Глава третья «ЦАРСТВОВАТЬ ИЛИ ПОГИБНУТЬ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

«ЦАРСТВОВАТЬ ИЛИ ПОГИБНУТЬ»

Трудно было представить себе человека, менее подходившего для того, чтоб занять трон Петра I, чем его внук. Петр III был сыном младшей дочери великого реформатора Анны и голштинского герцога Карла Фридриха. В три месяца мальчик потерял мать, а в 11 лет — отца. Его воспитывали жестокие и жадные придворные — О. Ф. Брюмер и Ф. В. Бехгольц. Запугиванием, побоями и унизительными наказаниями они довели болезненного нервного ребенка почти до идиотизма. Тайком мальчик пристрастился заливать горе крепким пивом и ко времени приезда в Россию уже был законченным пьяницей.

Взойдя на престол, бездетная Елизавета Петровна сделала племянника своим наследником. В январе 1742 года Питер Ульрих был привезен из Киля и крещен под именем Петра Федоровича. Никто не поинтересовался, какого мнения о произошедшем сам мальчик. Между тем упрямый и впечатлительный ребенок болезненно переживал перемены в своей судьбе. По отцовской линии он имел права на шведскую корону. Поэтому дома его учили шведскому языку, истории и географии этой страны, воспитывали в строгой лютеранской вере. Мальчик с младых ногтей привык считать Россию врагом и во время игр солдатики в синих шведских мундирах всегда «одерживали верх» над солдатиками в зеленых русских…

Придворные врачи уговаривали императрицу повременить с браком семнадцатилетнего юноши из-за его слабого физического развития. В противном случае семейная жизнь могла обернуться для молодых только обоюдным горем. Так и случилось. Петр долгое время не мог исполнять супружеский долг и вымещал злобу на жене. «В Петергофе он забавлялся, обучая меня военным упражнениям, — позднее вспоминала она, — благодаря его заботам, я до сих пор умею исполнять все ружейные приемы с точностью самого опытного гренадера»[125].

Человек от природы не злой, скорее легкомысленный и не задумывавшийся над чужими чувствами, Петр был подвержен внезапным приступам садистской жестокости. Мог повесить крысу за съеденного крахмального солдатика или на глазах у жены забить собаку арапником[126]. Конечно, подобные сцены не укрепляли семью. С годами супруги всё более отдалялись друг от друга. Их характеры не были сходны ни в чем.

Муж, которого не было

Много лет спустя, в 1774 году, Екатерина писала г-же Бьельке о принцессе Елизавете Шарлоте Ольденбургской, просватанной за герцога Карла Зюдерманландского, брата шведского короля: «Я думаю, что будущая герцогиня Сюдерманландская похожа на стольких других девушек ее возраста: она в четырнадцать лет в восторге, что выходит замуж, а в двадцать будет очень жалеть, что вышла»[127]. В этих строках сквозит грустная ирония. Ведь и сама императрица побывала в роли четырнадцатилетней «счастливой невесты», которая в двадцать лет уже жалела о замужестве.

Действительно, Екатерине было о чем сожалеть. Нелюбимый, недалекий муж, жестокий и беспамятливый, как злой ребенок. Ревнивая к чужой красоте и успеху императрица Елизавета Петровна, оказавшаяся суровой свекровью. И полное внутреннее одиночество. Вот результат честолюбивых устремлений принцессы Софии Августы Фредерики. Казалось, поставив на карту свою судьбу, согласившись выйти замуж за человека, начавшего вызывать у нее отвращение еще до свадьбы, она проиграла.

Удивительно, но в «Записках» ни разу не прорывается такой естественный мотив: ах, почему я не осталась дома, в Германии? Почему не вышла замуж за милого дядю, который пылко любил меня? Ничего подобного молодой даме даже не приходило в голову. Напротив, когда она рассказывает об ухаживаниях дяди, то с досадой называет их «происшествием, которое чуть было не перечеркнуло все честолюбивые планы».

Нельзя сказать, что Екатерина переживала свое горе неглубоко, однако в «Записках» она скорее констатировала факт тяжелого душевного состояния, чем углублялась в его анализ. Цесаревна здраво установила источник неприятностей и решала, как ей развеяться, раз уж нельзя устранить главную причину горестей. В то время при русском дворе в моде были маскарады, где мужчины исполняли роли дам и наоборот. «Мне случилось раз на одном из таких балов упасть очень забавно», — сообщает великая княгиня. Екатерина танцевала с камер-юнкером Сиверсом, который когда-то увидел ее в Берлине лохматой и рассерженной. Сиверс отличался высоким ростом и на повороте сшиб своими фижмами графиню Гендрикову. «Он запутался в своем длинном платье, которое так раскачивалось, что мы все трое оказались на полу… ни один не мог встать, не роняя двух других»[128]. Кажется, что, нарисовав эту сцену, пожилая императрица продолжала весело хихикать. И подобными описаниями пестрят страницы ее «Записок». Так горевала Екатерина или нет? Неужели вся молодость великой княгини — это сплошной смех сквозь слезы?

«Регулярно в течение нескольких месяцев и в определенное время у меня являлось желание плакать и видеть все в черном цвете, — рассказывала она о первых годах замужества. — Кроме того, у меня была тогда, или мне так казалось, очень слабая грудь; я была еще очень худа; я очень скоро поняла, что это желание плакать без видимой причины происходило или от слабости, или от расположения к ипохондрии. Я приписывала это тому ужасному образу жизни, который нас заставляли вести»[129].

