Пора «поговорить»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пора «поговорить»

В засаде. Нас, кажется, не поняли. Штурман сигналит с земли. Лечу домой! Знали бы, кто у нас на борту! «Ну, держись, командир!»

К концу года командующий АДД Александр Евгеньевич Голованов стал собирать свои полки на аэродромах юго-восточнее Ленинграда и чуть западнее Торопца, Андреаполя, Вышнего Волочка. Нужно было «поговорить» с Финляндией. Она все еще воевала на стороне фашистской Германии и пока не собиралась складывать оружие. А пора! Рядом с Ленинградом, еще не совсем освободившимся от блокады, такой сосед был нетерпим.

Василий Гаврилович Тихонов оба своих полка привел на аэродром Баталы, к западу от Андреаполя. И с воздуха, и на карте трудно было найти эту глухую, затерянную в лесах, вдали от дорог убогую деревеньку с тарабарским названием.

Целая дивизия дальних бомбардировщиков втискивалась в эти жалкие, приземистые избы, в которых прозябали старики да ребятня, где никогда не бывало ни электрического света, ни радио. Немало старых людей, коротавших тут свою долгую утробную жизнь, так ни разу и не слыхало, как гудят паровозы.

Теснота была фантастическая, но место нашлось и мне. В косой избе, не худшей в деревне, деликатно оттеснив хозяйку на кухню, к печке, и овладев, таким образом частью крохотной, с подслеповатым оконцем «светлицы», мы с Глебом Баженовым и полковым врачом Федей Горбовым сколотили три, под углом друг к другу, дощатых топчана, образовавших незамкнутый квадрат нашего лежбища, а четвертую сторону, у двери, предоставили для ночлега на переносной лавке замначштаба Жене Ларину. В центре квадрата смастерили крепкий стол и водрузили на нем светильник — снарядную гильзу с зажатым фитилем и заполненную бензином. Глядя на другие берлоги — это был почти люкс.

Вторая, меньшая часть «светлицы» была отгорожена от нас свисающим с потолка до самого пола синим солдатским одеялом. За ним в два яруса, на полатях, обитали не то три, не то четыре молодухи, работницы БАО — батальона аэродромного обслуживания. Они, как тени, незаметно проникали на свою половину и уходили на работу еще до нашего пробуждения. Какого-либо жеребячьего любопытства к обитательницам заодеяльной зоны никто из нас, кажется, не проявлял, блюдя неписаное правило — не заводить мимолетных романов под одной крышей, но и «женихов» из других пределов мы прямо с порога оборачивали в бегство.

В первую же ночь стало ясно, что в этом доме нам предстоят безуспешные сражения с неистребимыми ордами клопов. Были и тараканы, но тех мы игнорировали. Новый «дар судьбы» пришлось принять безропотно.

На главные цели собирались долго. Зима, на удивление, была многоснежной, временами вьюжной, а то вдруг источалась оттепелями и ночными туманами. Для такой крупной воздушной операции с массированием основных сил АДД нужна была устойчивая летная погода на огромном пространстве, охватывающем не только район нового базирования дальних бомбардировщиков, но и объекты боевых действий. Пришлось пока переключиться на борьбу с перевозками в относительно близких районах — Пустошка, Витебск, Идрица… Одни полки летают, другие сидят, прижатые непогодой. Потом и эти поднимаются, но кто-то засел, «кукует».

Иногда в ненастные дни на деревенской площади вспыхивали ожесточенные баталии — полк на полк — со снежками. Разгоряченные цепи с воинственными кликами то устремлялись в атаку, тесня противника, то отступали под его перевесом. В воздухе со свистом летали на встречных курсах плотные комья снега, стоившие неосмотрительным «бойцам» мгновенно вскипавших шишек. В разгар сражения на крыльце штаба дивизии, возвышавшегося на бугре, появлялся комдив, наблюдал за «полем боя», а почуяв излишнюю горячность, давал красные ракеты — прекращал битву. «Бойцы» разбирали шапки, куртки, рукавицы и расползались по домам.

После ужина в избах начиналась долгая вечерняя жизнь — гремели домино, раздавались песни, кое-где, при тесном скопище зрителей, затевались картишки. Ходили друг к другу в гости, озорничали. Немало было и тех, кто пристраивался под коптилками с книжками. В наших чемоданах их было не так много, но не покидала бы охота читать. Чтению замены нет. Без него люди тупеют, перестают мыслить. Мои книги тоже ходили по рукам, а толстый предвоенный однотомник Маяковского, видимо, после моих громких чтений — то с листа, то по памяти — снискал особую популярность.

По части веселых сборищ не был исключением и наш дом. Чего только не затевалось в нем! Правда, Федя Горбов приходил из своей амбулатории всегда поздно и очень усталый. Казалось бы, в нелетные дни, какие там заботы у полкового врача? Но дело заключалось в том, что ни в Баталах, ни в других соседних деревнях не было ни одного врача или хотя бы фельдшера. Весть о военном докторе, оказывающем помощь деревенским жителям, быстро распространилась по всей округе. К Федору выстраивались очереди — дети, старики, старушки. С утра до вечера он осматривал этих несчастных людей с запущенными болезнями и врачевал, как мог и чем мог, только страшно обескураживал их решительным отказом принять то курицу, то яйца — все, что приносили ему крестьяне в награду за лечение.

