ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
К бабушке было нельзя, в мамины комнаты в коммуналке тоже. Отец повсюду разослал агентов, карауливших места, в которых мы могли появиться. Начались преследования, звонки, угрозы меня убить, телеграммы. В первые десять дней нас приютила мамина знакомая Нина, жившая напротив храма на Рижской. Один или два раза в неделю там служил отец Владимир. У Нины отпраздновали мой тринадцатый день рождения, оттуда же позвонили в Ленинград Кире, которой поручили связаться с директором Филармонии Виталием Фоминым и отменить концерт.
Скандал разразился жуткий: директор Большого зала предлагал Кире весь сбор за концерт, если она уговорит меня приехать. Кира бросила в ответ, что нельзя думать только о сборе, неплохо бы и обо мне тоже – руки переиграны.
Поскольку из дому было не выйти – можно было ненароком с кем-то столкнуться, то ситуация довольно скоро стала мучительной. Отец Владимир предложил нам спрятаться в его доме недалеко от Москвы в поселке Заветы Ильича, и после вечерни мы уехали.
Там постоянно жила матушка отца Владимира. В этом чудесном запорошенном доме с камином мы провели месяц, в нем ощенилась Джулька, что привело нас в замешательство: мы даже не знали, что она была беременна. Я ходила в местную школу, где нашла пианино, заниматься, но это не давало результатов – у меня в самом деле были переиграны руки, да и желания особого не было.
У моей сводной сестры Маши отец тоже нас искал, и после Нового года мама отправила меня с Машей в Ленинград к Кире. На несколько дней, погостить. Во второй день я попросила Киру дать мне ноты Баха, она полезла на антресоли, и в эту минуту в дверь начал ломиться отец. От страха я забилась в угол и нечленораздельно мычала, умоляя меня защитить. Кира позвонила Ире Таймановой и в милицию. Я написала заявление, в котором просила принять меры по моей безопасности, оно осталось лежать на столе.
Через полчаса приехал Александр Невзоров, гроза и гордость Ленинградского телевидения, чью передачу «600 секунд» в народе прозвали «попик, трупик и филармония» и которую, затаив дыхание, смотрел весь город. Мысленно прокручивая этот эпизод назад, я понимаю, что все произошло само собой. В интервью Невзорову я приносила извинения ленинградцам за отмененный концерт и просила отныне воспринимать меня отдельно от отца. В общем, это, конечно, был сеанс с разоблачением. Лежавшее на столе заявление, в котором упоминались «побои, разврат и пьянство», было заснято и зачитано, хотя заявление было адресовано не городу и миру, а в ближайшее отделение милиции и прокуратуру.
Шок и потрясение, охватившее публику, граничили с горячечным бредом. Все наперебой загалдели: во-о-о-т, мы давно подозревали, что там не все в порядке! Другие кричали: позор, Павлик Морозов, как ей не стыдно! Некоторые плевали мне в лицо на улице, так что и в Ленинграде выходить стало невозможным. Мы с сестрой Машей уехали обратно.
Маша была старше меня на четыре года, хороша собой и, несмотря на раннюю душевную зрелость, обременена тьмой юношеских комплексов. Воспитывали ее бабушка с дедушкой в Таганроге, Ольга, ее мать, изредка забирала ее в Москву, в свою богемную среду с сигаретой в постели и лечебной рюмкой коньяку «от сердца» по утрам. Отца она за свое детство почти не видела, Ольга была занята своими отношениями с мужчинами, миром и театром, коему она служила.
Когда я ушла от нашего отца, они с матерью вместе обретались на Коломенской. Мы сблизились. Маша взялась на правах старшей покровительствовать, я с восторгом и подражанием подчиняться. Сестра казалась мне невероятно умной – она читала толстые и бессмысленные (по выражению Андре Бретона, «философ, который мне непонятен, – негодяй») книги. Например, ею в совершенстве была изучена «Бхагавад-гита». Она интересовалась теософией, теологией, перемалывая своим хрупким сознанием христианство, буддизм, ислам, иудаизм, не считая мелких брызг в виде свидетелей Иеговы и адвентистов седьмого дня. Куда это ее завело, не знает никто: после смерти матери в 1997 году Маша прекратила все сношения с родственниками, исчезла из всех пунктов досягаемости и удалилась в неизвестном направлении. Где она теперь? Возможно, в секте, хотя я от всей души надеюсь, что в монастыре. Все попытки ее найти ни к чему не привели, но я верю, что она жива.
В Москве стало очевидным, что необходимо предпринять нечто радикальное. Находиться под ежесекундным дамокловым мечом физической расправы было невозможно, да и время шло, я же продолжала бездействовать. Поначалу мы с мамой думали уехать в Америку, где нас продолжали ждать, в Сан-Франциско была снята квартира с роялем. Алла Николаевна, единственная из всех съездившая туда по нашему приглашению, вернувшись, горячо убеждала нас ехать. Но отец сразу же после моего ухода отправился в ОВИР и написал заявление, что категорически возражает против моего отъезда. В случае же выдачи нам разрешения на выезд обещал поджечь себя в знак протеста на Красной площади. Я попереживала и после разговора с мамой, боявшейся, что в Москве обеспечить мою безопасность ей не удастся, отправилась обратно к Кире в Ленинград.