На нервной почве у Екатерины развилась ранняя форма чахотки, началось кровохарканье. Ей пустили кровь, и тем все лечение закончилось. Великая княгиня должна была сама позаботиться о себе, чтобы не сойти в могилу. Какой же рецепт от ипохондрии она выбрала? Нет возможности изменить приказание императрицы, предписавшей великокняжеской чете почти полное уединение. Нельзя избежать посещений мужа. Но можно… укрепить слабую грудь и, наконец, избавиться от немодной тогда худобы. И молодая дама начинает с аппетитом кушать, поправляя плохое настроение шедеврами дворцовой кухни. Если ей отказывают в обществе умных собеседников, так хоть не лишают обеда!

Далее последовали верховые прогулки в окрестностях загородных дворцов, во время которых Екатерина предпочитала ездить по-мужски. Все-таки образ «очаровательной графини Бентинк» оставил в душе Екатерины неизгладимое впечатление. «Я больше всего пристрастилась к верховой езде»[130], — рассказывает она. Великая княгиня даже придумала седло, на котором можно было сидеть и по-дамски, и по-мужски. Пока молодая женщина находилась на виду, она восседала верхом, как подобает даме, но чуть только ее лошадь скрывалась за деревьями, Екатерина перекидывала ногу и скакала во весь опор, не боясь упасть. Одинокие поездки по лесу с ружьем за плечами успокаивали великую княгиню.

Всеми покинутая, ежеминутно унижаемая то слежкой, то открытым пренебрежением императрицы и двора, Екатерина поддерживала себя несбыточной мечтой. «Я увидела и поняла, — писала она о муже, — что он мало ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держался лютеранства, что он не любил своих приближенных и что он был очень ребячлив… Сердце не предвещало мне счастья: одно честолюбие меня поддерживало».

Честолюбие Екатерины иногда принимало пугающие размеры. Когда Елизавета Петровна еще до свадьбы спросила ее, что девочка желает посмотреть в Петербурге, будущая великая княгиня ответила: «Ваше величество, я хотела бы проехать той дорогой, которой проехали вы 25 ноября 1742 года». После вступления Екатерины на престол ее слова стали трактовать как предчувствие великой судьбы. «В глубине души моей было не знаю что такое, ни на минуту не оставлявшее мне сомнения, что рано или поздно я добьюсь того, что сделаюсь самодержавною русскою императрицею», — писала она много лет спустя[131].

И снова обратим внимание: Екатерина находит поддержку не вне, а внутри себя самой. Подчеркнем и еще один момент: приобретение полной власти для нее, человека, не имевшего никаких прав на престол, было возможно только при условии смерти мужа. Таким образом, великая княгиня уже заранее рисовала картины будущего без Петра. Привыкнуть к этой мысли было нетрудно, поскольку супруг то вешал крыс, то держал борзых собак за ширмой в спальне, то поднимал жену среди ночи и заставлял упражняться в ружейных приемах.

Во время войны со Швецией в 1789 году уже пожилая Екатерина в ответ на слова о возможной сдаче Петербурга с усмешкой заметила, что она еще не забыла уроков покойного супруга, отлично владеет ружьем и сама встанет во главе последнего каре преображенцев, чтобы защитить столицу. В 60 лет императрица могла пошутить под канонаду шведских и русских пушек, от которой сотрясались стекла в Зимнем дворце. Но в 21 год, босой, в одной рубашке и с ружьем на плече ей явно было не до смеха.

Вот что шепотом передавали из уст в уста придворные. Канцлер А. П. Бестужев от Екатерины «сведал, что она с супругом своим всю ночь занимается экзерсицею ружьем, что они стоят попеременно у дверей, что ей занятие это весьма наскучило, да и руки и плечи болят у нее от ружья. Она просила его сделать ей благодеяние, уговорить великого князя, супруга ее, чтоб он оставил ее в покое, не заставлял бы по ночам обучаться ружейной экзерсиции, что она не смеет доложить об этом, страшась тем прогневать ее величество»[132].

Тягостный абсурд происходящего изводил молодую женщину. Однако на фоне других забав супруга эта казалась даже безобидной. «Утром, днем и очень поздно ночью великий князь с редкой настойчивостью дрессировал свору собак, которую сильными ударами бича и криками, как кричат охотники, заставлял гоняться из одного конца своих двух комнат… в другой, — продолжает повествование Екатерина, — тех же собак, которые уставали или отставали, очень строго наказывал, это заставляло их визжать еще больше… Слыша раз, как страшно и очень долго визжала какая-то несчастная собака, я открыла дверь… и увидела, что великий князь держит в воздухе за ошейник одну из своих собак… Это был бедный маленький Шарло английской породы, и великий князь бил эту несчастную собачонку толстой ручкой своего кнута; я вступилась за бедное животное, но это только удвоило удары; не будучи в состоянии выносить это зрелище, которое показалось мне жестоким, я удалилась со слезами на глазах к себе в комнату. Вообще слезы и крики вместо того, чтобы внушать жалость великому князю, только сердили его; жалость была чувством тяжелым и даже невыносимым для его души»[133].

Судя по нервной неуравновешенности и диким выходкам, Петр Федорович отличался явной склонностью к садизму, хотя Екатерина в мемуарах этого прямо не говорит. Приступы жестокости иногда встречаются у людей с половыми отклонениями. К несчастью, Петр не мог осуществлять свои супружеские обязанности. О чем сообщали своим дворам иностранные дипломаты: «Великий князь был не способен иметь детей от препятствия, устраняемого у восточных народов обрезанием, но которое он считал неизлечимым»[134].

