Глава 6 ГРАД ВЗЫСКУЕМЫЙ, ГРАД ЗАКЛЕЙМЕННЫЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

ГРАД ВЗЫСКУЕМЫЙ, ГРАД ЗАКЛЕЙМЕННЫЙ

8 августа 1911 года Андрей Белый и Ася Тургенева приехали в Москву и остановились в меблированных комнатах на Тверском бульваре. Мать Белого все так же игнорировала сноху, но сыну в конечном счете дала в долг одну тысячу рублей на обзаведение хозяйством. Наилучшие отношения по-прежнему сохранялись у него с Маргаритой Кирилловной Морозовой, основавшей и возглавившей философско-религиозное издательство «Путь». (Оживленная переписка между ними не прекращалась и во время путешествия писателя на Восток.[24]) Белый предложил написать для «путейцев» книги – сначала об Афанасии Фете, затем – о мыслителе-космисте Николае Федоровиче Федорове. К сожалению, ни то ни другое осуществлено не было: автора вскоре захлестнула стихия «Петербурга», а вслед за ним – антропософия.

Зато М. К. Морозова выручила материально (дала в долг полторы тысячи рублей) и пригласила на две недели погостить в своем калужском имении. Здесь впервые встретились две Музы А. Белого. Дружеского контакта между ними, увы, не сложилось. Воспоминания Морозовой, написанные на склоне лет, не оставляют на сей счет никаких сомнений: «В августе… Борис Николаевич с Асей приехали к нам в Михайловское погостить и провели у нас недели три. Меня, конечно, очень интересовала Ася. Борис Николаевич, видимо, был очень увлечен ею. Она держалась независимо, очень спокойно, даже холодно и совсем равнодушно ко всему окружающему; говорила очень мало, почти все время молчала и курила, что к ней очень шло. Она очень мило держала папиросу в тонких пальчиках и, покуривая, показывала все время свой прелестный профиль и как-то змеевидно глядела на вас в бок. Борис Николаевич не спускал с нее глаз, и когда она подымалась и уходила, то он буквально бросался и бежал за ней. Как-то раз у нас с Асей вышло маленькое недоразумение. Я ее представляла приходившим или приезжающим знакомым – Анна Алексеевна Бугаева, помня, что Т. Ф. Шлецер (вторая жена А. Н. Скрябина. – В. Д.) от меня всегда требовала, чтоб я ее знакомила со всеми как Скрябину. Я так и делала. Вдруг Ася пришла ко мне в комнату со мной „объясниться“ о том, зачем я ее представляю всем как Бугаеву, тогда как она Тургенева. „Я этого не признаю, тогда почему же Боре не быть Борисом Асевичем Тургеневым“, – сказала она. Я, конечно, впредь делала так, как она пожелала. Завязать какие-нибудь отношения с Асей или даже побеседовать с ней интимно мне так и не удалось».

По свидетельству хорошо знавших ее, Ася Тургенева вообще была девушкой неразговорчивой, даже нелюдимой. В незнакомой компании всегда молчала, непрерывно дымя папироской. Среди близких ей людей расслаблялась, но и тут могла надолго замкнуться, что называется, уйти в себя. С Андреем Белым – особенно на первых этапах их совместной жизни – у нее сложились доверительные отношения. Но постепенно и между ними возникла отчужденность, что в конечном счете вынудило их расстаться (причем инициатива целиком и полностью принадлежала женской стороне).

* * *

В конце сентября Белый наконец-то завершил работу над тяготившими его (но необходимыми для заработка) «Путевыми заметками» и готов был засесть за роман. Согласно устной договоренности, в январе 1912 года он должен был представить в журнал «Русская мысль» первые три главы. П. Б. Струве не питал особой любви ни к Белому, ни к его творчеству, но прагматически рассудил, что публикация в журнале нового романа известного (и в какой-то мере – скандального) автора может увеличить число подписчиков. Однако осторожность в таких делах тоже не помеха, поэтому главный редактор заявил, что окончательное решение о публикации примет после личного ознакомления с рукописью первых трех глав. Только тогда можно ставить вопрос и об авансе.

Понадеявшись на порядочность Струве, но еще более – на дружеское участие Брюсова, и оставшись без копейки денег, писатель воспользовался предложением малознакомых ему доброхотов пожить на их якобы зимней даче в подмосковном поселке Видное (станция Расторгуево по Павелецкой железной дороге). Вздохнув с облегчением, они с женой разместились в трех тихих дачных комнатах и, наняв кухарку и сделав запас дров на зиму, занялись каждый своим делом. Ася облачилась в короткие арабские шаровары и впала в форменный транс под воздействием трудов Блаватской и Штайнера. Белый с головой погрузился в фантасмагорию своего романа, раз в неделю наведываясь в Москву для решения неотложных вопросов.