Не только от доброты сердца и верности долгу приходил он к ним на помощь — это само собой, он просто не мог жить без лечебной практики, а выздоравливающие его стараниями люди доставляли ему душевную радость.

Однажды угораздило и меня оказаться в его руках. Как-то в осенний день, когда я на полном ходу рыбкой слетел с мертво схваченного тормозами незнакомого мотоцикла и, пропахав булыжную мостовую, пробил себе живот, едва не дотянув до перитонита, Федя Горбов за неделю исцелил меня, совершенно по-своему применив только-только появившийся стрептоцид, хотя такие «дырки» медицина в то время латала гораздо дольше. Он откровенно тяготился ролью полкового врача, функции которого ограничивались предполетным контролем здоровья летного состава да дежурством на старте. Рапорты с просьбой отпустить его в сухопутные войска, поближе к фронту, к госпиталям и медсанбатам, пока успеха не имели, но он продолжал донимать начальство, и к нему, наконец, снизошли, не выдержав напора. Но было это чуть позже. А еще позже, в послевоенные годы, доктор наук Федор Дмитриевич Горбов стал крупнейшим в стране психологом — лидером советской школы и, по сути, основоположником космической психологии.

…Подкатывал новый, 1944 год. Снегопад и густые туманы припечатали нас наглухо. Полеты пока не светили. Хорошо бы, прикидывал я, крепенько посидеть за новогодним столом, да, видно, не получится. Но потом оказалось, что Глеб владеет флаконом чистого спирта. Приберег. Скрывал от нас и сам удержался. Выдержанный товарищ. Кликнули Семена Жарова — нашего нового друга, врача авиабазы. У того тоже что-то нашлось. Ужин из летной столовой с мощным добавочным презентом от наших верных официанточек перетащили в свою избу. А к вечеру появляется Федя Горбов и извлекает из-за шинельной пазухи крупную бутылку, заткнутую бумажным кляпом. В бутылке мутноватая жидкость под самое горлышко.

— Что это? — спрашиваю.

— Не узнаешь? Самогон. Первач.

— Откуда такое богатство?

— Понимаешь, сегодня мои старухи снова несли кур да яйца. Но одна догадливая старушенция чопорно поздравила меня с Новым годом и поставила на подоконник сию фигуру. Поблагодарил я ее и… тут не смог отказаться.

— Ну, знаешь, — возликовал я, — это дело так не пойдет. Зови на пир медичек!

Пришли четыре молоденькие пресимпатичные докторицы — в кофточках, шарфиках, с губками. И нас четверо. Расселись вперемежку на кроватях вокруг нарядно возделанного стола и пустились в загул. Произносились дурацкие тосты, перебрасывались хохмами, хохотали до одури и кутили до утра. Моя гитара была тут в самый раз.

…После затянувшегося ненастья погода все-таки чуть-чуть откупорилась, и мы успели разок-другой смотаться на ближние цели, накрыв бомбежкой пару станций и какой-то аэродром. Для нас все это прошло без последствий, а там мы погром учинили немалый — пожгли изрядно добра и кое-что взорвали. Но опять опустилось небо, подули ветры. Машины поглубже затолкали к лесу, потуже зашнуровали чехлы, сразу поняли — это надолго.

Вдруг к вечеру, как привидение, возникшее из мглы, над стоянками протарахтел «У-2» и, видимо, обрадованный подвернувшемуся аэродрому, с ходу плюхнулся лыжами в снег. Как оказалось, вовремя. Пока привязывали его к штопорам, повалил густой снегопад и разыгралась пурга. Из второй кабины в овчинном полушубке и валенках вылез военный врач из медицинского управления не то фронта, не то армии. Представился: Евгений Алексеевич Федоров. Он поинтересовался здешними медицинскими силами, надеясь найти у них приют, а услыхав имя Федора Дмитриевича Горбова, бросился к нему. Были они, мало сказать, в свое время студентами и выпускниками одного курса Московского мединститута — роднила их давняя и крепкая дружба.

Женя Ларин по-джентльменски уступил свое жилое пространство Фединому другу, перекочевав в свою канцелярию, а Евгений Алексеевич, овладев его местом, был вполне доволен и новым ночлегом, и дружеским окружением, особенно если учесть, что, потеряй они с пилотом минут пять, их житие — еще неизвестно на каком свете — выглядело бы совсем иначе.

Пурга крутила несколько суток, а в нашей комнате то разгорались, то затихали оживленные и шумные разговоры. К вечеру к нам неизменно заглядывал Семен Жаров, внося в общую атмосферу нового содружества некую лирическую струю, поскольку с нетерпением ждал той минуты, когда ему будет позволено снова усладить нас Апухтиным. Диковинная странность: среди нескончаемого множества поэтов избрать своим кумиром почти забытого к тому времени Апухтина!