Бессильную ярость Петр выплескивал на беззащитную жену, которая поневоле знала его «позорную» тайну. К чести молодой дамы она никому ни слова не сказала о недуге мужа за все первые девять лет супружества, хотя признание избавило бы ее от нападок императрицы. Ведь в отсутствии наследника винили сначала именно великую княгиню. По окончании одного из балов Екатерине передали следующий выговор императрицы: «Ее Величество… гневалась на меня за то, что, будучи замужем четыре года, не имела детей, что вина в этом была исключительно на мне, что, очевидно, у меня в телосложении был скрытый недостаток, о котором никто не знал, и что поэтому она пришлет мне повивальную бабку, чтобы меня осмотреть»[135].

Страсти по наследнику

Тайна открылась только тогда, когда императрица Елизавета, устав ждать внука, приказала врачу освидетельствовать великокняжескую чету. Заключение доктора потрясло императрицу. «Пораженная сею вестью, как громовым ударом, Елизавета казалась онемевшею, долго не могла вымолвить слова. Наконец зарыдала»[136].

Оставаясь девственницей в течение многих лет после брака, Екатерина подвергалась постоянным нападкам со стороны императрицы и ее приближенных. Неустойчивая психика молодой девушки испытала сильный удар. Ко времени приезда в Россию пятнадцатилетняя София уже полностью сформировалась и воспринимала себя как женщина накануне брака. Что же ждало Екатерину за порогом спальни? Муж, играющий в солдатиков. Кукол Петр Федорович прятал в постели своей жены. «Часто я над этим смеялась, но еще чаще это меня изводило и беспокоило, — рассказывала Екатерина, — так как вся кровать была полна куклами и игрушками, иногда очень тяжелыми»[137].

Такое поведение супруга больно било по самолюбию. Сразу возникал вопрос: может быть, муж отказывается от жены, потому что жена не слишком хороша? Именно этим вопросом и задались Елизавета Петровна и ее ближайшее окружение, в течение девяти лет пристрастно искавшие недостатки великой княгини. Подобное отношение Екатерина сносила молча. Еще очень молоденькая и, естественно, пока не слишком уверенная в своих достоинствах, великая княгиня все же попыталась доказать, что она не такая, как о ней говорят. Доказать хотя бы самой себе.

Появился и первый роман, пока эпистолярный, с Захаром Григорьевичем Чернышевым. Его участники так боялись раскрытая своей тайны, что после быстрого разрыва Чернышев, не желая уничтожать адресованные ему записки великой княгини, замуровал их в шкатулке в стену колокольни в родном селе Воронежской губернии, где они и пролежали около ста лет. Цесаревна обладала бойким пером. «Я люблю Вас чересчур, — писала она предмету своей страсти. — …Никто на свете не может меня излечить, будьте уверены»; «Я не желала бы рая без Вас»; «Я буду любить Вас, буду жить только для Вас»[138].

Вероятно, дальше взаимных комплиментов и мелких уловок с передачей записок дело не пошло, но уже в этом проявилось неукротимое желание Екатерины нравиться, ради которого она рисковала, зная, что ей запрещено писать кому бы то ни было и даже иметь письменные принадлежности. Иллюзию куртуазной игры необходимо было поддержать: ведь если она нравится одному, второму, третьему, значит, не правы ее муж и Елизавета, значит, плоха не она. Доказательство этого стало для Екатерины важнейшим шагом на пути к самоутверждению. Впереди великую княгиню ждала болезненная пощечина, которая, однако, не остановила молодую женщину.

Узнав о причине бесплодия великокняжеской четы, Елизавета Петровна вынуждена была принимать срочные меры для обеспечения престолонаследия. Как умудренная житейским опытом женщина, она выбрала сразу два пути решения проблемы на тот случай, если один не принесет успеха. Императрица согласилась на операцию для цесаревича Петра Федоровича и одновременно через надзиравшую за Екатериной графиню Марью Чоглокову приказала великой княгине подыскать достойного кандидата на роль отца ее будущего ребенка.

Таким кандидатом стал молодой камергер Сергей Васильевич Салтыков, один из наиболее красивых кавалеров петербургского двора, недавно женившийся на фрейлине Матрене Павловне Балк. Их брак казался счастливым. Никаких внешних причин для сближения Екатерины и Салтыкова не было.

Однако Сергей имел одно важное преимущество перед многими кандидатами — он состоял в очень близком родстве с царствующей фамилией: все потомство царя Ивана Алексеевича (рано скончавшегося брата Петра I) по женской линии происходило из рода Салтыковых. Важно отметить, что и второй предложенный великой княгине кавалер — Лев Нарышкин — тоже являлся родственником августейшего семейства: Нарышкиной была мать Петра I Наталья Кирилловна. Видимо, Елизавете Нарышкин казался предпочтительнее, так как он представлял родню ветви императора Петра I и самой ныне здравствующей государыни, а не царя Ивана, царицы Прасковьи, императрицы Анны Ивановны и правительницы Анны Леопольдовны. Чоглокова была раздосадована, услышав, что Екатерина в таком важном деле предпочитает поступать по сердечной прихоти. Но великая княгиня остановила свой выбор на Сергее.

Молодой камергер получил от Алексея Петровича Бестужева строжайшие указания и при поддержке Чоглоковой начал осаду цесаревны. Канцлер нашел в Сергее способного ученика, схватывавшего все на лету и не стеснявшегося в средствах. Подкуп слуг, лесть «тюремщикам» Екатерины, разыгрывание пламенной страсти — все пошло в ход. «По части интриг он был настоящий бес», — признается императрица в мемуарах. По прошествии многих лет она давала Салтыкову трезвую, но лишенную гнева характеристику. «У него не было недостатка ни в уме, ни в том складе познаний, манер и приемов, какой дает большой свет и особенно двор. Ему было 26 лет; вообще и по рождению, и по многим другим качествам это был кавалер выдающийся; свои недостатки он умел скрывать: самыми большими из них были склонность к интриге и отсутствие строгих правил; но они тогда еще не развернулись на моих глазах».