Идиллия продолжалась, пока не грянули первые морозы. Уютная дачка оказалась совершенно не приспособленной для зимнего проживания: стены промерзли и покрылись инеем, небольшая печка необходимого тепла не давала, воспоминаниями о Сицилии и Африке не согреешься. Белый с женой вынуждены были вернуться в Москву и остановиться в перенаселенной квартире Поццо. Наташа только что родила дочку, и «беглецам» выделили крохотную комнатушку, абсолютно не приспособленную для уединения и творчества: пространство – четыре шага, где две постели, два стола, чемоданы, вещи, одежда, Асины гравировальные принадлежности, книги Белого, груды рукописей, не прекращающийся с утра до вечера поток людей. Работа над романом застопорилась. К тому же совершенно не было денег. «Русская мысль» аванса, на который так рассчитывал писатель, по-прежнему не давала. Подчас не на что было даже купить еды.

Состояние Белого приближалось к безысходности, ее отчасти передает отрывок из письма к Э. К. Метнеру, написанного в конце декабря: «Трудность материальная, лавина неоплаченных долгов, растущая над нашими головами, последние месяцы вызывает во мне скорее не желание избежать ее, а, наоборот, подставить ей голову; ибо я устал, ужасно устал, безмерно устал морально: а моральная моя усталость от невозможности успокоиться, от искания денег; едва обернешься, едва с величайшими треволнениями через голову ряда скандалов и моральных ударов выцарапаешь себе право на 3–4 месяца не думать о деньгах, едва, успокоившись, примешься за работу, как тебя со всех сторон начинают упрекать за то, что ты должен тому-то, что ты не исполнил данного обещания: словом – житейская суета. А там глядь – прошли эти три месяца и опять грозный вопрос: а чем жить? А чем заплатить уже имеющийся долг? А во имя чего занять? А откуда? <…>»

В полном отчаянии Белый обратился за советом к Блоку: «Дорогой Саша! Пишу Тебе не в порядке наших личных отношений, а в порядке просьбы подать совет. Дело вот в чем: у Вас в Петербурге все журналы, все организации литературные, словом, вся техника литературы. В Москве же ничего нет. У меня в Москве единственный журнал „Р[усская] М[ысль]“. Но Брюсов меня обмерил и обвесил. С лета до зарезу мне были нужны деньги; личных денег у меня нет ни гроша, литературного же заработка нет, ибо в журналы вообще меня не приглашают (нет такой „моды“ меня приглашать). Я просил Брюсова дать мне работы, и он через „Мусагет“ просил меня написать об Африке. Все лето я писал о Радесе и Египте (около 10-ти печатных листов), рассчитывая жить зимой на литературный труд и поэтому откладывая „Голубя“ (будущий роман „Петербург“ первоначально считался продолжением – 2-й частью из запланированных трех – повести „Серебряный голубь“. – В. Д.). Лето потерял, десять печатных листов написал (и написал – хорошо), и вот мне говорят, что „Р[усская] М[ысль]“ перегружена географией; стало быть, мой труд не нужен. Кроме того Брюсовым и Струве поставлены условия, чтобы к 1-ому январю я написал „Голубя“ и представил 15 печатных листов (по 100 р. за лист). Я просил аванса, мне отказали. Теперь я в невозможнейших условиях: чтобы к 15 январю представить рукопись, я не могу ни одной рецензии написать для заработка, а денег у меня – ни гроша; и я все эти 4 месяца кое-как перебивался. „Р[усская] М[ысль]“ своим обманом меня (праздной работой над Радесом и Египтом, а потом и Голубем) посадила в лужу. Имение мое продастся дай Бог через ? года, а пока я – сейчас в ужаснейшем материальном положении. Я должен или бросить литературу и околачиваться в передних попечителя округа, или потребовать у общества, чтобы А. Белый, могущий писать хорошие вещи, был обществом обеспечен. И я требую от всех людей, кому я, как писатель, нужен, чтобы писателю не дали умирать с голоду: мне нужны до февраля месяца (когда я справлюсь с „Голубем“) 400–500 рублей; у меня есть около 10 печатных листов описаний Египта и Тунисии. Кто может 1) или дать мне взаймы (в счет гонорара за Голубя) 500 рублей, которые обязуюсь отдать по представлении рукописи в „Р[усскую] Щысль]“, 2) или дать 500 рублей за материал (хороший), праздно лежащий у меня? Нет ли в Петербурге такого человека, или журнала, который не даст подохнуть А. Белому и не заставит его клянчить у меценатов о возможности существовать? „Мусагет“ сам нуждается. „Мусагету“ должен я 3000 (путешествие), которые уплачу по продаже имения и который соглашается ждать, но который не может без явного ущерба изданий помочь мне сейчас.