Коронным номером в Семеновом репертуаре был, конечно, «Сумасшедший». Семен становился в угол и, имея перед собой пространство не более двух шагов, принимал, сообразно сюжету, то надменные позы:

Вы знаете, на днях

Я королем был избран всенародно…

то трагические — заламывал и воздевал руки, цепляя пальцами потолок, отчего оттуда сыпалась труха с клопами,

Все васильки, васильки —

Красные, желтые всюду…

метался он из стороны в сторону. От частого повторения мы уже знали почти все наизусть и в самых надрывных местах начинали давиться от смеха, а Глеб, громко прыская, а то и похохатывая, рисовал на Сеньку уморительные карикатуры. Семен на это не реагировал, тянул репертуар до конца, упиваясь не столько Апухтиным, сколько собственным вдохновением, а под конец, мстительно тыча в нас пальцами, под откровенный хохот исступленно рычал:

Эй, стража, люди, кто-нибудь!

Гони их в шею всех!..

Нас это страшно забавляло, и мы не отказывали себе в удовольствии послушать Семена и в следующий раз.

Но совершенно неожиданно удивил нас и Евгений Алексеевич. Однажды, в минуту душевной свободы, он вдруг приоткрылся и стал читать свои изумительные, полные чувств и музыки, очень образные, с легким декадентским ароматом стихи. Читал спокойно, совсем тихо, как бы себе. Не о войне, не о привычных мотивах нашей души, а о чем-то волнующем, манящем, влекущем в неведомое. Стихи не пересказывают. Их запоминают или чувствуют. Они не были записаны, их мало кто слышал и в семидесятых годах, вместе с их творцом, ушли в небытие.

Пурга наконец угомонилась, чуть приподнялось небо. Федоровский пилот откопал свой «У-2», отгонял мотор и еще в совсем ненадежную погоду, усадив в кабину своего седока, взлетел, отчаянная голова, и тут же скрылся в дымке, держа курс на запад.

Жалко было расставаться с Евгением Алексеевичем. Это был на редкость интересный человек — образованный, развитой, нестандартный. С ним мы увиделись через многие годы на очередной врачебно-летной комиссии в Центральном авиагоспитале, где он работал главным терапевтом.

Только в начале февраля стал прорисовываться тотальный антициклон.

Командир корпуса генерал Логинов собрал командиров полков, эскадрилий с их штурманами и на своем КП в Андреаполе провел тщательный розыгрыш предстоящего полета. С еще большей детализацией была проведена проработка задания в полках — все-таки удар по столице, да еще такими крупными силами.

К вечеру 6 февраля поднялись в воздух. Мороз был крепок, а на высоте полета — под пятьдесят. Моторы при наглухо закрытых «юбках» еле удерживали минимальную температуру головок цилиндров. Порой приходилось манипулировать шагом винта и углом атаки самолета, чтоб не застудить их окончательно.

Хельсинки встречали нас еще с моря. Там уже шла бомбежка. Над портом и городом густо висели САБы, а под ними, с невероятной плотностью, будто сыпавшиеся из прорвы, рвались бомбы. Значит, и самолеты ходят толпой — не встретиться бы с соседями. Целей было много — заводы, станции, казармы, склады… У каждого полка своя точка прицеливания. Дымы заволакивали огромный массив, закрывали город. Под ними багровели пожары, сверкали взрывы. Снизу к нам пробивались прожектора, но, видимо, дымы и САБы застили им глаза, потому что шарили лучи по небу как сослепу, зато зенитки, хоть и невпопад, били со всей возможной яростью, устилая разрывами наши пути к целям. Самолетов было так много, что снаряды иной раз находили их и на ощупь, но, когда удавалось в кого-нибудь вцепиться прожекторам, начинался форменный расстрел. Без потерь не обошлось. Видно, в Хельсинки ждали нашего удара и отпор приготовили крепкий.

Петя Архипов с ходу вывел машину на верфь, сбросил бомбы, целясь в пожары, и мы, в окружении густо рвущихся рядом с нами снарядов, но не задетые ими, выбрались на свободу.

В ту пору кое-кто изрядно подморозил ноги. Да и не удивительно: унты с ног почти не снимались — в них ходили, в них летали. Накопившуюся влагу досуха просушить было негде, и на пятидесятиградусном продире пропитанные потом войлочные стельки уже не держали. Но меня мороз не пронял, поскольку носил я старые растоптанные унты, а новые, сухие, идя на аэродром, вешал через плечо и обувал на крыле.

Прихватило в первом полете и Петины ноги. Он хотел было этим пренебречь и пуститься во второй, но Федя Горбов его придержал. Пришлось искать другого штурмана. Нашелся Кирилл Дубовой из экипажа Николая Стрельченко. У Коли тоже припухли пятки и пальцы — лететь он не мог и, уступив мне штурмана, машину передал резервному экипажу.

На взлет пошли за полночь. Первым в ноль тридцать взлетел, конечно, Нестор Крутогуз. Он просто скрипел зубами, если кто-то опережал его, хотя сейчас головное место принадлежало ему по праву, поскольку в люках он нес ФОТАБы и обязан был с двух заходов — с первого в начале и со второго в конце удара — сфотографировать район порта.