Так писала умудренная опытом сорокалетняя дама. А в двадцать с небольшим Екатерине казалось, что Салтыков искренне влюблен в нее. «Я спросила его: на что же он надеется? — вспоминала она. — Тогда он стал рисовать мне столь же пленительную, сколь полную страсти картину счастья, на какое он рассчитывал. „А ваша жена, на которой вы женились по страсти два года назад?“ Тогда он стал мне говорить, что не все то золото, что блестит, и что он дорого расплачивается за миг ослепления… Мне было его жаль. К несчастью, я продолжала его слушать»[139].

В это самое время, наконец, поправился Петр Федорович, что, естественно, уже не могло сильно обрадовать великую княгиню. В донесении французского резидента Луи де Шампо, отправленном в Париж в 1758 году, утверждается, что именно Сергей склонил цесаревича к операции. «Салтыков тот час же начал искать средства, чтоб побудить великого князя… дать наследников… Он устроил ужин с особами, которые очень нравились великому князю, и в минуту веселья все соединились для того, чтобы получить от князя согласие. В то же время вошел Бургав (медик Петра Федоровича. — О. Е.) с хирургами, и в минуту операция была сделана вполне удачно… Много говорили… что эта операция была только хитростью, употребленной с тем, чтобы замаскировать событие, автором которого желали бы видеть великого князя»[140].

Вероятно, Екатерина сначала и сама точно не знала, кто являлся настоящим отцом ее ребенка. В мемуарах она так ловко запутывала читателя между описаниями беременностей и выкидышей, что выявить из текста истину практически невозможно. Лишь с возрастом в сыне нашей героини Павле столь явно проявились черты, объединявшие его с Петром III, что сомнений не осталось. Петр Федорович передал мальчику многое из своей крайней психической неуравновешенности, скользившей буквально на грани нервного заболевания. К несчастью, и отцу, и сыну она стоила жизни.

Однако в 1754 году почти все русские придворные и иностранные дипломаты были уверены, что честь обеспечения престолонаследия принадлежит Салтыкову. Вскоре после рождения Павла Сергей Васильевич спешно был направлен с дипломатической миссией в Швецию. Никакие усилия великой княгини не помогли задержать возлюбленного в Петербурге. Канцлер Бестужев преподал ей горький урок: «Ваше высочество, государи не должны любить. Вам угодно было, потребно было, чтоб Салтыков Вашему высочеству служил. Он выполнил поручение по предназначению, ныне польза службы всемилостивейшей Вашей императрицы требует, чтобы он служил в качестве посла в Швеции. Высочайшая воля августейшей монархини для всех и для каждого есть священный закон»[141].

Открытие потрясло цесаревну. Оказалось, что не только она была вынуждена выполнять приказ императрицы. Милый Сергей не любил ее, а лишь делал вид, по августейшему повелению. Екатерина вновь оказалась немила и нежеланна. Внутреннее опустошение, нервный срыв и как результат долгого и мучительного издевательства — серьезный психический комплекс женской неполноценности, оставшийся с великой княгиней на всю жизнь. Отныне для Екатерины стало необходимым постоянно доказывать свою привлекательность, причем не череде сменяющихся возлюбленных, а самой себе.

«Сердечное паломничество»

Впоследствии императрица прекрасно осознавала болезненную сторону подобного поведения и прямо признавалась в этом человеку, которому абсолютно доверяла. В 1774 году в письме Григорию Александровичу Потемкину, озаглавленном «Чистосердечная исповедь», она откровенно называла свое состояние «пороком»: «Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила с молода мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви… статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель, но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того возлюбишь ли?.. А если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду»[142].

Потемкин оказался достаточно душевно щедрым человеком, чтобы понять произошедшее и принять женщину, которая в сущности ничего не могла ему гарантировать, а когда их близость оборвалась, — простить и продолжать в течение всей жизни искренне жалеть ее.

Не получив «в участь» мужа, которого можно было бы любить, Екатерина искала любовь, где только возможно. Современная американская исследовательница Изабель де Мадариага назвала это состояние императрицы «духовным странствием» или «сердечным паломничеством»[143].

Удача улыбнулась Екатерине со Станиславом Понятовским. Очаровательный польский дипломат увлекся веселой и раскованной в общении великой княгиней. Для Станислава это была первая любовь, осветившая и искалечившая всю его дальнейшую жизнь, а также судьбу его страны — Речи Посполитой, королем которой он впоследствии стал, опираясь на поддержку России и наивно надеясь получить после коронации согласие Екатерины на брак с ним. «Более всего меня занимала мысль, — писал Понятовский о событиях 1764 года, — что если я стану королем, императрица рано или поздно могла бы решиться выйти за меня замуж, в то время как, если я им не стану, этого не случится уже никогда»[144].

Для великой княгини, по ее собственному признанию, оказалось необыкновенно важно сорвать цветок первого, еще незапятнанного чувства и получить первые доказательства поклонения. В этом романе Екатерина солировала и веселилась от души. На страницах ее мемуаров много места отведено описанию хитроумных уловок, позволявших влюбленным видеться наедине, крадя часы свиданий под самым носом у приставленных к великой княгине придворных дам и прислуги.

Казалось, радость переполняет Екатерину до краев. Стась был не просто красив, нежен, образован и податлив, как воск в ее пальцах, он обладал еще и тем невыразимым польским шармом, который сводит с ума детей севера, как неверная, зыбкая красота духов вод и лесов сводит с ума простых смертных. Они могут подарить своим возлюбленным всё, кроме постоянства. Нет, бедный Стась не изменил великой княгине. Он поступил хуже.

