет иностранных подданных. Вербовщиков направили в Лифляндию и Эстляндию, где им было приказано выбирать солдат не из русских подданных. Другие поехали в Малороссию, имея предписание не вербовать православных украинцев, а искать волохов (молдован) и поляков[364]. Конечно, у Петра не было ни малейших оснований доверять русским. Но он действовал слишком демонстративно.

Самой ненадежной частью гвардии Петр считал Лейб-кампанию — своего рода гвардию в гвардии, созданную Елизаветой Петровной в память о перевороте 1741 года. Эти преданные покойной императрице и обласканные ею люди были особенно недовольны. В 1758 году Екатерина рассчитывала на них. Петр этого не забыл. Лейб-кампания была распущена, и, по верному замечанию Мадариаги, ее солдаты сеяли теперь недовольство в других полках[365].

Ропот мог продолжаться долго и даже постепенно сойти на нет, если бы Петр сам не поднес спичку к пороховому погребу. Гвардии предстояло покинуть Петербург и двинуться в Германию. Не стоило оставлять в столице войска, склонные к мятежу. Но каким-то роковым образом совершенно правильные шаги императора вели его к гибели.

Г. Р. Державин, служивший в Преображенском полку, вспоминал, что накануне переворота «один пьяный из его сотоварищей солдат, вышед на галерею, зачал говорить, что когда выйдет полк в Ямскую (разумеется… поход в Данию), то мы спросим, зачем и куда нас ведут, оставя нашу матушку Государыню, которой мы рады служить»[366]. Таким образом, гвардейцы были готовы начать мятеж на марше.

«Больно было все то видеть»

Состояние подданных хорошо передал Болотов, негодовавший на императора, но не примкнувший к заговорщикам. Андрею Тимофеевичу приходилось в числе других адъютантов бывать во дворце и наблюдать государя во время «пиршеств» с «итальянскими театральными певицами, актрисами, вкупе с их толмачами», где тот разговаривал «въявь, обо всем и даже о самых величайших таинствах и делах государственных». «Голос у него был очень громкий, скоросый и неприятный, и было в нем нечто особое, что отличало его от прочих голосов, [так] что можно было слышать издалека, — писал мемуарист. — …Скоро дошло до того, что мы желали уже, чтобы таковые разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо как редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме… а чаще уже до обеда несколько бутылок аглицкого пива… опорожнившим… Он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами, видящими и слышащими то и, бессомненно, смеющимися внутренно… Бывало, вся душа так поражается, что бежал бы неоглядно от зрелища такового: так больно было все то видеть и слышать».

Однажды Болотову пришлось наблюдать, как пьяные гости императора, выйдя на балкон, а оттуда в сад, начали играть на усыпанной песком площадке. «Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей» под зад. И это на глазах у «табуна» трезвых «адъютантов и ординарцев». «А по сему судите, каково ж нам было… видеть первейших государственных людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкающихся и друг друга наземь валяющих». Стыд, жгучий стыд за происходящее стал одним из катализаторов переворота. «Отваживались публично и без всякого опасения… судить все дела и поступки государевы. Всем нам тяжелый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно… Нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали мы о тогдашних обстоятельствах и начали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта… от огорченной до крайности гвардии»[367].

Те же разговоры шли и в кругу друзей князя Дашкова. Екатерина Романовна не раз выражала возмущение происходящим, молодые офицеры соглашались с ней, называли своих приятелей, думавших так же. В конце концов, отважившись на прямое объяснение с Паниным, племянница назвала ему всего несколько фамилий: «двое Рославлевых, Ласунский, Пассек, Бредихин, Баскаков, Хитрово, князь Барятинский и Орловы» — и уже этим несказанно напугала осторожного вельможу.

С. М. Соловьев заметил: «Дашкова постоянно употребляет слово заговор, но из ее рассказа прямо выходит, что заговора не было, а был один разговор»[368]. Это не совсем верно даже для княгини, которую императрица около полугода не осведомляла об усилиях своих сторонников в гвардии. Заговору действий предшествовал заговор мнений. Последний — видимая часть айсберга. Что под водой, не всякому дано знать. При возбуждении же недовольства Екатерина Романовна была крайне полезна своими неосторожными речами и прямолинейными оценками.

Настоящий комплот зрел под рукой императрицы и ее эмиссаров Орловых. Нет никаких оснований сомневаться, что нити сходились к Екатерине. Уже после переворота она с заметным раздражением писала Понятовскому о Дашковой: «Хотя она (княгиня. — О. Е.) и заявляет, что все, что произошло со мной, прошло через ее руки, не следует забывать, что заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев, и задолго до того, как она узнала их имена»[369].