Пишу Тебе, не как другу, а как петербуржцу: к кому мне обратиться? Ни журналов, ни людей я не знаю: вы все вращаетесь в литературной среде, а я с Асей – мерзну в деревне и ни с кем не общаюсь. Ты рекомендуешь мне презреть суету сует и писать „Голубя“. Милый друг, рекомендуя мне покой, рекомендуй мне и возможность работать без спешки и без заботы о том, как просуществовать декабрь и январь месяц. Не знаю, на что Ты живешь, и знаю, что А. Белому литературой жить невозможно, а денег своих – ни гроша. У меня на сердце жена, Ася. Для себя не стал бы я просить. Но мысль подвергать Асю голоду, ревматизмам и пр[очим] принадлежностям литерат[урной] деятельности меня ужасает.

Ты – судья моего поведения: так будь же не обвинителем только, а постарайся меня как-нибудь устроить: или дай совет, как быть. Мне 500 рублей нужны сейчас до зарезу. Нельзя ли честно получить за праздно скопившийся у меня лит<ературный> труд, а не то через две недели я зареву благим матом у всех порогов богатой буржуазной сволочи: „Подайте, Христа ради, А. Белому“. Зареву с гордостью, ибо я – Бож<и>ей милостью художник, который по крайней мере обществом должен быть обеспечен хлебом и одёжей (так!). Или искусство, литература, мысль, образы никому не нужны. Ну, тогда я буду себе искать место хоть лакеем в ресторане: так и буду знать, что А. Белый никому не нужен, ибо его оставляют на произвол судьбы голодать. <…>»

Угроза голода помянута здесь вовсе не для красного словца. Положение в самом деле выглядело безнадежным (если бы Белый только знал, что вскоре оно станет еще безнадежнее). Блок ответил незамедлительно – выслал переводом Белому 500 рублей. Тот такого поворота дела даже не ожидал. Его несколько растерянная реакция свидетельствует об искренности и деликатности отношений между старыми друзьями:

«Милый Саша, Твое сегодняшнее письмо меня совсем оглушило своей неожиданностью. И мне теперь совестно одного: как бы Ты не подумал, что мои жалобы на матерьяльные трудности не были предлогом просить у Тебя денег…

(Тьфу: пишу вовсе не то и не так!..) Письмо Твое меня глубоко порадовало и испугало: порадовало тем хорошим чувством, которым оно продиктовано. Испугало: явился соблазн воспользоваться Твоим благородным почином меня поддержать материально. Милый друг, знаешь, я, пожалуй, воспользуюсь Твоим предложением, но только при одном условии: чтобы Ты четко мне ответил и пристально поглядел мне в глаза. Во-первых: действительно ли Ты можешь мне месяца на три одолжить 500 рублей? Если это Твои гонорарные деньги, я брать отказываюсь: я слишком знаю, как трудно добывается гонорар и как быстро необходимые потребности поглощают его. Если же у Тебя случайно оказалось несколько сот рублей и они Тебе в продолжение 3-х месяцев не нужны будут (я Тебе их верну в середине февраля, если не в конце января), я с огромной благодарностью (Ты не можешь себе представить, как Ты меня выручаешь) принимаю Твое предложение, принимаю так же доверчиво, как Ты мне по-хорошему предложил… <…>»

Блок успокоил друга: получив после смерти отца небольшое наследство, он безо всяких затруднений для себя мог одолжить такую сумму на неопределенный срок. Благополучно решился и вопрос с дальнейшей работой над романом. Григорий Алексеевич Рачинский – один из руководителей Религиозно-философского общества – предложил Белому до января (а впрочем – сколько потребуется) пожить и, главное, – поработать в родовом имении Бобровка – в Тверской губернии подо Ржевом (станция Оленино), где Белый уже неоднократно гостил (в последний раз заканчивал работу над «Серебряным голубем»). Не теряя ни минуты и даже не предупредив хозяйку, проживавшую в имении постоянно, Белый устремился к новому пристанищу.

Ася выехала вслед за ним, но ей старый барский дом со скрипучими половицами, таинственными шорохами и гулким эхом в пустых полутемных комнатах пришелся не по душе. Промучившись около недели, она оставила мужа наедине с его романом и укатила к сестрам в Москву. Андрею же Белому, напротив, работалось в Бобровке как никогда легко, хотя и писались здесь самые кошмарные сцены романа. С утра до позднего вечера трудился он, не разгибая спины, и к концу декабря заветные три первых главы были благополучно завершены. Полный вдохновения и дальнейших творческих планов Белый вернулся в Москву. Но здесь его ожидала полнейшая катастрофа…

Начало нового 1912 года ознаменовалось для писателя одним из самых тяжелых ударов. Ознакомившись с тремя главами «заказанного» (как все считали и прежде всего – сам автор) романа, Струве отказался их печатать. Владельцу «Русской мысли» претили и форма, и содержание незавершенного пока произведения. Он вообще сомневался: стоит ли и далее продолжать работу над столь необычным романом. Безуспешно и, главное, без особой настойчивости, Брюсов пытался переубедить главного редактора, переводя суть проблемы в коммерческую плоскость: дескать, громкое имя Андрея Белого привлечет к журналу большое число читателей и подписчиков. Ранее ту же мысль высказывал и сам Струве, но теперь он с природным немецким упорством намертво стоял на своем, называя злосчастный роман незрелым и прямо уродливым произведением, написанным претенциозно и плохо до чудовищности. Субъективизм? Бесспорно! Но в мире, далеком от высокого творчества, право казнить или миловать (в данном случае – печатать или не печатать) всегда принадлежит людям более всего далеким от самого творчества…