Однажды Петр Федорович приказал своим слугам подкараулить и схватить Понятовского в Петергофском парке после того, как тот несколько часов провел у цесаревны. «Некоторое время мы все двигались по дороге, ведущей к морю. Я решил, что мне конец, — рассказывает дипломат. — Но на самом берегу мы свернули направо… Там великий князь… в самых недвусмысленных выражениях спросил меня, спал ли я с его женой»[145]. Понятовский все отрицал, и через некоторое время его отпустили.

Через свою фрейлину, любовницу Петра Елизавету Воронцову, Екатерина попыталась замять дело. Казалось, наследник успокоился и даже назначил час для примирения. Понятовский отправился в Монплезир, прихватив с собой на всякий случай Льва Нарышкина и Ксаверия Браницкого. «И вот уже великий князь с самым благодушным видом идет мне навстречу, приговаривая:

— Ну не безумец ли ты! Что стоило своевременно признаться? Никакой чепухи бы не было… Раз мы теперь добрые друзья, здесь явно еще кого-то не хватает!..

Он направился в комнату своей жены, вытащил ее, как я потом узнал, из постели, дал натянуть чулки, но не туфли, накинуть платье из батавской ткани без нижней юбки, и в этом наряде привел ее к нам… Затем мы, все шестеро, принялись болтать, хохотать, устраивать тысячи мелких шалостей, используя находившийся в этой комнате фонтан — так, словно мы не ведали никаких забот. Расстались мы лишь около четырех часов утра»[146].

Так что же собственно сделал очаровательный Стась? Ничего. В том-то и беда, что милый польский дипломат позволил у себя на глазах оскорбить Екатерину, вытащив ее полураздетой из постели, и повел себя так, будто ничего не произошло. Более того, даже обрадовался, что из-за хорошего расположения духа Петра Федоровича им с великой княгиней не грозят неприятности. Видимо, Понятовский так до конца жизни и не понял, что именно тогда погубил себя в глазах Екатерины, иначе он не поместил бы эту сцену в свои мемуары.

Зато великая княгиня очень хорошо поняла произошедшее. Она подыграла развязному мужу и его любовнице, тоже сделала вид, что вполне довольна, и тем избежала крупного скандала, но осталась внутренне уязвлена. Ее неотразимый варшавский рыцарь оказался человеком слабым и трусливым. Хотя роман Екатерины с Понятовским продолжался еще некоторое время, великая княгиня уже осознавала, что одно преклонение ее не удовлетворяет. Она искала силы. Не только физической, но и душевной. Пусть грубой, зато надежной, как камень. Силы, которая не позволила бы втоптать ее в грязь.

Эту силу ей подарил Григорий Григорьевич Орлов, которого цесаревна сама нашла и выбрала, как только карета с «горячо любимым Стасем» покинула Петербург, направляясь в Варшаву. В то самое время, когда Екатерина молча переживала свое разочарование в Понятовском, она из пересудов фрейлин узнала, что в аналогичных обстоятельствах не все ведут себя, как Понятовский.

Орлов был адъютантом президента Военной коллегии фельдмаршала графа Петра Ивановича Шувалова и увлекся его любовницей княгиней Еленой Куракиной. «В круг обязанностей Григория Орлова входило разносить любовные записки, — сообщает секретарь французского посольства Мари-Даниэль Корберон, хорошо знакомый с придворными сплетнями того времени. — Но Орлов был слишком молод, чтоб исполнять в данном случае роль наперсника, а княгиня слишком опытна, чтобы пропустить незамеченными счастливые достоинства Орлова. Она сделала его своим любовником и поздравила себя с этим выбором. Юный адъютант был молод, красив и силен. В нем уже замечались задатки твердого и своеобразного характера, который вполне определился впоследствии и который с того времени он начал смело выказывать. Граф Петр требовал прекращения свиданий с Куракиной. Орлов не желал дать подобного обещания. На него одели оковы, но и это не смогло сломить его упорства. В наказание за строптивость его отправили на войну с Германией»[147].

Екатерина справедливо предположила, что если ради мимолетного увлечения Куракиной Григорий Григорьевич не побоялся оков, то ради нее он вполне может рискнуть головой. По здравом размышлении великая княгиня пришла к выводу, что Орлов слишком хорош для вторых ролей. Его дело — освобождать принцесс, а не тратить время на прислугу.

Выбор Григория Григорьевича, героя Семилетней войны, кумира столичных гвардейцев, определялся во многом и чисто политическим расчетом. Екатерина уже завоевала себе такое положение в обществе, при котором на нее смотрели как на единственную надежду удержать неуравновешенного мужа в рамках в случае смерти императрицы Елизаветы. Теперь она нуждалась в серьезной военной опоре. Такую опору великой княгине могли обеспечить братья Орловы, являвшиеся признанными вожаками столичной гвардейской молодежи. Коротко знавший Григория еще по совместной армейской службе в Кёнигсберге Андрей Тимофеевич Болотов описывает впечатление, которое тот производил на офицеров: «Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить»[148]. Когда Орлов и Болотов вновь встретились в Петербурге, Григорий, по словам приятеля, «был тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице… и набирал для нее и для производства замышленного… переворота» подходящих людей[149]. Так в сердце Екатерины вместе с любовью вошел трезвый расчет.