Там зрели разнообразные интриги. Первой интригой, затеянной Ирочкой Таймановой, стал визит к врачу. Он поставил диагноз «тендовагинит» и устроил правую руку в гипс. Интригой второй стало определение меня в школу-десятилетку при Ленинградской консерватории. Кира направилась к директору школы Юрию Курганову и попросила меня принять. Курганов поначалу замахал руками и предложил Кире самой со мной заниматься – весь этот скандальный ореол его не прельщал. Кира: «Но девочке нужна стабильность и образование, а я их обеспечить не могу – мы всей семьей ждем вызов на ПМЖ в Америку». Тогда Курганов посоветовал отправить меня обратно в Москву, в ЦМШ. Узнав, что в Москве отец, который грозится меня убить, он сник. И сказал: «Как же вы не боитесь, что он и вас всех убьет?» Бесстрашная Кира обещала, что ее семья будет защищать меня до последнего вздоха, оберегать и при необходимости конвоировать. Одновременно на него давила авторитетом Ира, всячески уговаривая совершить этот благородный поступок.
Курганов подумал-подумал – и взял меня в школу в середине года. Когда об этом стало известно, ему позвонил директор ЦМШ Бельченко: «Юра, ты что, с ума сошел? Тебя же Олег съест, да и Полине ничто не поможет». Теперь уже Курганов ответил, что ничего не боится, и повесил трубку.
Тут началась самая захватывающая интрига: в школу-то я пошла, но педагога у меня не было. Некоторые известные профессора поперву облизывались, как кот на сметану, однако и кололось: девочка безнадежно испорчена, возни будет много, да и отец может выкинуть штуку, а выйдет ли толк, предсказать не мог никто.
Юрию Николаевичу, видевшему, как делят мою неубитую шкуру, это копошение было неприятно, и он решил поговорить обо мне со знаменитым педагогом десятилетки Мариной Вениаминовной Вольф. Зная ее честность, прямоту, высочайший профессионализм, а главное – полное отсутствие тщеславия, расчета и заботы о собственной выгоде, по ее возвращении (она давала мастер-классы в Америке) он предложил ей взять меня в свой класс. Кира, со своей стороны, тоже зашла в атаку с тыла: попросила поговорить с Мариной Вениаминовной Ирину Львовну Этигон, преподавателя скрипки, у которой в свое время учился Юра, Кирин сын. Марина Вениаминовна отнекивалась: мол, наверняка я развращена славой, страдаю звездной болезнью и профессионально несостоятельна (тире: уголовно). И все же общими усилиями ее уговорили со мной познакомиться.
Это я помню как сейчас: мы с Ириной Львовной подходим к 22-му классу на третьем этаже десятилетки. В этот момент дверь открывается, из проема вылетает сначала карандаш, затем ноты, и последним эффектным кубарем летит ученик восьмого класса талантливый раздолбай Дима Левитан. Из класса раздается громовой голос Марины Вениаминовны с напутствиями в адрес бездельника. Заходит следующий ученик, ожидавший своей очереди в коридоре. Садится за рояль. Заходим и мы, Ирина Львовна встает у рояля, я сажусь на стул рядом с дверью. Марина Вениаминовна, в крайнем раздражении на Диму Левитана, начинает выговаривать все, что она думает обо мне, моей игре и прочих обстоятельствах моего существования. В этот момент я поняла, что эту седую голубоглазую женщину неопределенного возраста, слегка взъерошенную, говорящую грудным прокуренным голосом, уже люблю всем существом, доверяю ей и за то, чтобы со мной занимался именно этот человек, легко пожертвую многим. Молча киваю на все ее речения, выслушав же, говорю: «Вы абсолютно правы, и я прошу Вас об одном – возьмите меня в свой класс, я очень хочу научиться всему тому, чего не умею».
Она так удивилась, что на какое-то мгновение утратила дар речи. Потом очнулась и назначила мне день и час первого урока.
Эту встречу я полагаю событием, составившим счастье всей моей жизни. Не попади я тогда к Марине – кто знает, что было бы со мной сейчас. Она дала и вернула мне все: профессию, любовь к музыке, ту новую и трудную жизнь, о которой я мечтала, уходя в неизвестность. Ей я обязана тем, что дышу, играю на рояле. Существую.
Когда она взяла меня, отец стал забрасывать ее оскорбительными угрожающими телеграммами. Звонил по ночам с криками: «Я тебе, старая б…, ноги переломаю, кровью умываться будешь!» – все в таком же духе. Маринина мать Клавдия Яковлевна, ровесница века, приговаривала: «Мариночка, ну неужели ты не боишься?» Мариночка затягивалась папиросой и отвечала: «Мама, ну если я в войну, блокаду и при советской власти ничего не боялась, то чего уж теперь начинать?»
Я поселилась у Киры, Юра отдал мне свою комнату, сам переехал к подруге. В семье все были музыкантами: Вовка, младший сын, играл на скрипке и был моим бодигардом – водил в школу и встречал из нее. Кирин муж Владимир преподавал флейту.