Подлость Струве (иначе не скажешь!) и трусость Брюсова надолго выбила Белого из колеи, лишив его покоя и сна. Рушились все надежды и планы. Терялась вера в порядочность людей да и в саму жизнь тоже. Но ничего не попишешь – жить приходилось дальше. В конце января вместе с женой он уехал в Питер и поселился на «Башне» у Вяч. Иванова. По вечерам мэтр увлеченно играл с понравившейся ему Асей в шахматы, не делая однако попыток ухаживать за ней по-серьезному, как это уже неоднократно случалось (наглядный и хорошо известный пример – Маргарита Сабашникова, жена Макса Волошина, тоже, кстати, художница). В остальном все было как всегда. Множество знакомых и незнакомых лиц: вечный «башенный постоялец» Михаил Кузмин, граф Алексей Толстой, недавно вернувшийся из-за границы, Николай Гумилёв – на сей раз с женой, начинающей поэтессой Анной Ахматовой. Да разве всех перечислишь?

Завсегдатаи и гости «Башни» и стали первыми слушателями нового романа Белого. Тогда же сам хозяин литературного салона настоял на том названии, с которым роман Белого и вошел в историю – «Петербург». Сам Вяч. Иванов впоследствии вспоминал (в рецензии на роман, озаглавленной более чем выразительно – «Вдохновение ужаса»): «Мне незабвенны вечера в Петербурге, когда Андрей Белый читал по рукописи свое еще не оконченное произведение, над которым ревностно работал и конец которого представлялся ему, помнится, менее примирительным и благостным, чем каким он вылился из-под его пера. Автор колебался тогда и в наименовании целого; я, с своей стороны, уверял его, что „Петербург“ – единственное заглавие, достойное этого произведения, главное действующее лицо которого сам Медный всадник. И поныне мне кажется, что тяжкий вес этого монументального заглавия работа Белого легко выдерживает: так велика внутренняя упругость сосредоточенной в ней духовной энергии, так убедительна ее вещая значительность. И хотя вся она только сон и морок, хотя все статические формы словесного изложения в ней как бы расправлены в одну текучую динамику музыкально-визионарного порыва (стиль этого романа есть гоголевский стиль в аспекте чистого динамизма), тем не менее есть нечто устойчивое и прочное в этом зыблемом мареве; в устойчивых и прочных очертаниях будет оно, думается, мерцать и переливаться воздушными красками и в глазах будущего поколения. Навек принадлежит эта поэма истории не только нашего художественного слова, но и нашего народного сознания. <…>»

Итак, в отличие от московских «друзей», петербургская публика приняла главы, блестяще прочитанные автором, на «ура». По городу поползли слухи, один баснословнее другого: как никак роман посвящен Северной столице! Естественно, очень скоро с разных сторон посыпались предложения о публикации. Андрей Белый вновь воспрянул духом. Пусть теперь Струве с Брюсовым кусают локти, ему же теперь главное не продешевить… После долгих размышлений и взвешивания всех «за» и «против» писатель принял предложение издателя К. Ф. Некрасова (племянника великого поэта), посулившего 2200 рублей за всю напечатанную книгу и половину из обговоренной суммы – немедленно в качестве задатка. (Между прочим, Струве и K° предлагали оплату по самой низкой таксе – 75 рублей за печатный лист.) Предложение по авансированию устраивало более всего: оно предоставляло реальную возможность немедленного выезда за границу…

Побывать в Петербурге и не увидеться с Блоком – такого Белый допустить никак не мог. К тому же и слухи о друге доходили безрадостные: «Раз у Иванова невзначай сорвалось: „Блок же пьет – пьет отчаянно!“ Я не расспрашивал Вячеслава Иванова о бытовой стороне жизни Блока; казалось, что все-все-все располагало к тому, чтоб мы встретились с Блоком; но встречи с А. А. в Петербурге теперь затруднялися (так!) тем обстоятельством, что, находясь с Любовь Дмитриевной в ссоре (года не видались уже), не мог посетить я А. А. у него на квартире; писать же ему и выпрашивать встречу – нет, нет: не хотелось».

Зная, что Белый в Питере, Блок также искал возможность повидаться и предложил другу встретиться в ресторане поблизости от Таврического сада. На свидание пришел в том же пиджаке, что и год назад (подметил Белый), сам осунувшийся, побледневший, но какой-то весь возбужденный; лишь глаза те же – усмиренные, ясные, добрые. Белый в очередной раз поблагодарил Блока за денежную помощь, подробно рассказал об африканском путешествии, но более всего обоих занимала коллизия вокруг романа «Петербург». Сам Блок в этот вечер увлекся разговором о русском и цыганском романсе, рассказал Белому о своих мимолетных увлечениях цыганками. Однако ими одними дело не ограничивалось. Среди случайных подруг Блока встречались всякие: то полузнакомая юная москвичка по прозвищу Гильда (от имени Хильды – героини ибсеновского «Строителя Сольнеса»), то таинственная красавица-еврейка, «похожая на жемчужину в розовой раковине», да мало ли кто еще?..