«На ролях английской шпионки»

Однако Орлов появился в окружении великой княгини уже после того, как над ее головой, как волна, прошло дело канцлера Бестужева-Рюмина. Некогда враг Екатерины, старый царедворец с годами все больше задумывался, что ожидает его после вступления на престол племянника Елизаветы. Перспективы были неутешительны, и Алексей Петрович постепенно пришел к выводу, что для него выгодно сблизиться с супругой наследника и через нее влиять на будущего монарха. Сергей Салтыков был ставленником канцлера, и именно благодаря ему произошло примирение Екатерины с некогда ненавистным противником.

Позднее Бестужев покровительствовал Понятовскому, поддерживая через красавца поляка связь с английским послом сэром Чарльзом Уильямсом. Британский дипломат был втянут в интригу канцлера, рассчитывая, что вскоре Елизавета Петровна скончается, а ее наследники, главным образом Екатерина, сумеют переориентировать русскую внешнюю политику в выгодном для Лондона направлении. На поддержку своих «друзей» в Петербурге Уильямс потратил громадные средства. Они казались вложенными с умом.

С весны 1756 года здоровье Елизаветы начало резко ухудшаться. «Придворные передавали друг другу на ухо, что эти недомогания Ее императорского величества были более серьезны, чем думали», — сообщала Екатерина. Письма великой княгини к Уильямсу лета — зимы 1756 года рисуют картину нетерпеливого ожидания скорой развязки. «Я занята теперь тем, что набираю, устраиваю и подготавливаю все, что необходимо для события, которого вы желаете; в голове у меня хаос интриг и переговоров»[150], — писала она 11 августа.

Уильямс не без оснований подозревал, что императрица по наущению Шуваловых могла провозгласить своим преемником внука — маленького царевича Павла, а его родителей выслать за границу. «Пусть даже захотят нас удалить или связать нам руки, — 9 августа отвечала на опасения посла Екатерина, — это должно совершиться в 2–3 часа, одни они (Шуваловы. — О. Е.) этого сделать не смогут, а нет почти ни одного офицера, который не был бы подготовлен, и если только я не упущу необходимых предосторожностей, чтобы быть предупрежденною своевременно, это будет уже моя вина, если над нами восторжествуют»[151].

Уильямс не забывал внушать Екатерине вместе с решимостью заполучить власть мысли о традиционности союза России и Англии «со времен Иоанна Васильевича» Грозного. Реакция молодой женщины была весьма показательна. «Иоанн Васильевич хотел уехать в Англию, — писала она, — но я не намерена просить убежища у английского короля, потому что решилась или царствовать, или погибнуть». Последняя мысль рефреном повторяется в ее посланиях к корреспонденту. 12 августа, вспоминая, как шведский риксдаг ограничил власть Адольфа Фридриха, она заметила: «Вина будет на моей стороне, если возьмут верх над нами. Но будьте убеждены, что я не сыграю спокойной и слабой роли шведского короля, и что я буду царствовать или погибну»[152].

Такая отвага восхищала дипломата. «Я всегда буду больше любить Екатерину, чем императрицу»[153], — признавался он в одном из августовских писем. Иными словами: душевные качества притягательнее, чем блеск короны.

Екатерина была убеждена, что даже если Шуваловы вынудят больную императрицу подписать манифест о смене наследника, нерешительная Елизавета не станет его обнародовать. Только после ее кончины документ будет прочитан над телом, а этому можно помешать. «Когда я получаю безошибочное известие о наступлении агонии, — писала великая княгиня Уильямсу 18 августа, — я иду прямо в комнату моего сына, если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла, если же нет, то возьму ребенка в свою комнату, в ту же минуту посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведет ко мне 50 солдат, и эти солдаты будут слушаться только великого князя или меня. В то же время я посылаю за Бестужевым, Апраксиным и Ливеном, а сама иду в комнату умирающей, где заставляю присягнуть капитана гвардии и оставляю его при себе. Если замечу малейшее движение, то овладею Шуваловыми»[154].

Судя по письмам, Екатерине действительно удалось мобилизовать сторонников. Она уверяла, что договорилась с гетманом Кириллом Разумовским, своим давним другом и подполковником Измайловского полка, который мог поддержать их с великим князем. Такие решительные заявления должны были укрепить уверенность посла в скорой развязке драмы. Однако Елизавета «все хромала», как выразилась великая княгиня в письме 30 августа. И никак не приближалась к отверстому гробу.

25 сентября за ужином императрица заявила, будто ей полегче, а сама между тем «не могла сказать трех слов без кашля и одышки, и если она не считает нас глухими и слепыми, то нельзя было говорить, что она этими болезнями не страдает. Меня это прямо смешит. Рассказываю это и вам — все же это утешение для тех, кто не имеет лучшего»[155]. 4 октября: «Вчера среди дня случились три головокружения или обморока. Она боится и сама очень пугается, плачет, огорчается, и когда спрашивают у нее, отчего, она отвечает, что боится потерять зрение. Бывают моменты, когда она забывается и не узнает тех, которые окружают ее… Она однако волочится к столу, чтобы могли сказать, что видели ее, но в действительности ей очень плохо»[156]. Наконец 10 декабря: «Императрица все в том же состоянии: вся вздутая, кашляющая и без дыхания, с болями в нижней части тела». Повторенная в письме дипломату злая шутка Понятовского о Елизавете: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения! Умерла бы она скорее!»[157] — должна была доказать единство мыслей и чувств корреспондентов.

Говоря о переписке Екатерины с британским послом, исследователи неизменно спотыкаются о два вопроса. Особый цинизм будущей императрицы в отношении больной, умирающей женщины. И факт государственной измены. Продажа информации за деньги. Подготовка государственного переворота.