Огни пожаров Хельсинки были видны от самого Чудского озера, через которое мы шли, держа курс на город. На этот раз удар был немного растянут и потому казался чуть пожиже, но суммарной силой он не уступал первому. Все так же неутомимо и грозно отбивалась ПВО, и не впустую — в тех налетах были сбиты экипажи Дубицкого и Паукова. Несли потери и другие полки.

Кирилл Семенович выложил бомбы и вывел на обратный курс, но дома сесть не удалось, по радио пришла команда: посадка в Едрове.

Самолетов и народу привалило сюда видимо-невидимо: под утренним туманом аэродромов оказалось немало. К полудню улететь удалось немногим, а наши Баталы все еще закрыты и пока к себе не берут, но обещают через полчаса расползание, а там и ясную погоду. Так чего тут сидеть, толкаться в этом базаре? Пока долетим — аэродром и откроют. Небольшой группой — экипажей пять или шесть — снимаемся с Едрова и тянем на Баталы. За нами в хвосте увязался Крутогуз. Чувствует в себе парень набухаюшую силу и не только требует признания равным с самыми опытными, а старается во всем обойти их, обштопать, почти бравируя своей лихостью и бесстрашием, еще не замечая, что все самые смелые и на вид отчаянные и есть самые осторожные, расчетливые. Мне не раз приходилось его осаждать, а за нарочитую демонстрацию «своих возможностей» на проверках техники пилотирования снижать оценки.

Прибыв в полк старшим сержантом, Нестор ходил уже в офицерском звании и носил боевые ордена. Запомнился серпуховский случай, когда Симкин во время взлета из-за отказа мотора слетел с полосы и тут же взорвался. Крутогуз, видя застывшие на старте от такого зрелища самолеты, обрулил их и, не дожидаясь сигналов перепуганного стартера, взлетел мимо горевшего Симкина и пошел на задание.

Этот черт и сейчас норовит сесть первым, хотя над аэродромом все еще висели поля туманной рвани, и все остальные, чувствуя, что она вот-вот сойдет, ожидали посадки на кругу. Крутогуза это не устраивало. Он убрал газ и пошел пробивать молоко. Но оказался в стороне от посадочной полосы, задел кроны сосен, увяз в них и рухнул. Все закончилось тем, чем кончаются все попытки найти под туманом аэродром. Как тут не вспомнить Гоголя: «Эх, русский народец, не любит умирать своей смертью»…

На деревенском кладбище, в сосновом бору на пригорке, в неведомых миру Баталах, положили мы всех рядышком, как братьев. С краю — Нестор, рядом — штурман Миша Исаченко, стрелки-радисты Баринов и Мандриков. Был среди них и пятый — техник по фото лейтенант Евгений Чернышев. Один в один замечательные ребята и почти все одногодки — по 22–23 года.

Как же мы зависим друг от друга! Судьбой и жизнью. Особенно, если ты командир.

…Тогда мы плавали в догадках — погода ли спутала командирские замыслы, то ли нужно было выждать реакцию финнов, но второй удар по тем же целям был нанесен только 17-го и то ограниченным составом, а третий, двойной, снова в полную силу — 26-го. Под ударами оказались не только объекты Хельсинки, но и порты Турку и Котка.

После выхода Финляндии из войны крупные чины из нашего советского военного руководства навестили ее столицу. Вояжеры ожидали увидеть вместо города сплошные развалины, а он, оказывается, стоял на месте, и разрушения, которые его постигли, обескураживающего впечатления не производили. Кто-то запустил предположение, будто финны в предвидении бомбардировки построили по соседству со своей столицей ложный город, по которому-де и разрядилась АДД.

Но все было не так. Город мы не трогали. Нашими целями были совершенно конкретные военные и административно-политические объекты — порт, верфь, железнодорожные узлы, промышленные предприятия в предместьях города. «От массированного удара собственно по городу воздержаться», — было предписано Головановым. Массой и классом бомб, в зависимости от характера цели, и достигался эффект поражения. А что касается бомб «гулящих», в немалом количестве залетавших в городские кварталы, то большого разрушительно вреда их крупным и прочным строениям эти штатные стокилограммовые фугаски, составлявшие основной боекомплект, принести не могли.

После третьего удара мы все еще не покидали своих мест дислокации, поскольку Ставка, оценивая теперь уже суммарные результаты произведенного эффекта, видимо, прикидывала, не потребуется ли четвертый. Наш «толчок» сыграл свою немалую роль. Общественная масса финского народа пришла в движение — выступила против войны, произошло замешательство и в правительственных кругах. После первого удара к советскому посланнику в Швеции А. М. Коллонтай прибыл для переговоров об условиях выхода из войны представитель финского правительства Паасикиви. Советский Союз потребовал безоговорочного прекращения войны и разрыва с Германией.

Казалось, Финляндия вот-вот выбросит белый флаг, но Суоми погрузилась в молчание. Такой оборот дела был для Ставки неожиданным. Неважно чувствовал себя и Голованов, хотя «извне» каких-либо неудобств не испытывал: в августе получил очередное, наивысшее звание, не обошли его и наградами.

Коллонтай было поручено еще раз прозондировать обстановку, и ближе к весне Москва была уведомлена, что Финляндия уже «созрела» для выхода из войны.