В одной из редакций воспоминаний наша героиня писала: «Образовались различные партии, которые думали помочь бедствиям своей родины; каждая из этих партий обращалась к ней (Екатерина говорила о себе в третьем лице. — О. Е.) в отдельности и одни совершенно не знали других. Она их выслушивала, не отнимала у них всякой надежды, но просила подождать… Видя, однако, что дела идут все хуже, императрица дала знать различным партиям, что пришло время соединиться и подумать о средствах»[370].

Понятовскому Екатерина сообщала: «Мы были уверены в поддержке многих офицеров гвардии. Все нити были в руках братьев Орловых», людей «исключительно решительных» и «любимых солдатами». «Умы гвардейцев были подготовлены в последние дни, в заговоре участвовало от тридцати до сорока офицеров и более десяти тысяч рядовых. За три недели не нашлось ни одного предателя. Все были разделены на четыре изолированные фракции, вместе собирались только их руководители, чтобы получить распоряжения, а подлинный план действий был в руках троих братьев»[371].

Только при благосклонном невнимании полиции можно было проводить безнаказанную агитацию в городе. Поэтому старый, еще кёнигсбергский приятель Орлова — Болотов, флигель-адъютант генерал-полицмейстера Н. А. Корфа, мог послужить мятежникам глазами и ушами в окружении своего начальника. Весной Григорий встретился с Болотовым в доме Корфа и стал старательно зазывать знакомца к себе на Мойку. Однако Андрей Тимофеевич всякий раз отговаривался.

А вот Корф — «генерал наш» — напротив, принял Орлова и, «поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет и пробыл там с ним более часа. Что они говорили, я уже не знаю, — писал Болотов, — а видел только, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески». Есть основания думать, что начальник полиции, лично не входя в заговор, покрывал его участников. Какое-то время Петр III благоволил к Корфу, но в мае охладел, и тот оказался почти в немилости. Он попытался переметнуться на сторону Екатерины, часто бывал у нее в покоях[372].

Болотов был одним из немногих, кого позвали в заговор, а он отказался. Зато другие прямо-таки рвались в число мятежников. Так, молодой вахмистр Конной гвардии Григорий Потемкин, ординарец принца Георга, едва услышав от своего товарища Д. Л. Бабарыкина, что того пытается завербовать родственник, прапорщик Преображенского полка Михаил Баскаков, «тотчас попросил познакомить его с Баскаковым и, не медля, пристал к заговору». Кстати, сам Бабарыкин, так же как и Болотов, «почел для себя неприличным согласиться на предложение», зная «образ жизни Орловых»[373]. Каждый выбирал свой путь.

Порой борьба разворачивалась даже за участие в заговоре рядовых солдат. Алексей Орлов, взявшийся уговаривать Преображенского гренадера Андрея Стволова, получил в ответ, что он-де Стволов ни в какой заговор не пойдет, если не получит знака лично от государыни. Условились, что во время гулянья в саду Летнего дворца Екатерина подаст преображенцу руку. «У меня руку все целовали, — вспоминала наша героиня. — Он стоял в аллее у моста, а как скоро, поравнявшись с ним, дала ему руку, то, поцеловав, полились у него в три ручья слезы, и я, оторопев, отошла»[374].

Рюльер рассказывал ту же историю несколько по-иному: «Однажды, проходя темною галерею, караульный отдал ей честь ружьем; она спросила, почему он ее узнал? Он ответил в русском, несколько восточном вкусе: „Кто тебя не узнает, матушка наша? Ты освещаешь все места, которыми проходишь“. Она выслала ему золотую монету, и поверенный ее склонил его в свою партию»[375]. Впрочем, может быть, это был другой солдат. Поцелуй ли руки, милостивое ли обращение, золотая ли монетка — а десять тысяч нижних чинов — не пустяк.

«Фракции»

После родов Екатерина посчитала нужным выйти из тени. 21-го числа «день рождения Ее императорского величества отпразднован с поздравлениями, — писал Штелин. — Большой стол в покоях императрицы. Вечером концерт, на котором играл Его императорское величество в продолжение 3 часов без перерыва»[376]. Профессор упустил любопытную деталь: на празднике в покоях мужа Екатерина «так и не появилась»[377]. Зато на это обратили внимание иностранные послы. Государыня приняла поздравления днем, на своей половине.

Впервые за три с половиной месяца, прошедшие с кончины Елизаветы, супруга Петра III открыто проявила враждебность по отношению к мужу. «Я не хочу совершенно отказываться от независимости, без которой нет характера»[378], — писала она Дашковой.

Апрель стал временем активизации действий заговорщиков. До этого княгиня, по собственному признанию, редко виделась с офицерами, друзьями мужа. Лишь в середине весны она «нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества»[379]. 24 апреля был подписан трактат о мире с Пруссией. Час для агитации пробил.