В зрелые годы, уже занимая престол, Екатерина, вероятно, дорого бы дала, чтобы отказаться от писем сэру Чарльзу. И не только потому, что выступала в них, как выразился Я. Л. Барсков, «на ролях английской шпионки»[158]. Но и потому, что никому неприятно заглядывать в такое зеркало.

Отношения с Елизаветой были очень непростыми. Когда императрица шла на поводу у своего сердца, она обнаруживала и доброту, и сострадательность. Но когда политический расчет брал верх, дочь Петра становилась черствой и невосприимчивой к страданиям близких. Держала великокняжескую чету едва не под арестом, удаляла всех, кто мог им понравиться, отнимала у молодой женщины одного возлюбленного за другим, забрала сына.

Наверное, Екатерина считала, что ей не за что благодарить свекровь. Но существуют чувства, пробивающиеся помимо воли. В «Записках» среди множества придирчиво зафиксированных нападок и оскорблений Елизаветы наша героиня отчего-то столь же скрупулезно отмечала те случаи, когда императрица хвалила ее: была довольна нарядом, восхитилась ловкостью верховой езды, выразила солидарность по поводу поведения великого князя. Казалось бы, если Елизавета настолько неприятный человек, то ее мнение не должно ничего значить для великой княгини. Однако это не так. Екатерина точно копила крупинки добрых слов, запоминала их и, как ни странно, гордилась ими.

Правда состоит в том, что Екатерина хотела быть любимой Елизаветой, угождать ей, нравиться. Это соответствовало ее характеру. Точно так же как Елизавета в своем простосердечии все-таки любила племянников. Но… развитая подозрительность одной венценосной женщины и столь же развитая гордость второй несказанно отдалили их друг от друга.

К моменту тяжкой болезни императрицы невестка уже так настрадалась от грубого вмешательства в свою жизнь, что не могла жалеть Елизавету. Хуже того — издевалась над умирающей и не делала из своего отношения тайны. Ее сердце очерствело. Устав плакать, она начала смеяться — цинично и зло.

Каковы были реальные намерения великой княгини? Екатерина не осмеливалась посягать на власть Елизаветы. Все действия приурочивались к кончине августейшей тетки — к моменту передачи короны. Последняя могла уйти из неумелых рук Петра Федоровича. Цесаревна намеревалась защитить его право на престол — если надо, то и с привлечением гвардии. Пока она действовала в интересах мужа, намереваясь править через него.

Поддержка войск и вельмож дорого стоила. Средства претендентам обычно предоставлялись из-за границы в надежде на изменение внешнеполитического курса. Иностранные дворы всегда стремились покупать расположение наследников, а заодно и нужные сведения. Елизавета взошла на престол на французские деньги, руководимая Шетарди, которому обещала прекратить войну России со Швецией. Сын Екатерины Павел за долгое царствование матери сближался то с одним, то с другим двором, получая займы, и наконец обрел постоянных союзников в Пруссии. В этом ряду сотрудничество нашей героини с британским послом — не исключение, а правило.

Сам факт получения субсидии не удивителен в обстановке, где брали все, от горничных до государыни. «Деньги, которые причитаются сему двору, — писал сэр Чарльз 4 июля 1755 года, — попадут, несомненно, в приватную шкатулку императрицы; ныне у нее большая нужда в средствах… Я попытаюсь при помощи тех малых средств, испрошенных мною у короля, полностью предать сей двор в руки Его величества». Заблуждение сэра Чарльза старательно поддерживали русские вельможи.

«Великий канцлер в самых убедительных выражениях заверил меня, что всякое увеличение первоначальной выплаты… желательно и породит у Ее императорского величества как бы чувство личной обязанности, — продолжал дипломат 11 августа. — …Сумма около пятнадцати тысяч фунтов стерлингов для личных трат императрицы произведет самое благоприятное воздействие… Ежели до сих пор покупалось русское войско, то указанная выше сумма должна купить саму императрицу»[159].

Оскорбительные слова. Они заставляют задуматься о месте России в тогдашнем концерте европейских держав. Когда Елизавета Петровна разорвала «Субсидную конвенцию» с Англией, она немедленно затребовала финансовую компенсацию с нового союзника — Франции[160]. Самые видные члены правительства получали пенсионы сразу от нескольких держав, более того — настаивали на взятках за услуги. Показательно обращение М. И. Воронцова к сэру Уильямсу. Будучи одним из главных сторонников сближения с Францией, он не постеснялся потребовать от Англии денег, суля перемену своей позиции. «Эмиссар Воронцова сказал мне, что… я ни разу не обращался к вице-канцлеру надлежащим образом, — доносил в Лондон сэр Чарльз, — что дом, который он строит в городе, был начат на английские деньги, но уж пять или шесть лет не может быть завершен, поелику сие также должно произойти за счет английских средств… Ежели не дам денег я, дадут другие, и, насколько ему известно, господин Дуглас (французский резидент. — О. Е.) уже немало раздал их многим особам»[161].

В таких обстоятельствах наша героиня могла приобрести политические добродетели только из прочитанных книг. Она, конечно, знала, что нехорошо брать деньги у иностранной державы, как знала, что предосудительно иметь любовников. Но эти знания никак не пересекались с реальностью.

С самого приезда в Россию в Екатерине видели политическую интриганку. Положение обязывало. Ни минуты наша героиня не была вольна в своем выборе. Тот, кто поддерживал — прусский ли король, дядя ли из Швеции, — являлся покровителем, на которого следовало ориентироваться. Поэтому в сближении с британским послом не было ничего нравственно нового. Набирая политический вес, Екатерина поднималась из состояния пешки. Для нее важно было стать самой сильной фигурой на шахматной доске.