Ежедневно приходили телеграммы: «Очнись зпт безумная зпт эти жадные Шариковы тебя погубят тчк Вернись зпт твой великий страдающий отец».
Первое время я нервно дергалась и озиралась, ночами кричала и билась в истериках, и все по очереди ходили меня успокаивать и гладить по голове. Категорически отказавшись брать у мамы деньги на мое содержание, они урезали свой бюджет, лишь бы я ни в чем не нуждалась. Растущий же организм, храня голодную память тела, съедал полную сковородку котлет – мне было очень стыдно, но остановиться я не могла.
Отец, зная, что Кира оказывает на меня большое влияние, подсылал людей ее подкупить, чтобы она уговорила меня вернуться. Так же он подсылал их к маме и Ире Таймановой. Надо ли говорить, что эти жрицы-весталки остались непоколебимы?
Уходя утром в школу, я часто задерживалась допоздна: если не было урока с Мариной, я все равно оставалась в классе, играла и пела оперы по клавирам, изучая мало знакомую область музыки. Дома у Киры я заслушивала до дыр «Иоланту», «Хованщину», «Царскую невесту», «Евгения Онегина», «Пиковую Даму», «Князя Игоря». Любимым нашим с Кирой развлечением было петь на разные голоса фуги Баха. Заодно училась играть на Вовкиной скрипке. Через две недели освоила ля-минорный Каприс Паганини в среднем темпе и переключилась на гитару. Вова, игравший прекрасно и на том и на другом, давил авторитетом, и мне очень хотелось доказать, что я ничуть не хуже. Хорошо, что мне не пришла в голову мысль заниматься еще и на флейте под руководством Владимира-старшего. Вероятно, время, которое я могла бы на это потратить, было посвящено французской литературе, без коей в этом возрасте никак невозможно обойтись: Бальзак и Мопассан.
В школе мне пришлось смириться с ролью ежедневной мишени. Каждый явно или исподволь тыкал в меня пальцем и шептал приятелю: вон она, та самая Осетинская. Постоянно находясь под перекрестным огнем взглядов и суждений, я от растерянности приняла гордый и независимый вид – безусловно, лучшую защиту, найденную подсознательно. Но моментально откликнулась на первые же проявления приязни, тут же объявив этих двух-трех детей своими друзьями.
Учиться я взялась с тем первоначальным рвением, обычно отличающим неофитов. Вызубривая параграфы наизусть, на всех уроках тянула руку, и в первые же недели нахватала пятерок, вызывая умиление преподавателей. Тем не менее вольность моего поведения (разговаривала я со всеми ровно, не разбирая чинов, отсутствие школьной формы почитала достоинством, а не недостатком), распущенные волосы, колечки и сережки до боли раздражали классную руководительницу и одновременно приводили в восторг некоторых мальчиков и девочек. В итоге, к концу учебного года многие носить школьную форму перестали, девочки распустили волосы, воткнули в уши серьги и переняли гордую независимую манеру держаться. Дисциплина трещала по швам.
Но я по-прежнему была отщепенцем. Меня разглядывали, но не любили, подражали, но за свою не считали, относясь с подозрением и опаской – ишь, звезда.
Мой первый настоящий учитель музыки, Марина Вольф, училась у Веры Харитоновны Разумовской, занимавшейся, в свою очередь, у Генриха Густавовича Нейгауза еще в Киеве, затем в Москве, а потом окончившей Петербургскую консерваторию у Леонида Николаева. Блестящая пианистка и педагог, Разумовская учила своих студентов страсти к деталям, перфекционизму. Она воевала с «крупным помолом» – небрежной, упрощенной игрой. Марина Вольф тоже несколько раз занималась с Нейгаузом во время его визитов в Ленинград. А даже один или два урока с личностью такого масштаба способны, при нужной восприимчивости, многое изменить в музыканте. После первого урока, на котором Марина играла Первую балладу Шопена, Нейгауз уехал в Москву, довольно надолго. Но, вернувшись и увидев ее в коридоре Консерватории, радостно закричал: «О, Первая баллада идет»! Из-за очень маленьких рук Марина не сделалась концертирующей пианисткой, но это не стало для нее драмой – в ней очень рано проявился великий талант педагога.
Эксплуатировать мой прежний репертуар было решительно невозможно. Марина Вениаминовна выбрала программу, призванную легко и безболезненно привести меня к полноценному освоению музыкальной грамоты.
В программу вошли: Бах – Прелюдия и Фуга ми-бемоль мажор из Первого тома ХТК, Шопен – Этюд № 5, Фа-мажорная соната Моцарта и Вариации на тему Клары Вик Шумана.
Начали с координации: плечи были зажаты и задраны вверх, как бы приклеиваясь к шее, губа постоянно закушена, спина напряжена, руки все время выписывали кренделя. Сыграть хотя бы одну ноту без дрыгания всем телом и подскакивания на стуле не получалось. С папой мы занимались другим видом спорта.