Да, Александра Михайловна немного поторопилась. Примерно в то же время в Хельсинки прибыл гитлеровский министр иностранных дел Риббентроп и после внушительных переговоров подтолкнул президента Рюти к громогласному заявлению, что, мол, Финляндия не выйдет из войны иначе, как по согласованию с Германией.

Пришлось, так сказать, принимать дополнительные меры. На этот раз операция Карельского фронта довершила задачу: в начале сентября Финляндия прекратила сопротивление и вышла из войны. Мы, конечно, эти мартовские дни ожидания без работы не сидели и разделывали немецкие объекты в Нарве, Таллине и других местах на южном побережье Финского залива, срабатывая порою, коль выпадала добрая погода, по три вылета в ночь, одновременно давая финнам понять, что мы еще здесь. Зенитная оборона Нарвы, и особенно Таллина, была хорошо организована и выглядела довольно мощной, но главной опасностью в те полнолунные ночи были истребители. Воздух на подступах к целям то здесь, то там прочерчивался светящимися пунктирами пулеметных трасс, летящих из самых неожиданных направлений, так что, где свои, а где фашистские пули, разобрать было не просто. Самой опасной зоной, прикрытой рассеянным, как в тумане, искрящимся серебряным светом, была сторона Луны. Оттуда, в чистом прозрачном воздухе, на северном небосклоне наши самолеты были видны как на экране, и из этой лунной засады они и подвергались стремительным и неожиданным атакам. Нашу дивизию фортуна, как говорят, пощадила, но обошла стороной немало других…

К Баталам подступала весна. Пока держался снег, нужно было сниматься. Перемахнули на Украину, в Прилуки. Тут уже теплынь, сухие тропки. Как бы с жизнью ни было везде, терпимо ли, плохо, на Украине всегда лучше. Мы это остро почувствовали после страшной убогости Баталов.

Тропки-то сухие, а аэродром в вязком, как застывший мазут, черноземе — сапоги с ног сдирает. Но лежит посредине поля километровая, каменной кладки, с облупившейся бетонной коркой взлетная полоса, да примыкает к ней с одного конца узкая, чуть шире колеи шасси, рулежная дорожка, ведущая к самолетным стоянкам.

Перед взлетом на боевое задание самолеты выстраиваются цугом и по очереди подтягиваясь к торцу полосы, с ходу начинают разбег, еле-еле укладываясь в ее длину. С посадкой мороки куда больше. С задания все приходят густо, скапливаются в толпу и, наступая друг на друга, ломятся на полосу. После пробега нужно как можно скорее, чтоб не отрубили хвост, освободить ее, и времени на раздумья у летчиков не остается. В конце полосы, чуть притормозив, они разворачиваются вправо и, избрав свободное направление, на полном газу бросаются в грязь, подальше от полосы, пока самолет сам не застрянет в вязкой массе.

На рассвете зрелище разбросанных и засевших по колесные ступицы нескольких десятков самолетов выглядело фантастически, напоминая то ли покинутое поле брани, то ли распаханный луг, на который присели уставшие гигантские птицы.

Трактора, выбиваясь из сил, выволакивают машины на бетон, отводят на стоянки. Там их снова бессонные техники отмывают, осматривают, готовят к ночному полету. На Украине весна быстро влетает в лето, и зеленое лоно уже легко держит на себе тяжелые самолеты. Слава богу, немцы не успели нас накрыть, когда мы держали машины закантованными крыло за крыло на тесной стояночной площадке. Теперь мы их зигзагами рассредоточили по краям всего аэродромного поля, и внезапный, но запоздалый немецкий налет, однажды заставший нас ночью сидевшими на земле, хоть и выглядел лихо, беды особой не принес, а зенитная оборона явно сбила его на поспешные действия.

К тому времени фронт заметно откатил на запад, в воздухе господствовала советская авиация, а нашими новыми направлениями были юго-запад и юг. Полк все еще воевал неполным комплектом, но молодых экипажей, приваливших со школы, скопилось немало, ведь в Баталах нам так и не удалось хоть кого-нибудь подтянуть к боевой работе. Иное дело Прилуки — стойкая летная погода, подсохший аэродром, были и машины для учебных полетов. Поскольку после гибели Павла Петровича Радчука меня назначили на его должность, летные дела в полку пришлось тянуть мне, да так, что временами приходилось отказываться от боевых полетов. Это была целая летная школа. Полк на задании, а мы гудим над аэродромом. Потом для кого-то, вырвавшегося вперед, наступал первый боевой вылет. Постепенно подтягивались и остальные, и вот на боевую бомбежку мы выходим все вместе. Но приходят свежие партии, ждут своей очереди.

В названиях не так уж далеких целей все чаще стали пробиваться иностранные звучания — Галац, Констанца, Бухарест, Плоешти… Горят нефтяные промыслы, склады горючего, танкеры. Да как горят! Целыми полями! Это поразительное зрелище мы наблюдаем, оглядываясь, с двух, а иной раз и с трех сотен километров.

Зенитная оборона везде с крупным калибром, бьет густо, а прожекторов — как сосен в бору.