Белый поделился своими планами: в ближайшее время они с Асей намерены уехать за границу, где он и допишет оставшиеся главы «Петербурга». (Для запланированного выезда Блок одолжил Белому еще 350 рублей.) На прощание, как принято, обнялись и расцеловались. Расставались надолго, и в памяти Белого запечатлились мельчайшие детали: «Запомнился перекресток, где мы распрощались; запомнилась черная, широкополая шляпа А. А. (он ей мне помахал, отойдя в мглу тумана, и вдруг повернувшись); запомнилась почему-то рука, облеченная в коричневую лайковую перчатку; и добрая эта улыбка в недобром, февральском тумане; смотрел ему вслед: удалялась прямая спина его; вот нырнул под приподнятый зонтик прохожего; и – вместо Блока: из мглы сырой ночи бежал на меня проходимец: с бородкою, в картузе, в глянцевых калошах; бежали прохожие; проститутки стояли; я думал: „Быть может, вот эта вот подойдет к нему…“»

* * *

Сюжет романа, с которым теперь судьба связала А. Белого на долгие годы на первый взгляд незатейлив и прост. Действие происходит во время первой русской революции. Эсеры-террористы при помощи самодельной бомбы готовятся взорвать сенатора Аполлона Аполлоновича Аблеухова, используя для этого попутно и его сына Николая Аполлоновича, о чем тот поначалу не подозревает, а когда догадывается, старается всячески устраниться от личного участия в теракте. В конечном счете и по стечению случайных обстоятельств, взрыв происходит самым неожиданным образом и, по счастью, без человеческих жертв. Не сразу понятен, однако, без предварительных пояснений жанр всего произведения. При первом взгляде на оглавление и названия слабо увязанных друг с другом глав (их-то всего восемь, не считая небольших Пролога и Эпилога) читателю вполне может показаться, что перед ним какая-то бессвязная непонятная сатира. Достаточно взглянуть еще раз на нетривиальную структуру романа «Петербург» – она того стоит:

ПРОЛОГ.

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой повествуется об одной достойной особе, ее умственных играх и эфемерности бытия.

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой повествуется о неком свидании, чреватом последствиями.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой описано, как Николай Аполлонович Аблеухов попадает с своей затеей впросак.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой ломается линия повествованья.

ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой повествуется о господинчике с бородавкой у носа и о сардиннице ужасного содержания.

ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой рассказаны происшествия серенького денька.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ, или: происшествия серенького денька все еще продолжаются.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ, и последняя.

ЭПИЛОГ.

О чем говорят приведенные заголовки? Разумеется, о сатирической направленности романа! Та же мысль не оставляет и по прочтении первых его страниц или любых других, взятых наугад. Одновременно, знакомясь с романом в целом или отдельными его фрагментами, трудно отделаться от мысли, что за всем описанным в нем скрывается какая-то иная, неуловимая, реальность; что самое главное и сокровенное автор не досказывает и читатель (в зависимости от уровня собственного интеллектуального развития или, так сказать, степени «посвященности») должен сам уловить между строк и абзацев отнюдь не лежащее на поверхности некое истинное содержание.

Безусловно, сатира в лучших гоголевских и щедринских традициях у А. Белого налицо. В данной связи, действительно, одна из скрытых подцелей романа, как признавался и сам писатель, – обличительно высветить порочные основы бюрократической идеологии и оторванного от жизни «иллюзионизма», сквозь призму которого воспринимали жизнь различные круги тогдашнего общества. Вместе с тем творение Белого – красноречивый пример решительного отступления от классических канонов критического реализма, включая и, вне всякого сомнения, повлиявшую на него романистику Достоевского. Впрочем, для ХХ века – это вполне типичная модернистская тенденция: разве не похоже выглядят на фоне симфоний Чайковского произведения Стравинского, Прокофьева и Шостаковича, унаследовавших музыкальные традиции XIX века? Потому-то и прав Николай Бердяев, написавший развернутую рецензию на выстраданный шедевр своего друга и утверждавший, что к роману Белого нельзя подходить со старыми критериями и критическими приемами. Он – художник «переходной космической эпохи». Его искусство отображает собственное бытие писателя, выражающееся в субъективном хаосе, но отображающем цельное космическое мировоззрение.

Но, для того чтобы наконец-таки увидеть и почувствовать это цельное мировоззрение, нужно в буквальном смысле данного слова продраться сквозь дебри каких-то ирреальных событий, из тех, что в нормальной жизни никогда бы не смогли произойти, и выслушать немало иногда совершенно бредовых речений странных, оторванных от реальной жизни (анти)героев. Именно так и следует характеризовать персонажей романа «Петербург», потому что ни одного нормального героя там нет и в помине. Единственным подлинным Героем (с большой буквы!) здесь выступает лишь сам город – Петербург.