Далее обнаружилось, что все звучащие элементы образуют музыкальную фактуру, которую ухом и пальцами надо расслаивать на разные звуковые пласты. Кажется, впервые я слышала о том, что существует мелодия, полифония, гармонизация, первая, вторая… десятая линии звучностей, которые неплохо бы уметь расчленять, одновременно слушая каждую и не давая ни одному звуку угаснуть и пропасть. Облегчает эту задачу, как выяснилось, интонирование. Более-менее понятно, что это значит на скрипке, виолончели или в человеческом голосе. А что такое интонирование на рояле? Mama mia, все это было невозможно принять, не то что сделать.
Потом посмотрели вниз. Там обнаружилась педаль. До этого я вдавливала ногу в пол до упора и могла держать так до бесконечности. А что? Чем дольше, тем красивей – обертонов больше! Дебюсси со Скрябиным не возражали! Марина Вениаминовна терпеливо объясняла, что смена гармоний в пьесе, как правило, должна сопровождаться полной подменой педали для чистоты звучания, что педаль бывает полной, полупедалью, четвертьпедалью и еще совсем легким касанием, и для владения ею нужно тренировать одновременно слух, координацию и мысленную моментальную связку головы с рукой и ногой. А про Дебюсси и Скрябина мы после поговорим, после.
Затем посмотрели в ноты. Mein Gott, там же были выписаны штрихи, нюансы, детали, которые следовало исполнять в точности, как написано! А это оказалось так трудно – сыграть три ноты на legato, потом две на staccato и пять на лиге с portamento, объединив их в общую фразу, и притом сделать crescendo, не делая accelerando! Желательно и в левой руке тоже, и ничего, что там все наоборот. Да и редакции оказались множественны – выбрать верную тоже входило в вопрос квалификации.
А еще в нотах была выписана аппликатура. С ней у меня вообще не было никакого взаимопонимания. Я играла через Тверь на Сахалин, подменивая пальцы с мизинца на первый, по полной выкручивая кисть. Знаменитая пианистка не могла сыграть до-мажорную гамму, не зная, где подкладывается четвертый, а где третий пальцы. То, что аппликатура придумана для облегчения, а не усложнения перемещения пальцев по клавиатуре, стало для меня откровением. А неправильная мелкая пальцевая моторика впаялась в опыт, и преодолеть ее было почти невозможно.
И тут пришлось заново открыть, что все это делается еще для чего-то. То есть, что эти собранные воедино титанические усилия призваны о чем-то рассказывать и что-то выражать. Радость, допустим, боль, меланхолию, удивление, размышление, простодушное веселье, грозу, влюбленность, испуг, погоню, колебания колокольчиков на ветру, падение с обрыва, потерю любимого существа – я привыкла говорить об этом исключительно всуе.
И что прогнать по нотам от начала до конца не означает, что хотя бы одна из этих нот чему-то тебя научит.
И что вся слава – растаявшая на солнце пена, потому что я ничего не умею.
Я была в отчаянии. Как только мне удавалось вести мелодическую линию, задиралось плечо и закусывалась губа. Едва удачно сменялась педаль – в тартарары летели все нюансы. Попытка интонирования в фуге оборачивалась кашей во всех голосах. После пяти лет активного концертирования я не владела азами профессии, тем, что мои ровесники впитали с «Мотыльком» Майкапара и Тетрадью Анны Магдалены Бах. На уроках я, граждане, падала в обмороки и плакала от беспомощности – эти новые разновидности физических и интеллектуальных усилий были мне не по плечу. Марина Вениаминовна сурово поднимала меня, и все начиналось заново. Мы ежедневно проделывали двойную работу: я не столько училась, сколько переучивалась. И только спустя какое-то время я была готова начать с чистого листа. Но до этого было еще далеко.
Окончив шестой класс, я уехала в Москву. Мы с мамой поселились у бабушки в Филях. Инструмента не было, денег тоже. Мама отправилась на прием к Тихону Хренникову, поскольку за несколько лет до этого отец выбил новую, очень приличную «Эстонию» в аренду у Союза композиторов. Выписана она была в пользование Полине Осетинской, и мама просила вернуть ее по назначению. Когда ответственное лицо позвонило отцу, он в гневе завопил, что лучше изрубит рояль на куски, но мне он не достанется. Впоследствии он заявил, что инструмент сгорел на мифической даче, и при вскоре наступившей полной девальвации рубля вернул Союзу композиторов копейки. Рояль же так и остался у него. Мы взяли в аренду пианино.
К началу учебного года, когда мы вернулись в Ленинград, Кира уже получила вызов, они должны были ехать в Америку, и жить у них не было возможности. Она переговорила со своей приятельницей, жившей за Мариинским дворцом в переулке Анто-ненко, и эта Лариса взяла нас с мамой к себе. Она преподавала сопромат в военном училище, старший сын служил в армии, младший жил с ней, в доме царили несколько кошек, тараканы и мерзость запустения, от которой она только отмахивалась, посвящая все свободное время экстрасенсорным действам.
Для многих одиноких женщин в те годы лучшими друзьями и советчиками были ежедневно являвшиеся в телевизоре экстрасенсы Кашпировский и Чумак. Брутального Кашпировского обожали девушки попроще, Чумака, за интеллигентную внешность – девушки с образованием. Все заряжали воду и поддавались гипнозу по стойке смирно. Лариса не была исключением. Она ежедневно проверяла в доме потоки нехорошей энергии и выбивала ее из меня посредством массажа. Массаж был такой нечеловеческой силы, что матрас был мокрым от слез, а мама запиралась в ванной, чтобы не слышать криков.