Кто еще особенно крепко бил, ставя, казалось, совершенно непробиваемые стены из сплошного огня, так это Керчь и Севастополь. На четвертом по счету ударе по кораблям в Севастопольской бухте 8 мая сорок четвертого года нам все-таки сунули снаряд под левый мотор и перебили маслосистему, о чем я не догадывался и вполне спокойно прошел по боевому пути, дождавшись, пока Архипов не сбросил бомбы по горящему порту. Но когда мы, возвращаясь домой, пересекли Крым, масло стало опасно греться, давление пошло к нулю, и моторчик пришлось выключить. Винт, к сожалению, продолжал вращаться, как ветрянка, создавая лишнее и немалое сопротивление. Машина потихоньку стала терять высоту. Была бы хорошая погода, может, и дотянули домой, но там затевался туман, и самолеты рассаживались кто куда. Мы в такой ситуации свернули на ближайший аэродром Новый Буг. Он был рядом, и знал я его хорошо, поскольку совсем недавно, из-за плохой погоды, накрывшей восток Украины, садился на нем. Был здесь ночной старт, прожектора, приводная станция. Там сидела фронтовая авиация, а теперь — истребители ПВО, прикрывающие Кривой Рог, и все куда-то исчезло.

Мы закладываем круг за кругом, давая сигналы «я свой» и посылая одну за другой красные ракеты, прося аварийную посадку, а внизу хотя бы огонек сверкнул. Мертво. Высота все ниже и ниже, но я не теряю надежду достучаться хотя бы до одного, еще хранящего признаки сообразительного человека, который бросился бы на помощь тяжелому самолету, терпящему бедствие, зажег бы пару огоньков, не говорю уж, включил бы посадочные прожектора. Пустое! Мы уже влетели в опасную зону исхода полета. До другого аэродрома нам не дойти, да и где он? Дежурят ли там? Может, и те закрыты, как этот? Высота осела до тысячи метров. Еще немного, и поздно будет бросать машину. Но самолет-то новенький, целехонек! Куда деваться? Было состояние жуткого отчаяния…

Южная безлунная ночь — черная и непроглядная. Я наугад отошел северо-восточнее километров на тридцать и, полагая, что здесь должна быть степная равнина, решил садиться. На колеса — слишком опасно: любое препятствие — верная гибель. Выбросить всех, а самому попробовать?

— Петя, — говорю, — набирай в карманы и за пазуху побольше белых и немного красных ракет и давай на землю. Попадешь на ровное место — сигналь белыми и подсвечивай посадку, коряво будет — пускай красные.

Радистам мало что угрожало, и я их пока оставил с собой — выпрыгнуть всегда успеют.

Архипов сработал предельно четко. Я прохожу по кругу и жду сигналов. Наконец — белая. Опять белая. Это он осматривает местность. Потом еще — белая, белая, белая… Убираю газ, делаю заход, включаю фару и, не выпуская шасси, прицеливаюсь к Пете. Фара выхватывает ровные зеленые всходы, скользит по ним. Выравниваю пониже, и самолет несется к Петру, под его ракеты, вот-вот намереваясь коснуться земли, но вдруг в луче фары, наперерез, возникает — Петя видеть его не мог — заросший, вровень с посевами овражек. Елки-палки! — как раз на предстоящем месте приземления. К счастью, я не успел еще выключить правый мотор и резко — на секунду — дав ему, взревевшему как от боли, полный газ, перескакиваю чертов овражек и теперь, уже не чувствуя света ракет, на исходе посадочной скорости, выключаю зажигание и черпаю брюхом еще мягкое поросшее поле. Торможение гулкое, резкое, короткое вдруг обрывается полной тишиной. Вылетаем из кабин, светим фонариками: погнуты винты, помяты нижние капоты моторов и гондол шасси. Летать еще будет! Хорошо, что не сел на колеса, попал бы в овражек — там и горел бы.

На первой зорьке осмотрел округу — впереди ровное поле, вдали чернеет лесок. Значит, и взлететь удастся.

Мы с Петром отправились в Новый Буг, вышли на дорогу и на попутной машине (кто откажет летчикам в услуге?) добрались до гарнизона. Нужно было обо всем случившемся доложить своему командиру и поговорить с местными начальниками.

Оказывается, в начале ночи их отбомбили немцы, и, не имея зенитного прикрытия, аэродром спасался только темнотой, поскольку истребители, сидевшие на нем, ночью летать не умели. А нас, несмотря на сигналы «я свой», красные ракеты и совершенно очевидное поведение терпящего бедствие самолета, зачли по разряду «фашистских стервятников» — так им было, не поднимая головы, считать удобнее, меньше мороки, никаких забот. На большее ни мозги, ни душа не поворачивались. Хорошо, что не было у них зениток, а то бы еще и срубили.

Идиотское отношение к делу, своеволие и безответственность были нормой служебной деятельности неистребимого племени чиновников в неразберихе войны. Сколько из-за этого было погублено машин и жизней! Все списано — война! Никто из новобугских начальников за нашу посадку на фюзеляж не получил по шее. Дурачками прикинулись. А сидели эти ленивые чинуши фактически в тылу, числясь на фронте, но и на шаг к нему не приближаясь. Что с того, что я наругался? Как с гуся вода.