Зададимся вопросом: насколько предоставленные великой княгиней сведения повредили России? Через нее становилось известно о состоянии здоровья Елизаветы. По тем временам это была государственная тайна, и наша героиня понимала, чем рискует, разглашая ее. Кроме того, Екатерина вместе с Бестужевым сделали всё возможное, чтобы сначала отсрочить отправку фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина к войскам, назначенным для войны с Пруссией, а потом затянуть подготовку к походу. Объективно это было выгодно Пруссии и крайне вредило союзникам — Австрии и Франции. Что касается России, то Елизавета была недовольна медлительностью фельдмаршала, а солдаты ставили за него свечки.

Сама Екатерина считала, что Бестужев, противодействуя Франции и пытаясь удержать союз с Англией, поступает «патриотически». Переписка с Уильямсом прервалась прежде, чем сведения сугубо военного характера стали попадать в руки нашей героини. Однако, участвуя в подобных интригах, она играла с огнем. Внезапное падение канцлера больно ударило по положению посла, привело к спешному отъезду Понятовского и поставило великую княгиню на грань высылки из России.

Дело Бестужева

В начале сентября 1757 года у дверей церкви в Царском Селе при большом стечении народа, пришедшего из окрестных деревень на праздничную обедню, императрица внезапно упала в обморок. Он был необычайно глубок и продолжителен, так что многие из придворных подумали, будто недалек смертный час Елизаветы[162]. Впрочем, подобные обмороки повторялись у Ее величества регулярно с 1749 года, когда она, поехав в подмосковное село Перово в гости к Алексею Разумовскому, лишилась чувств на празднике, устроенном в ее честь. Из-за слабости Елизавету тогда несли в Москву на руках. «Она была высокого роста, собою прекрасная, мужественная и очень дородная, — писала мемуаристка Е. П. Янькова, — а кушала она немало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина; сказывают, она особенно любила токайское; ну, не мудрено, что при ее полноте кровь приливала к голове, и с ней делались обмороки, так что в конце ужина ее иногда уносили из-за стола в опочивальню»[163].

Припадок, произошедший осенью 1757 года, выглядел слишком долгим. Пропал пульс, казалось, что Елизавета не дышит. В этих условиях канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин решил действовать быстро. Он уже два года назад составил проект манифеста, согласно которому великий князь Петр Федорович хотя и провозглашался императором, но не становился самодержавным монархом, — его жена Екатерина Алексеевна должна была занять при нем место соправительницы. Поскольку при дворе ходили упорные слухи о желании Елизаветы сделать внучатого племянника Павла наследником «мимо» родителей, а последних выслать в Германию, то план Бестужева должен был помешать такому развитию событий. Неспособность же Петра управлять самостоятельно казалась многим вельможам секретом Полишинеля.

Самому себе канцлер прочил роль первого министра с неограниченными полномочиями, он намеревался возглавить важнейшие коллегии и все гвардейские полки. Позднее Екатерина вспоминала: «Он много раз исправлял и давал переписывать свой проект, изменял его, дополнял, сокращал, и, казалось, был им очень занят. Правду сказать, я смотрела на этот проект как на бредни, как на приманку, с которою старик хотел войти ко мне в доверие; я однако не поддавалась на эту приманку, но так как дело было неспешное, то я не хотела противоречить упрямому старику»[164].

Дело приспело осенью 1757 года, и «упрямый старик» своей неуместной активностью едва не поставил Екатерину на край гибели. Существует версия, что канцлер направил письмо своему старинному другу фельдмаршалу С. Ф. Апраксину, командовавшему русскими войсками на театре военных действий с Пруссией. Он сообщал о близкой кончине императрицы и просил подкрепить его войсками в Петербурге. Своим назначением Апраксин был обязан именно Бестужеву, и теперь канцлер рассчитывал, что командующий будет действовать в его пользу.

Апраксин дал русским войскам приказ отступать из Пруссии. Однако, вопреки ожиданиям, Елизавета оправилась от припадка. Внезапная ретирада ее армии вызвала у императрицы подозрения. Командующий был отозван и в январе 1758 года допрошен начальником Тайной канцелярии А. И. Шуваловым. Среди прочих ему были заданы вопросы о его связях с Бестужевым и переписке с великой княгиней Екатериной. 14 февраля 1758 года Бестужев был арестован на заседании Конференции при высочайшем дворе[165]. К счастью для себя, он успел уничтожить все бумаги и до конца отрицал существование у него каких-либо планов на случай кончины государыни. По словам Екатерины, «императрице представили, что слава ее страдает от влияния Бестужева. Она приказала собрать в тот же вечер конференцию и призвать туда великого канцлера». Чуя неладное, Алексей Петрович сказался больным. «Тогда назвали эту болезнь неповиновением и послали сказать, чтобы он пришел без промедления. Он пришел, и его арестовали в полном собрании конференции, сложили с него все должности, лишили всех чинов и орденов, между тем как ни единая душа не могла обстоятельно изложить, за какие преступления или злодеяния так всего лишили первое лицо в империи»[166].

В сущности, никаких улик против канцлера не имелось. Добыть их рассчитывали, захватив его бумаги и хорошенько допросив самого. «Предупрежденный о приближающейся буре, Бестужев просмотрел свои бумаги, сжег все, что считал нужным, и был уверен в собственной неуязвимости, — писал хорошо осведомленный о подробностях Понятовский. — …Он не выказал ни страха, ни гнева, и на протяжении нескольких недель казался не только спокойным, но почти веселым — все его речи, его поведение свидетельствовали об этом; он даже угрожал своим врагам отомстить им в будущем»[167].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.