Меж тем меня продолжали беспокоить потоки нехорошей энергии со стороны отца – то он караулил меня у школы, сидя в машине «Волга» с пистолетом в руках (папа – большой поклонник американской идеи самозащиты, закрепленной тамошним законодательством), то слал очередные телеграммы в духе «вернись, я все прощу» и продолжал организовывать гастроли, несмотря на то что меня уже не было рядом.
Как раз приближались горящие. Он упросил Киру уговорить меня встретиться. Я пришла, села за рояль. Он велел Кире с мужем выйти. Кира категорически отказала. «Вернись немедленно, мерзавка», – сказал он. Не бывать этому, нет. Тогда он подошел, плюнул мне в лицо, прокричав «Будь ты проклята!», и бросился на меня. Тут ему в ногу вцепился бульдог Торик, Володя оттащил отца и спустил с лестницы, я билась в истерике. После этого встречаться как-то расхотелось.
Спустя пару дней вышла статья в «Смене», в которой говорилось, что меня украли жадные Шари-ковы, уезжающие в Америку и везущие меня с собой, чтобы нажиться. Я же – тупая и безголовая маленькая девочка, которой очень легко управлять, в возрасте «красного тумана», ленивая и бездарная, сбежавшая от труда и великодушия гения в поисках «дискотечной жизни». Одно за другим выходили интервью в жанре «Исповедь отца»: «Пил, да. Шампанское. Читал стихи при луне. Были грехи – каялся».
А Лариса, опасавшаяся, что после этой встречи я занесла в дом уж очень плохую энергию, которую невозможно будет выветрить, попросила нас съехать. Мы поблагодарили ее за гостеприимство, все-таки мы провели там месяца два, и отправились далее.
В это время мы общались с одной семьей, мамой и дочкой, которые, уж не знаю по какой причине, нас подбадривали. Они сказали, что у них пустует комната в коммуналке на Старо-Невском и предложили нам туда заселиться. Я переехала на одну пробную ночь, мама еще собиралась, и всего-навсего там переночевала, одна, в мыслях о том, как мы здесь устроимся. Наутро на коммунальной кухне соседка, женщина с сильно измененным сознанием, ютившаяся в четырнадцатиметровой комнате с мужем и двумя маленькими детьми, приперла меня к стене. В руке у нее был кухонный нож. Посверкивая глазами и брызгая слюной, она прошипела, что не потерпит в доме проституток и воровок, которые жаждут тут устроить притон. И что на это можно было ответить? – Женщина, мне тринадцать лет, да и воровать у вас нечего?
Пришлось думать, куда деться дальше. На пару недель нас приютили мама с дочкой, предложившие злополучную комнату. Спустя полгода они где-то пересеклись с отцом, он рассказал им свою версию – какую тварь они пригрели. Летом мы встретились на конкурсе Чайковского, и они долго упрекали меня, что я обидела этого святого человека и обманула их.
Квартиру мы снять не могли, денег не было, работы у мамы тоже: без прописки никуда не брали. Мы пошли на поклон в интернат при консерваторской школе-десятилетке. В интернат с родителями нельзя, но для нас, после визита М. В. Вольф к директору, все-таки сделали исключение и поселили в комнате для гостей. Временно. Маме дали сроку два месяца.
«Вчера мы переехали в интернат. Нам выделили комнату бледно-розового цвета, холодную, продуваемую и унылую. Зато здесь есть две кровати, шкаф с одной вешалкой, пианино, два стула и стол. Окно, вероятно, выходит на Северный полюс – таким ледяным холодом от него несет. Под окном батарея. Видимо, весь батарейный цикл заканчивается в нашей комнате, так как теплая вода не доходит. Жить в этой комнате – все равно что есть мороженое, плывя на льдине. Поскольку просить помощи не у кого, окно пришлось заткнуть ватой и купить рефлектор. Кровать у меня с панцирной сеткой, прогибается чуть не до полу, и утром мое тело принимает форму параболы. Полине здесь хорошо. Во-первых, она ни с кем не в дружбе из интернатских, поэтому нет пустой траты времени, а во-вторых, в каждой комнате пианино, и отовсюду слышна музыка. А слышимость здесь, как в горах в разреженной атмосфере. Так вот, поскольку Полина не выносит, когда играют фальшиво, то она уходит в школу (школа и интернат в одном здании) и там занимается. Вчера ее выгнали из класса в 11 часов вечера».
Так мама описывала очередное переселение нашей подруге Марине Русецкой, женщине сказочной красоты, мудрости и воли. (Мы, впрочем, зовем ее Машей. Маша одна воспитывала четырех детей, отец которых, поэт Геннадий Айги, покинул семейство, когда младшей дочке было полгода. Сразу после моего ухода от отца мы очень подружились с этой семьей. Я к Машиному мнению прислушивалась – и прислушиваюсь – необычайно.)