К вечеру за нами пришел транспортный самолет «Си-47», доставил техсостав, инструмент, приспособления для подъема самолета. Пришлось менять и моторы. Через месяц, взлетев прямо с места, я перегнал машину в Прилуки, и она еще долго ходила на боевые задания.

Днепропетровск освободили от фашистов еще в октябре сорок третьего года, но я долго ничего не знал ни о матери, ни об отце. Не знали ничего и они обо мне, пока давний друг отца не принес ему какой-то журнал с моим портретом при Золотой Звезде. Тогда отец решился написать в Москву своему брату Федору, расспросить обо мне. Федя ему ответил, а мне сообщил новый адрес моих родных. Переписка наладилась. Я помог им деньгами, аттестатом, но так хотелось на них взглянуть — Днепропетровск ведь совсем рядом. Комдив Василий Гаврилович однажды, в конце мая, направляя в командировку на юг свой «Си-47», сказал мне:

— Садись. По пути он высадит тебя в Днепропетровске, а через день я пришлю за тобой «Ил-4».

Радости моей не было предела. Два дня мы с отцом и матерью не отходили друг от друга. Бед нахватались они изрядно, но были живы и здоровы, а вот боль за судьбу моего младшего брата, Жеку, не спадала. Перед бегством из Днепропетровска немцы угнали его в Германию. С тех пор — никаких вестей. Но в сорок четвертом он все-таки вырвался к своим, воевал до конца войны на самой передовой, став пулеметчиком, получил пару ранений и медаль «За отвагу». В сорок шестом, когда он продолжал солдатскую службу в Белоруссии, я, не надеясь на успех, написал письмо командующему войсками округа с просьбой направить брата в полк, в котором я был командиром. К моему удивлению, через неделю, вместо ответа, ко мне явился в красных пехотных погонах сам Женя. Первой акцией было — смена эмблем. Не вызвал особых раздумий и выбор специальности — сухопутный пулеметчик сам попросился в воздушные стрелки. Подучился, потренировался и занял свое место. Сначала в моем экипаже, потом — от греха подальше — в другом.

Но это было позже, а пока я дома — несчастные и счастливые два дня пролетели мгновенно. Рано утречком, еще до солнышка, подался я на аэродром. Машину пригнал Женя Яковлев. Он пересел в переднюю кабину, я в пилотскую и поднялся в воздух. Открутил пару виражей над родительским домом, прошелся пониже вдоль крон бульвара проспекта, перешел в набор высоты и развернулся на Прилуки. До следующей встречи — после войны…

Режим примерно таков: 3–4 ночи с молодыми в районе аэродрома, пару раз — на боевое задание.

Ясско-Кишиневская операция еще впереди, а мы в ее преддверии бомбим фашистские войска и в районе Кишинева, и в Яссах.

При подготовке к заданию на Яссы командир полка Александр Иванович сказал мне:

— С тобой в передней кабине на контроль результатов удара пойдет полковник Тихонов.

Дело серьезное. Готовимся со штурманом с особой тщательностью, прикидываем, какое место избрать в боевом порядке и как пройти вокруг цели, чтоб комдив мог видеть всю картину удара и оценить ее конечный результат. Эти детали обрисовались быстро. Кроме того, уясняю, что курить нам с Петром сегодня не придется. Обычно где-то на середине маршрута он разок-другой скручивал из газеты набитую табаком или махоркой крепкую цигарку, раскуривал ее и, постучав по ноге, передавал мне. Потом такую же закрутку сооружал для себя. Я закрывал правую форточку, открывал левую, и табачный дым вместе с жаринками высасывался через нее. Туда же летел и окурок. Дикарство все это пещерное, особенно если учесть, что на правом борту пилотской кабины стоял щиток запуска моторов, как правило, с подтекавшими бензиновыми кранами, хотя, если обратиться к статистике, кроме Коли Стрельченко, от цигарок в самолете никто не горел, да и то этот мелкий пожар в кабине кончился для Николая без особых последствий. И ведь манера курить в полете шла не от непреодолимого желания затянуться табачным дымом, а, скорее, от каких-то условных павловских рефлексов собачьего типа, а то и от обыкновенного пижонства, если сказать точнее.

Однако на этот раз придется заговеть — Василий Гаврилович будет контролировать не только удар по Яссам, но не упустит из своего внимания и боевую сработанность экипажа.

Наш самолет на старте провожало все дивизионное начальство. Перед взлетом я условился с руководителем полета об особых световых сигналах, по которым можно было бы выделить наш самолет из общей массы других, когда на посадке все навалятся на аэродром. Взлетели в середине боевого порядка замыкающего полка. Вышли на высоту, идем по горизонту. Ночь ясная, звездная. В экипаже тихо, если не считать моторного гула, только Архипов иногда подает новые поправки в курс да отсчитывает время. Молчит и Василий Гаврилович. Но вот ко мне проник идущий из передней кабины божественный аромат дыма дорогих папирос. Я жадно потянул носом, вдыхая эту неземную благодать. «Живет же начальство», — подумалось с невольной завистью, но тут же почувствовал толчок по ноге и увидел протянутую мне зажженную папиросу. Я осторожно взял ее в пальцы, поблагодарил Василия Гавриловича и медленно, глубоко вдыхая, дотянул эту не то «Пальмиру», не то «Сальвэ» до самого корешка. Подкармливал меня командир и шоколадками. Комфорт!