В определенной мере все, о чем сказано выше, – можно списать на издержки символистского взгляда на мир, обильно сдобренного (нео)кантианской методологией (Белый испытал сильное влияние философии как самого Канта, так и неокантианства обоих течений – Марбургской и Баденской школ), а в дальнейшем – и целиком захватившего автора антропософского учения. Уже отсюда напрашивается вывод: апокалипсическая картина, рисуемая Андреем Белым в романе «Петербург», вовсе не подлинная действительность, а лишь символ таковой. Символ этот еще предстоит разгадать, а заодно и определить: возможно ли вообще проникновение в сущность вещей и событий.

Одновременно роман Белого – это олицетворение, более того – наглядное воплощение свободы творчества – самой главной ценности для любого писателя, поэта, музыканта, художника, представителя какой угодно сферы искусства. Только абсолютно свободный человек, более того – полностью осознающий собственную свободу, которая, в свою очередь, отображает неисчерпаемую полноту свободы бесконечной Вселенной, мог совершать духовный подвиг и написать подобный роман, по-новому возвращающий литературу к великим темам классической русской культуры. И в этом смысле творчество Андрея Белого неотделимо от судьбы России и истории становления и исканий русской души.

Безусловно, проникновение в базисный, сущностный пласт мировоззрения А. Белого вполне возможно, но при одном условии. У Белого, по мысли Бердяева, не следует искать какой-то целостной русской идеологии – ее у него попросту нет. Зато есть нечто большее – русская природа и русская стихия. Он – русский до глубины своего существа, в нем русский «хаос шевелится» (слова Тютчева). Его оторванность или противопоставленность России – внешняя и кажущаяся; такая же была у Гоголя. И подобно Гоголю, глубоко любит Россию, одновременно разоблачая и отбрасывая всю скопившуюся в ней мерзость, в том числе и «петербургскую жуть». Понять этот выстраданный патриотизм (не имеющий ничего общего с односторонним национализмом и тем более с ограниченным шовинизмом) можно, если только проникнуть в «тайное тайн» мировоззрения А. Белого – его прирожденный КОСМИЗМ.

В свой грандиозный роман Белый вложил самые сокровенные и воистину космистские идеи и интуитивные чувства, которые преследовали его и постоянно посещали на протяжении всей 30-летней жизни. Недаром Николай Бердяев (а его рецензия была опубликована в самой читаемой русской газете «Биржевые ведомости») озаглавил ее – «Астральный роман», сравнив его с «космическим вихрем». При этом подчеркнуто, что подобный изумительный роман, «самый замечательный со времен Достоевского и Л. Толстого», мог написать только гениальный писатель. По счастью, такой писатель на Руси есть (написано в 1912 году), и это – Андрей Белый. Далее Бердяев продолжает:

«Стиль А. Белого всегда в конце концов переходит в неистовое круговое движение. В стиле его есть что-то от хлыстовской стихии. Это вихревое движение А. Белый ощутил в космической жизни и нашел для него адекватное выражение в вихре словосочетаний. Язык А. Белого не есть перевод на другой, инородный язык его космических жизнеощущений, как то мы видим в красочно-беспомощной живописи Чурляниса (теперь пишут – Чюрленис. – В. Д.). Это – непосредственное выражение космических вихрей в словах. Упрекнуть его можно лишь в невыдержанности стиля, он часто сбивается. Гениальность А. Белого как художника – в этом совпадении космического распыления и космического вихря с распылением словесным, с вихрем словосочетаний. В вихревом нарастании словосочетаний и созвучий дается нарастание жизненной и космической напряженности, влекущей к катастрофе. А. Белый расплавляет и распыляет кристаллы слов, твердые формы слова, казавшиеся вечными, и этим выражает расплавление и распыление кристаллов всего вещного, предметного мира. Космические вихри как бы вырвались на свободу и разрывают, распыляют весь наш осевший, отвердевший, кристаллизованный мир» (выделено мной. – В. Д.).

Космистское мироощущение и космистское миропонимание действительности, на которые сознательно и бессознательно ориентировался А. Белый при написании своей грандиозной эпопеи, вкратце может быть сведено к тезису «Космос против Хаоса». При этом центральной, организующей ипостасью, как уже было отмечено выше, выступает сам Петербург с его упорядоченной системой градостроения. Именно так видится столица Российской Империи одному из главных (анти)героев романа сенатору Аблеухову:

«И вот, глядя мечтательно в ту бескрайность туманов, государственный человек из черного куба кареты вдруг расширился во все стороны и над ней воспарил; и ему захотелось, чтоб вперед пролетела карета, чтоб проспекты летели навстречу – за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охваченной, как змеиными кольцами, черновато-серыми домовыми кубами; чтобы вся, проспектами притиснутая земля, в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов, пересечения с сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов. <… > Есть бесконечность в бесконечности бегущих проспектов с бесконечностью в бесконечность бегущих пересекающихся теней. Весь Петербург – бесконечность проспекта, возведенного в энную степень» (выделено мной. – В. Д.).