Утро в интернате начиналось так: с правой стороны грохотали на пианино, с левой пилили на скрипке, через комнату пищали на флейте, через две завывали на виолончели, сверху доносились чарующие звуки трубы и тромбона. В умывалке, между раковиной и тазом с замоченным бельем находила приют альтистка. Какофония усугублялась запахом жареной селедки – приметой вьетнамского нашествия на русское музобразование.
Заниматься я любила по ночам, в тишине. Надо было дождаться, пока вахтерша уснет, пробраться к доске с ключами, ловким движением выхватить искомый из щели – и занимайся хоть всю ночь.
Назревала поездка школьного десанта в Стокгольм, я значилась среди участников и упорно готовилась к первому выезду в загранку. Хитрым образом обойдя ОВИР и запрет отца на выезд, директор школы отправил меня представлять десятилетку на скандинавские просторы ля-минорной партитой Баха, вторым Скерцо Шопена и Токкатой Дебюсси.
За два месяца до Швеции вещи были обкатаны в Риге, куда мы ездили классом Марины Вениаминовны. После концерта Марина собрала всех учеников, некоторых сдержанно похвалила. Кстати, Марини-на похвала звучит коротко и отрывисто: «Ну что, ничего». И грозно прибавила: «А двоих я буду бить». Эти двое – я и самый талантливый пианист школы, одиннадцатиклассник Сергей Григорьев – сразу смекнули что к чему и полезли под стол. Сережа, в тот вечер умопомрачительно, с огромным успехом в зале и за кулисами сыгравший «Крейслериану», вообще не отличался трудолюбием. И потом ушел в джаз, став одним из лучших джазовых пианистов страны. У меня же в Бахе что-то выходило, чего не скажешь о си-бемоль-минорном скерцо. В рамках жесткой ритмической и полифонической конструкции мне удавалось держать себя под контролем. Как только доходило до эмоционального романтического порыва, до чуйства, я срывалась с катушек, неслась, не зная броду, и тормозила лбом в стену. Все усилия разума сводились на нет, включалась бессмысленная, вкатанная годами физиология. Для наглядности этот портрет Дориана Грея не убирали в дальние комнаты.
«Канун Рождества. Полина ушла в Кировский театр на „Жизель“. У нас балетная болезнь, а сегодня танцует Андрис Лиепа. Вчера она тоже была на балете, и третьего дня. Неделю назад были на бенефисе лучшего танцовщика Кировского театра Фаруха Рузиматова».
В балет и в концерт я действительно ходила почти всякий день, изучив репертуар наизусть, причитая про себя: о, этот волшебный мир театра! Внутри было светло, дамы сверкали бриллиантами, пахли духами «Clandestine», весело смеялись, пили шампанское. Мое пухлое тельце чувствовало себя бедным героем какой-нибудь рождественской истории, прильнувшим к сияющей витрине, но только с другой стороны стекла. Там, внутри, не было ни крыс, ни тараканов, ни карточек, по которым уже покупали сахар, мыло, чай, ни постоянного голода, ни безденежья. Хотя именно там чувство ущербности, и так обостренное переходным возрастом, умножалось донельзя. От самообожествления до самоуничижения и ярости на весь мир в пубертате вообще никакого шага. У меня, по крайней мере, его не было. За спиной уже со снисходительным пренебрежением вслух поговаривали, как об утильсырье: да-да, эта та самая, бывшая вундеркинд. Что с ней сейчас, интересно? Как будто это не я прошла только что у них под носом. Сцепив зубы и нахрючившись, я мысленно шипела – рано списываете, граждане, я вам еще покажу, я вам всем покажу!
«Между тем, нас в интернате не очень любят, и рабская трусость эдакой змеей гнездится где-то на шее, особенно сейчас, когда мы живем под страхом быть выгнанными на улицу в качестве нарушителей спокойствия. Полина взяла за правило заниматься по ночам. Она уходит в зал и играет там часов до трех ночи. И я, оставшись в комнате, затихаю и гашу свет при малейшем шуме шагов из коридора, покрываюсь красными пятнами, ругая свою рабскую природу, сворачиваюсь в позу эмбриона на своей панцирной сетке, зажимаю в кулаке ненависть к самой себе и плюю в розовую стену. По комнате бегает крыса. Рядом дом, где жил Блок. А в соседнем доме – психдиспансер».
Крысы для обитателей интерната, были, в общем, родными существами. Душ располагался на первом этаже, туда вела черная лестница. Так вот, при спуске надо было беспрестанно и очень громко кричать и топать, распугивая анфисок. В душе они сидели напротив кабинки в ряд и разглядывали, как мы моемся. Я с ними так свыклась, что вскоре и бояться перестала.
Я захлебывалась от новых впечатлений. Сумрачный Стокгольм, ратуша, концерты, милое шведское семейство, в которое меня поселили, заснеженный загородный домик, окруженный елками, унизанными огоньками, а еще хрустящие хлебцы, сливки и ветчина на завтрак! К сожалению, толком поблагодарить хозяев я не смогла – по-английски говорила плохо: при отце немного занималась им с частным педагогом, в ЦМШ был французский, а в десятилетке еще не успела вникнуть в тонкости. Стимул был колоссальный: тем же летом я засела на бабушкиной даче, обложившись самоучителем Эккерсли в четырех томах, – и выучила английский язык.