Линия фронта стреляет в небо вовсю, но зато нам видны прогалины, свободные от огня, и мы проходим ее без проблем.

Вот и Яссы. Еще издали всматриваемся в горящие контуры станции и района скопления войск, а ближе различаю лучи десятков прожекторов и интенсивный огонь зениток. Прикидываю, как войти туда. Обговорили с Петром и — ринулись. Снаряды, чем ближе к цели, рвутся все гуще, но и бомбы ложатся плотно. Думаю, комдиву не было причин огорчаться работой своего войска. На земле и в воздухе творился кромешный ад, вероятно, вся земля сотрясалась от гула стрельбы и взрывов бомб, но для нас это было немое зрелище. Прожектора пока не трогают — увлеклись кем-то другим и потянули туда основную массу огня. Знали бы, кто у нас на борту, всех бросили бы: не каждый раз залетают к немцам командиры дивизий.

Петя сегодня не просто бомбил, а показывал класс. Он удачно положил бомбы, и мы, разминувшись с прожекторами и не напоровшись на снаряды, «под шумок» проскочили дальше. Еще не выйдя за внешнюю границу зенитного огня, конечно, более слабого, чем в центре, я несколько снизил высоту полета, чтоб не столкнуться с идущим на боевом пути, и, как было задумано, ввел машину для просмотра цели в левый разворот. Это, конечно, невероятная глупость — ходить в зоне огня и рассматривать бомбежку. Для этого командиру было вполне достаточно неспешного созерцания всей обстановки с боевого курса и при отходе от цели. Но я перестарался.

Василий Гаврилович, еще не понимая, что я ему вознамерился преподнести, недоуменно спросил:

— Ты куда разворачиваешься?

— А вокруг цели, товарищ полковник, чтоб вам сподручнее было…

Тихонов на секунду, как мне показалось, не то поперхнулся, не то задохнулся, но в следующее мгновение прямо взревел:

— Уходи отсюда немедленно, черт!

Я пробкой вылетел в сторону, чуть прошелся по траверзу, подальше от рвущихся снарядов, и взял курс домой.

Чувствовал я себя скверно, только сейчас осознав всю дурь моей затеи. В сущности, мне удалось повторить урутинскую ошибку, когда над Коротояком Михаил Николаевич чуть не подарил немцам генерала Логинова. Было досадно от чувства сорванного командирского ко мне доверия, которым я так дорожил. Но по пути домой Василий Гаврилович, как ни в чем не бывало, протягивал мне папиросы и в отличие от прежней сосредоточенности проявлял некоторую оживленность. Садился я с ходу — руководитель полетов по моим сигналам всех разогнал по сторонам, открыв для нас вольную дорогу. Василий Гаврилович дружелюбно пожал мне руку и тот затеянный дурацкий круг в упрек мне не поставил. В следующий раз он снова полетел со мной.

Пошли подряд белорусские цели. Как оказалось, неспроста: готовилась грандиозная Белорусская наступательная операция. Сначала — аэродромы: Барановичи, Минск, Борисов, потом, 22 и 23 июня, с тонными бомбами — укрепрайоны на переднем крае обороны противника у Могилева и Жлобина.

Ночная погода, особенно накануне прорыва, была для такой работы жутковата — низкие облака, дожди, непроницаемая чернота. Идем в страшном напряжении сил и нервов. Для тонной бомбы нужна высота не менее 1000 метров, чтоб ударной волной тебя не смыло. Но где ее взять? Держим чуть поменьше, и то задевая дождевые тучи, а под нами проносятся облака нижнего яруса. Только бы не уплотнились. Предельные условия. Как на лезвии бритвы. Наши старшие командиры тут ни при чем: отнести удар не их воля. Машина операции запущена, и, кроме дальних бомбардировщиков, никто не проломит те укрепления. Но вот нас встречают костры, артогонь, прожектора и ракеты — указывают место цели. Если по школярским нормативам отбомбился на тройку, вполне можно зацепить и своих. Тонная бомба не шутка, тут должен быть аптекарский расчет. Бомбежка идет плотно. Темень режут яркие вспышки. Архипов повел на цель, бомбит с минимальной высоты. После схода бомбы самолет толчком подпрыгивает вверх, и Петро успевает предупредить:

— Ну, держись, командир!

Наша тоннка озарила весь мир и тряхнула так, что штурвал рванулся из рук. Но все обошлось. Идем домой. Противник почти не оборонялся — подавлен намертво.

После разворота на обратный курс погиб экипаж очень опытного и сильного, еще довоенной закладки летчика Васи Галочкина. Не иначе, во всю эту ночную запредельщину ввязался какой-то отказ техники. Матчасти, как тогда говорили. Потеря Галочкина и его экипажа нас ошеломила. Его долго искали, но безуспешно. Жертвой той ночи он пал не единственный, если взглянуть на другие полки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.