О группе Дашковой Шумахер писал: «Они устраивали совещания на квартире у юной, еще не достигшей двадцатилетнего возраста княгини… Эта небольшая и маловлиятельная партия привлекла на свою сторону, главным образом благодаря усилиям братьев Орловых, три роты Измайловского полка, которые высказались в пользу императрицы Екатерины. Замысел состоял в том, чтобы 2 июня старого стиля, когда император должен был прибыть в Петербург, поджечь крыло нового дворца. В подобных случаях император развивал чрезвычайную деятельность, и пожар должен был заманить его туда. В поднявшейся суматохе главные заговорщики под предлогом спасения императора поспешили бы на место пожара, окружили Петра III, пронзили его ударом в спину и бросили тело в одну из объятых пламенем комнат. После этого следовало объявить тотчас о гибели императора при несчастном случае и провозгласить открыто императрицу правительницей»[380].

Рюльер приписывал сторонникам Дашковой не менее кровожадные планы: «Если бы желали убийства, тотчас было бы исполнено, и гвардии капитан Пассек лежал бы у ног императрицы, прося только ее согласия, чтобы среди белого дня в виду целой гвардии поразить императора. Сей человек и некто Баскаков, его единомышленник, стерегли его (Петра III. — О. Е.) дважды подле того самого пустого домика, который прежде всего Петр Великий приказал построить на островах… Это была уединенная прогулка, куда Петр III хаживал иногда по вечерам со своей любезною, и где сии безумцы стерегли его из собственного подвига. Отборная шайка заговорщиков под руководством графа Панина осмотрела его комнаты, спальню, постель и все ведущие к нему двери. Положено было в одну из следующих ночей ворваться туда силою, если можно, увезти; будет сопротивляться, заколоть и созвать государственные чины, чтобы отречению его дать законный вид»[381].

Медлительного Никиту Ивановича трудновато представить во главе «шайки» заговорщиков, осматривающим место грядущего преступления. А Екатерина Романовна, такой как предстает в мемуарах, мало напоминала образ, годом позднее нарисованный английским послом лордом Д. Г. Бёкингхэмширом: «Если бы когда-либо обсуждалась участь покойного императора, ее голос неоспоримо осудил бы его, если бы не нашлось руки для выполнения приговора, она взялась бы за это»[382].

Мы привели эти свидетельства для того, чтобы показать: в первое время после переворота в дипломатической среде вовсе не исключали причастности представителей вельможной группировки к устранению Петра. Но на этапе складывания заговора до роковой развязки было еще далеко.

Дашкова не ограничилась одной «узкой маловлиятельной партией». Она попыталась вовлечь в комплот людей солидных, которые, как оказалось в дальнейшем, и сами предпринимали кое-какие действия в пользу императрицы. Панин, несмотря на пожалованный чин и внешнее благоволение Петра, серьезно задумывался о своем будущем. Видимо, государь действительно хотел поменять систему воспитания сына на военную. Это значило, что Никита Иванович должен расстаться с местом воспитателя потенциального наследника. 30 марта Гольц доносил Фридриху II, что император планирует послать Панина в Стокгольм, чтобы провести переговоры о включении Швеции в мирный договор между Россией и Пруссией[383]. Швеция нужна была Петру как союзник против Дании, и он всерьез рассчитывал на ее флот. Мало того что подобная миссия была крайне неприятна Никите Ивановичу, поскольку противоречила всему, что он делал прежде в Стокгольме как посол. Она еще и отрывала его от Павла. Между тем именно возможность представлять интересы цесаревича давала Панину большой политический вес.

Никита Иванович не любил торопиться и долгое время лишь обдумывал ситуацию. В отличие от него Дашкова обожала забегать вперед. С апреля Екатерина Романовна, чувствуя накалявшуюся атмосферу, начала формировать свою группу. Сперва все заинтересованные лица таились друг от друга. Однако долго скрывать что-либо в гвардейской среде, где действовали вербовщики из обеих партий, было трудно. Рано или поздно «друзья-офицеры» Дашковой должны были столкнуться со сторонниками Орловых.

«Княгиня, уверенная в расположении знатных, испытывала солдат, — писал Рюльер. — Орлов, уверенный в солдатах, испытывал вельмож. Оба, не зная друг друга, встретились в казармах и посмотрели друг на друга с беспокойным любопытством. Императрица… посчитала за нужное соединить обе стороны»[384]. Конечно, встреча произошла не в казармах. Явление там княгини Дашковой выглядело бы крайне неприличным. Есть сведения, что вожди заговора сходились в доме банкира Кнутсена на Морской улице, в доме Орловых на Мойке и на Зеленом мосту через Мойку[385], который упомянут и у Дашковой.

К июню братание гвардейских «фракций» уже произошло, потому что в разговоре с Паниным княгиня упомянула не только свою компанию, но и Орловых. При этом ей представлялось, что именно ее друзья вовлекли братьев в дело. «Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената», — писала Дашкова о дяде.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.