«Полина вчера побежала в Филармонию на репетицию Ростроповича. Сказала, что она будет не Осетинская, если не пройдет. Но репетиция отменилась. Сегодня она встала в 6.30, в 7.00 уже ушла в Филармонию, а репетиция начинались в 10.00. Было много милиции, давка, зверство со стороны охраны правопорядка – детей избили и изваляли в грязи. Какую-то женщину били и тащили по земле за волосы. В общем, ужас! Но моя умная дочка в 8.00 уже пила чай с вахтершами, после чего дожидалась начала на хорах».
Потом я прорвалась и на концерт: для этого с группой товарищей мы лезли на крышу и шли веревочкой, как альпинисты, по обледеневшему карнизу шестого этажа, попав в зал через мужской, кажется, туалет. А дальше – всеобщая эйфория, братание и поклонение великому артисту. Не помню, что и как играл маэстро, помню только, что этот вечер, этот шум и эти звуки музыки вызвали во мне настоящий взрыв желания работать.
В середине июня должен был состояться мой первый концерт с оркестром в Большом зале Филармонии в новом, одиночном статусе. Мы с Мариной Вениаминовной взялись за до-мажорный Тринадцатый концерт Моцарта.
Это были муки адовы. Моцарт и так невозможно труден и требует особого ключа, а в отсутствие не то что мастерства, а элементарного владения техникой и стилем превращается в карикатуру. Здесь так легко переступить черту, она практически невидима.
Но мне тогда до этих рассуждений и черты было как до Луны. Я не могла сыграть тему. Не давались штрихи, звук, фразировка. После нескольких часов вымучивания естественной простой фразы терялся контакт с реальностью. Через пару месяцев работы я возненавидела все: себя, рояль, Моцарта, и приходила на урок с выражением угрюмой озлобленности.
Мама и Марина это поняли. И поставили меня перед выбором: решай сейчас и сама, да или нет. Сказано это было очень жестко – все мы тут взрослые люди, если не хочешь, тебя никто не вынуждает, но не смей тратить зазря чужое время, силы и жизнь. Марина добавила, что если моим ответом будет «нет», то лучше не попадаться ей на глаза.
Вот так первый раз в жизни – сознательно и самостоятельно – я выбрала музыку. Одновременно пришло понимание ответственности за то, что я делаю. Как будто переключили тумблер, и ее уже не на кого было переложить. Раньше я выходила на сцену заводной куклой, и механизм, «приводящий пейзажи в движенье», включал отец, где-то там, за сценой, нажимая на «пуск». И мне казалось такое положение вещей естественным. Кто жмет на кнопку, тот и результат гарантирует. Теперь же я с ужасом осознала, что судить будут только меня, без скидок на возраст, педагога и обстоятельства.
Настал час «икс». Я понимала, что люди, пришедшие на концерт, в первую очередь, интересуются не Концертом Моцарта, а моей персоной. Ну как она, погибла? Играет? Солнечный зайчик? Ангел перестройки? Мы так и знали! Кажется, впервые в жизни я смертельно боялась выйти на сцену и издать звуки. Но некуда деться.
На сцену вышел не ребенок, а девушка в длинном платье. Это уже говорило не в мою пользу. Зачем я посмела вырасти? Дальше пришлось разрушить последние иллюзии. Сыграла я скучно, аккуратно, бледно, по-ученически, задушенным звуком, которого, кажется, не было слышно даже с первого ряда партера. Это был настоящий, внутренний и тем еще более страшный провал. Доброжелательный критик Михаил Бялик отрецензировал концерт словами «Красивая девушка красиво и хорошо сыграла концерт Моцарта». Что-то в этом роде. Лучше бы написать: «Все умерли, но зато не мучаясь».
Интернат уже закрылся на летние каникулы. Вернувшись в гостиницу «Советская», где мы с мамой остановились, приехав на концерт из Москвы, я молча легла на кровать. Мама тоже молчала. Подумав некоторое время, я сказала: «Мама, ты не волнуйся.
Я все равно стану настоящим музыкантом. Только тебе придется немного подождать. Пожалуйста, подожди».
Отец тоже был на концерте, не преминув после позвонить маме и торжествующе произнести: «Ну что, все понятно? Без меня она никто. Я требую, чтобы эта тварь сменила фамилию, она недостойна называться Осетинской». Мама с радостью откликнулась на это пожелание, но требовалось его заявление, которое он так и не написал.
А меня постигла та же участь, что и группу «Ласковый май» – у торговой марки «П. О.» обнаружились двойники. Папа взял ученицу, сначала одну, потом других, которые играли концерты в глубинке под фамилией Осетинская, а иногда и под именем Полина. Несколько раз, собираясь на гастроли в некий город, я слышала: да ты же у нас играла пару месяцев назад. Ну надо же, а я и забыла, растерянно лепетала я в трубку. И оставалась дома.
