Восточнопрусский сеанс

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Восточнопрусский сеанс

Старые знакомые. В спиралях ада.

Вторая военная весна опять позвала нас в дальнюю дорогу — Данциг, Кенигсберг, Тильзит, Инстербург… Хоть и давно, еще с прошлого лета, мы не навещали их, но Кенигсберг и Данциг, было похоже, ждали нас каждый день. Мощная, хорошо организованная оборона смело встречала нас и жестко противостояла бомбардировочному напору. Своей системой огня они были чем-то похожи друг на друга: оба начинали еще издали, били и с берега, и с кораблей, провожали на всю вытяжку.

Первым в работу был взят Кенигсберг. Когда мы подошли к этой громаде, там уже светило шесть пожаров. Не так много, но это начало. Горел и наш «машиненверк». Мы долго приближались к нему сквозь заградительные взрывы, но прожектора нас не нащупали. Была луна, светили САБы. Город как на картинке. Петя Архипов дождался своего угла прицеливания, и бомбы утопил в пожарах. Двумя днями раньше над городом стояла тяжелая погода, и бомбежка, в общем-то, не удалась. Но на этот раз город качался два часа и еще долго горел после.

Данциг был посложнее только тем, что отстоял от Кенигсберга километров на двести дальше, с затратой почти полутора часов лету, считая оба конца да плюс маневры на подход — отход, и беды в том особой не было, однако это выводило экипажи на предельные возможности по дальности полета, если пуститься в путь без подвесных баков. А 16 апреля, когда на всем пути встречный ветер мощной и устойчивой силы еще задолго до подхода к Данцигу сожрал больше половины нашего запаса бензина, мы с Архиповым разволновались не на шутку: идти ли дальше или вернуться, пока не поздно, на Кенигсберг? Оставалась надежда на еще более сильный ветер, но уже попутный, на обратном курсе под потолком самолета. А вдруг он там иного направления и умеренной силы? Не может быть!

И мы решились!

Когда после бомбежки Данциг остался за спиной, у нас было так мало горючего, что в безветрие мы ни за что не дотянули бы даже до линии фронта. Но могучий «попутчик» превзошел все ожидания, мы еле успевали отмечать до неправдоподобности быстро мелькавшие под нами ориентиры. Сели дома, как и все остальные, пережившие те же ветровые страсти, что и мы.

Но кое с кем ветерок сыграл злую шутку. В соседнем полку уже давно немолодой, маститый экипаж моего доброго знакомого Алексея Свиридовича, не став рисковать судьбой, отбомбился по Кенигсбергу, в чем не было ни малейшего греха, а на обратном маршруте, не утруждая себя детальной ориентировкой и ведя счисление пути по расчету времени, пулей просвистел на попутном ветерке через линию фронта, проскочив мимо своего аэродрома и, не подозревая, что уже оказался в районе Казани, доложил на рассвете о полной выработке горючего, из-за чего де вынужден садиться на случайную площадку в прифронтовой зоне.

Что ж, курьезы иногда бывали. И этот не самый злой и печальный.

А что касается Тильзита и Инстербурга, этих очень важных узлов дорог и крупных баз снабжения, забитых эшелонами, складами интендантства и боеприпасов, то они под отличным освещением и имея более слабую оборону, чем их «старшие братья», подвергались особенно ожесточенной бомбежке и, начиная гореть и взрываться отдельными очагами, к концу двухчасовых ударов объединялись в сплошные массивы огня.

На долгом пути к целям голова не томилась в застое. Мысли, правда, далеко не залетали, но до звезд бывало.

Каждый раз, когда курс полета ложился к городам Восточной Пруссии, я находил на ночном небосводе строго впереди и чуть выше штурманской кабины три вытянутых в одну горизонтальную линию зеленоватых звезды, средняя из которых была несколько ярче соседних. По ней так удобно было выдерживать магнитный курс, что по компасу я только изредка проверял его точность. Все три «подружки» в течение полета не имели никаких боковых смещений, но очень медленно, держась друг за друга, опускались вниз, и, когда к полуночи мы подходили к целям, они оказывались над самым горизонтом, а то и утопали в дымке. Я так привык к встречам с ними, что, выбравшись сквозь облака к чистому, упругому небу, сразу начинал искать эту «троицу», и мне стало казаться, будто между нами возникла какая-то магическая связь, что они тоже ожидают меня в поднебесье, чтоб тотчас повести прямой дорогой к цели.

Нет, я был совершенно свободен от всякой мистики, но эта звездная фантасмагория, постепенно преображаясь в некие образы, стала невольно проситься в стихотворные строки:

Надо мной небосвод черно-синий,

А земля где-то в пропасти черной,

Да звучит бесконечный и чинный

Разговор двух моторов мажорный.

Щурю глаз утомленные щели

На парад голубых циферблатов.

Снова ждут меня в небе дуэли,

Снова спорить мне с ветром кудлатым.

За бортами толпой оживленной

Звезды вальсы в созвездиях кружат,

Лишь одна, как хрусталик зеленый,

Сторонилась веселых подружек.

Прислонилась она неподвижной

К небосклона неясным обводам

И казала мне путь самый ближний

К дальним землям, к неведомым водам.

Я до полночи точно и строго

Шел на тот одинокий хрусталик.

Вот он — город в скрещенных дорогах,

Контур цели в приморском квартале!