Если Петербург в романе Белого олицетворяет космизированное упорядочивающее Начало, то человек в нем (Петербурге) отображает первозданный и первородный Хаос. Преломленный через искаженное индивидуальное сознание, город также начинает восприниматься в форме Хаоса. Другими словами, хаотичен не сам город (напротив, он космичен!), а хаотично субъективное восприятие в целом организованного и упорядоченного мира. Таким видится Петербург эсеру-террористу Александру Ивановичу Дудкину, именуемому в самом начале романа Незнакомцем (художественный прием!):

«Незнакомец мой с острова Петербург давно ненавидел: там, оттуда вставал Петербург в волне облаков; и парили там здания; там над зданиями, казалось, парил кто-то злобный и темный, чье дыхание крепко обковывало льдом гранитов и камней некогда зеленые и кудрявые острова; кто-то темный, грозный, холодный оттуда, из воющего хаоса, уставился каменным взглядом, бил в сумасшедшем парении нетопыриными крыльями» (выделено мной. – В. Д.). Кроме того (и это особо подчеркивает Белый), в глазах Незнакомца также высвечивалась «бескрайность хаоса».

Водоворот жизненного потока, который обрушивается на читателей романа благодаря мировосприятию автора и его (анти)героев, – в общем-то все тот же Хаос. Он способен увлечь читателя в никуда, захлестнуть, погубить. Но этого не происходит, ибо упорядоченное пространство петербургских улиц, набережных, переулков и садово-парковых ландшафтов в конечном счете обуздывает природную и людскую стихию и направляет ее в нужное русло. И как Космос побеждает Хаос, так и Петербург укрощает человека. В политическом ракурсе – то же: эсеровская вседозволенность безуспешно противостоит петербургской гармонии и ее космической упорядоченности, которые в конечном счете переламливают, превращая в ничто необузданную силу беспорядка и хаотическое начало.

Главная упорядочивающая и организующая магистраль города – Невский проспект, ему Белый также приписывает космическую значимость: «Более всего он (сенатор. – В. Д.) любил прямолинейный проспект; этот проспект напоминал ему о течении времени между двух жизненных точек; и еще об одном: иные все города представляют собой деревянную кучу домишек, и разительно от них всех отличается Петербург. Мокрый, скользкий проспект: там дома сливалися кубами в планомерный, пятиэтажный ряд; этот ряд отличался от линии жизненной лишь в одном отношении: не было у этого ряда ни конца, ни начала…». В прологе к роману читателя встречает настоящий гимн «царю всех проспектов»:

«Невский Проспект обладает разительным свойством: он состоит из пространства для циркуляции публики; нумерованные дома ограничивают его; нумерация идет в порядке домов – и поиски нужного дома весьма облегчаются. Невский Проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект; то есть: проспект для циркуляции публики (не воздуха, например); образующие его боковые границы дома суть – гм… да:… для публики. Невский Проспект по вечерам освещается электричеством. Днем же Невский Проспект не требует освещения. Невский Проспект прямолинеен (говоря между нами), потому что он – европейский проспект; всякий же европейский проспект есть не просто проспект, а (как я уже сказал) проспект европейский, потому что… да… Потому что Невский Проспект – прямолинейный проспект. Невский Проспект – немаловажный проспект в сем не русском – столичном – граде. Прочие русские города представляют собой деревянную кучу домишек. <…>»

Ряд эпизодов «Петербурга» навеян личными трагическими воспоминаниями об отвергнутой любви и намерении покончить с собой, бросившись с моста или с нанятой лодки в Неву, о чем писатель подробно пишет в своих мемуарах. Об этом же он рассказывал в 1921 году Ирине Одоевцевой: «<…> Нигде в мире я не был так несчастен, как в Петербурге… Сколько было приездов с предчувствием неминуемой гибели, сколько ужасающих, постыдных отъездов-бегств. Я всегда тянулся к Петербургу и отталкивался от него. Я и свой лучший роман назвал „Петербург“ – по совету Вячеслава Иванова, правда. Я хотел безвкусно „Лакированная карета“. С таким бездарным названием весь роман мог провалиться в небытие. А ведь это лучшее, что я создал. Запись бреда. Такого ведь до меня нигде не было. Даже у Достоевского. Когда я писал, все время жил в кошмаре. Ужас! Ужас! Кошмар днем и ночью! Наяву и во сне бред. <…> Я тогда… пересоздал Петербург. Мой Петербург – призрак, вампир, материализовавшийся из желтых, гнилых лихорадочных туманов, приведенных мною в систему квадратов, параллелепипедов, кубов и трапеций.<… > Видите? Я вот так воссоздал Петербург. Это не только Петру, это и мне Евгений крикнул: „Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!“ <… > Я населил свой Петербург автоматами, живыми мертвецами. Я сам тогда казался себе живым мертвецом. Я и сейчас мертвец. Да, мертвец – живой мертвец. Разве вам не страшно со мной? <…>» А то, что Белый сказал по данному поводу в своем романе, давно уже стало хрестоматийным:

«Петербург, Петербург!

Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты – мучитель жестокосердый; ты – непокойный призрак; ты, бывало, года на меня нападал; бегал я на твоих ужасных проспектах и с разбега взлетал на чугунный тот мост, начинавшийся с края земного, чтоб вести в бескрайнюю даль; за Невой, в потусветной, зеленой там дали – повосстали призраки островов и домов, обольщая тщетной надеждою, что тот край есть действительность и что он – не воющая бескрайность, которая выгоняет на петербургскую улицу бледный дым облаков.

От островов тащатся непокойные тени; так рой видений повторяется, отраженный проспектами, прогоняясь в проспектах, отраженных друг в друге, как зеркало в зеркале, где и самое мгновение времени расширяется в необъятности эонов (эпох. – В. Д.): и бредя от подъезда к подъезду, переживаешь века.

О, большой, электричеством блещущий мост!

Помню я одно роковое мгновение; чрез твои сырые перила сентябрёвскою (так!) ночью перегнулся и я: миг, – и тело мое пролетело б в туманы.

О, зеленые, кишащие бациллами воды!

Еще миг, обернули б вы и меня в свою тень… <…>»

Действие романа напоминает шторм на море: то в одной, то в другой главе постепенно (или вдруг) нарастает напряжение, заканчивающееся «взрывом» – кульминационным моментом и символом всего повествования (а в последней главе раздается уже не символический, а совершенно реальный взрыв). Подобно буре, несколько раз (и с нарастающей напряженностью) появляется на страницах романа оживший символ Петербурга – Медный всадник, конная статуя Петра Великого. Он точно встает на защиту установленного им космического порядка, пытаясь оградить сакральный город от поползновений взрывателей-дезорганизаторов. Именно поэтому главным объектом преследования со стороны ожившего Петра становится террорист Дудкин:

«Александр Иванович Дудкин услыхал странный грянувший звук; странный звук грянул снизу; и потом повторился (он стал повторяться) на лестнице: раздавался удар за ударом средь промежутков молчания. Будто кто-то с размаху на камень опрокидывал тяжеловесный, многопудовый металл; и удары металла, дробящие камень, раздавались все выше, раздавались все ближе. <… >

Раскололась и хряснула дверь: треск стремительный, и – отлетела от петель; меланхолически тусклости проливались оттуда дымными, раззелеными клубами; там пространства луны начинались – от раздробленной двери, с площадки, так что самая чердачная комната открывалась в неизъяснимости, посередине ж дверного порога, из разорванных стен, пропускающих купоросного цвета пространства, – наклонивши венчанную, позеленевшую голову, простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором.

Это был – Медный Гость.

Металлический матовый плащ отвисал тяжело – с отливающих блеском плечей и с чешуйчатой брони; плавилась литая губа и дрожала двусмысленно, потому что сызнова теперь повторялися (так!) судьбы Евгения; так прошедший век повторился – теперь, в самый тот миг, когда за порогом убогого входа распадались стены старого здания в купоросных пространствах; так же точно разъялось (так!) прошедшее Александра Ивановича; он воскликнул:

– Я вспомнил… Я ждал тебя…

Медноглавый гигант прогонял чрез периоды времени вплоть до этого мига, замыкая кованый круг; протекали четверти века; и вставал на трон – Николай; и вставали на трон – Александры; Александр же Иваныч, тень, без устали одолевал тот же круг, все периоды времени, пробегая по дням, по годам, по минутам, по сырым петербургским проспектам, пробегая – во сне, наяву, пробегая… томительно; а вдогонку за ним, а вдогонку за всеми – громыхали удары металла, дробящие жизни: громыхали удары металла – в пустырях и в деревне; громыхали они в городах; громыхали они – по подъездам, площадкам, ступеням полунощных лестниц.

Громыхали периоды времени; этот грохот я слышал. Ты слышал ли?»

Исходя из всего вышесказанного, определить однозначно жанр романа «Петербург» очень сложно: в нем налицо эпика и лирика, сатира и натурализм, философия и антропософия, события реальной истории и их мифологизация. И всё это спроецировано на космические сферы, где идет ни на миг не прекращающаяся борьба Света и Тьмы, Добра и Зла (их ко всему прочему еще и символизируют древние авестийские божества – Ормузд и Ариман).[25] Литературовед Д. Е. Максимов (1904–1987), лично знавший А. Белого, назвал его эпопею романом-поэмой, приравняв ее тем самым к другой, самой знаменитой, прозаической поэме – гоголевским «Мертвым душам». Думается, что подобное определение жанра романа «Петербург» ближе всего к истине…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.