Тем временем продолжали приходить приглашения во Францию от Казадезюса, в Лилльскую филармонию, на Зальцбургский фестиваль. Увы, никуда ехать я не могла, зная, что все это организовано отцом, который там беспременно будет меня дожидаться. Постепенно эти приглашения образовали целое кладбище упущенных возможностей, по которому я горестно бродила. Отцу не удалось сорвать только встречу с Ваном Клиберном – она состоялась в гостинице «Метрополь» в присутствии дочери Александра Николаевича Скрябина, сорока человек и пятнадцати телекамер. Ван был необычайно радушен, расспрашивал про занятия, обнимал и не хотел меня отпускать, говоря всем: «Вы посмотрите, какие у нее глаза!»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Глава шестая
Глава шестая Восхождение к перевалу Айгни. — Бесхитростная душа. — Предчувствия. Я устанавливаю рекорд в высокогорном скоростном спуске. — Йонгден падает в овраг и получает вывих стопы. — Мы застреваем в пещере без огня и еды; снегопад продолжается. — Его состояние
Глава шестая
Глава шестая Размышляя над судьбой генерала Власова, анализируя факты его биографии, его поступки, слова и мысли, легко опровергнуть любую выдвигаемую его врагами или почитателями версию.Только безумие нашего времени могло породить мысль о Власове как генерале ГРУ…Не
Глава шестая
Глава шестая Мы говорили, что генерал Власов сочинил себе бесчисленное множество биографий… Почти каждому своему собеседнику он преподносил события своей жизни так, как хотелось тому…Но все– таки это не совсем верно.И совсем не верно, если предположить, что Власов
Глава шестая
Глава шестая Жизнь Магомета после свадьбы. Он стремится к религиозной реформе. Его расположение к религиозным размышлениям. Видение в пещере. Провозглашение себя пророком.Брак с Хадиджей дал Магомету возможность занять место среди самых богатых людей своего города.
Глава шестая
Глава шестая Огромная пирамида из живых людей. Нижние распростерты и уже потеряли человеческое подобие от непосильной тяжести, давящей на них сверху. Здесь масса знакомых, но об этом можно догадаться только по косвенным приметам. Чем выше ярусы пирамиды, тем
Глава шестая
Глава шестая «Начальнику Главного управления кадров Красной армии.Генерал-майор Власов сможет быть направлен не ранее 25–26 ноября в связи продолжающимся воспалительным процессом среднего уха. Начальник штаба ЮЗФ Бодин. Зам. нач. военсанупра ЮЗФ Бялик — Васюкевич».Эта
Глава шестая
Глава шестая В эти дни Власов не только посылал в различные штабы радиограммы о бедственном положении армии, но и пытался найти решение: самостоятельно со своей стороны разорвать кольцо окружения.Болото… Чахоточная, сочащаяся водой земля.Здесь словно бы остановилось
Глава шестая
Глава шестая 17 сентября 1842 года Андрея Андреевича Власова привезли в Берлин.«Штаб» русских сотрудников Отдела пропаганды Верховного командования располагался в Берлине на Викториаштрассе, в здании номер 10.Чтобы попасть туда, нужно было миновать пост охраны.Обстановка
Глава шестая
Глава шестая «Власов и его соратники, — пишет Штрик-Штрикфельдт, — всегда надеялись, что здравый смысл должен когда-то победить. Было роковым для германского народа, что в то время не оказалось рядом с Гитлером никого, кто мог бы ему противостоять».Поначалу
Глава шестая
Глава шестая Размышляя над судьбой генерала Власова, анализируя факты его биографии, его поступки, слова и мысли, легко опровергнуть любую выдвигаемую его врагами или почитателями версию.Только безумие нашего времени могло породить мысль о Власове как о сотруднике
Глава шестая
Глава шестая Мы говорили, что генерал Власов сочинил себе бесчисленное множество биографий. Почти каждому собеседнику он преподносил события своей жизни так, как хотелось тому.Но все-таки не совсем верно предположить, что, примеряясь к слушателям, Власов преследовал
Глава шестая
Глава шестая Процесс шел к концу. После перерыва, который задержался на двадцать минут, в 18 часов 20 минут В.В. Ульрих зачитал определение суда об отклонении ходатайств Благовещенского, заявленных в начале судебного заседания.— Судебное следствие по делу окончено, —
Глава шестая
Глава шестая По дороге, вьющейся меж гор, мы двигались в глубь Трансильвании.Впереди ротных повозок верхом на коне скакал старший лейтенант Панаско, принявший роту после отъезда в госпиталь Антонова. Мы надеялись на скорое выздоровление нашего ротного и поэтому
Глава шестая
Глава шестая В письмах Яна Матушиньского были недомолвки. И намеки, по которым нетрудно было догадаться, что Констанция Гладковская выходит, а может быть уже вышла замуж. Выходит или вышла? Сказал бы ты прямо, Ясь! А то ведь надежде легко притаиться между этими двумя
Глава шестая
Глава шестая Во второй половине 1904 года в Баку на жительство приехали два человека, обратившие на себя внимание губернского жандармского управления.Один из них, прибывший из Грузии, был исключен из Тифлисского учительского института за участие в
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ Теперь сны и воспоминания Фаины были ровнее, упорядоченнее. Шмель редко беспокоил ее и стал, казалось, добрее. Она перестала бояться, что он ужалит.Понемногу выплывая из небытия, Фаина как бы заново переживала свою не очень долгую жизнь. Но она, эта жизнь, так