И когда сквозь зенитные брызги

Шел в атаку я курсом смертельным,

Скрылась звездочка в волнах балтийских,

В черной дымке, в ночи беспредельной.

Я не ведаю, как астрономы

Это чудо зеленое кличут.

Может, резким, чужим, незнакомым,

Может, именем хрупким, девичьим.

Но всегда, когда воздух упругий

Звездной ночи над линией фронта,

Добрый свет одинокой подруги

Я встречал на черте горизонта.

Эти стихи, как и многие другие, я не раз читал в тесном застолье и чувствовал, что моим полковым друзьям очень близок их романтический мотив. Каким-то образом «Звездочка» оказалась во фронтовой газете, а много позже — и на странице военного журнала. У стихов после их рождения своя, независимая жизнь.

Но та восточнопрусская эпопея весны сорок третьего года легко нам не сошла. Все газеты давали о ней краткие сообщения, военная же печать, кроме того, дополняла их лаконичными статьями, из строчек которых, кроме прочего, можно было понять, что наши корабли на значительных удалениях от районов базирования подвергались нападениям фашистских истребителей, но их атаки, мол, успеха не имели. Вместе с тем в отдельные дни, как сообщали сводки, на свои базы не возвращались один-два самолета, а с Данцига сразу три. Тайн их исчезновения не знал никто, но что «атаки истребителей не имели успеха», сводки утверждали категорично. Откуда и кто мог это знать? Имели, и еще какой!

Трудно сказать, все ли потери были так уж точно названы в печати, если даже в последнем случае из трех две оказались нашими, тихоновскими. Не думаю, что из десятков полков АДД нам не везло больше других.

Не вернулся майор Урутин.

Оставшись после коротоякской катастрофы без своего неизменного штурмана Мацепраса, теперь он летал вразброс с другими и нередко со старшим штурманом полка майором Хевеши. Это был удивительно собранный, смелый и во всех отношениях замечательный человек. Революционная судьба его отца — венгерского коммуниста — навсегда определила Акоше Акошевичу новую родину — Советский Союз. В годы гражданской войны в Испании он, уже зрелый штурман, доблестно сражался с фашистами в составе бомбардировочных авиачастей советских добровольцев. С войны вернулся во всю грудь в боевых наградах и был назначен штурманом ВВС Одесского военного округа. Высокая должность была не последней ступенькой его командирского роста, и в пору начавшейся войны его сначала назначили штурманом армии, а затем и ВВС фронта. Но он презрел начальственные высоты и настоял на своем — ушел в боевой полк.

Василий Гаврилович души в нем не чаял, — берег, летал только с ним и редко доверял другим летчикам. Да удержать его было не так просто, и на боевые задания он ходил гораздо чаще, чем мог командир полка. Умница, развитой и образованный человек, Акош Акошевич прямо светился своей врожденной культурой и воспитанностью, сохраняя при этом предельную скромность и совершенно естественную простоту отношений с кем бы то ни было.

Неудивительно, что и летный состав тянулся к нему, прислушивался к его советам и требованиям, а летчики считали особой привилегией оказаться с ним в одном экипаже. Не раз летал он и со мной. Совсем недавно, это было всего лишь 14 марта, мы отправились с ним бомбить вагонные скопища на Унече. Полет как полет. Что тут могло быть особенным? И маршрут простенький, и цель не ахти какая. И все-таки я снова испытал чувство гордости не только из-за летного доверия ко мне, но и причастности, поскольку мы выполняли одну задачу, к высокому профессиональному авторитету опытнейшего штурмана.

В довольно мощном огне нас никто не задел, а бомбы с двух заходов рванули вдоль составов. Мы шли домой в хорошем расположении духа, и я вдруг услышал, как Акош Акошевич потихоньку замурлыкал только что появившуюся на свет «Прощай, любимый город». Ее в то время напевали всюду — со словами и без них. Я чуть подтянул ему, а потом, почувствовав, под впечатлением бомбежки Унечи, некую игру слов, переиначил известный текст на новый лад, и вскоре песня звучала вполне согласованно:

Прощай, моя Унеча,

Прощай до новой встречи,

И звездной порой

Сверкнет надо мной

Зенитки разрыв голубой.

Чувство легкого озорства, когда все идет хорошо, иногда навещало нас и в боевых полетах. Тем более этот был совершенно не утомительным, а скорее, приятным, если можно так отозваться о возвращении с удачной бомбардировки.

И вот — 16 апреля. На Данциг экипаж вышел втроем: Урутин, Хевеши и радист Саша Гаранкин. Стрелка не взяли — Шариков приболел, другого не нашли.

На обратном пути, после выполнения задания, уже перейдя границу Литвы, самолет был внезапно сбит одной, но мощной атакой никем не замеченного истребителя. Напавшего сзади слева, судя по просверкавшим трассам, должен был видеть Саша. Он, и никто другой. Но… прозевал — и не видел, и не ответил. Машина потеряла управление и завалилась вниз. На левом моторе появился огонь. Командирскую команду покинуть самолет Гаранкин принял и не задержался. У штурмана оборвалась связь и ослабла ручка на тягах руля высоты. Команды к нему не дошли, а самолет все круче втягивался в пикирование. Был ли на месте командир? Вряд ли. Когда перегрузка возросла до многократной, Акош Акошевич дотянулся до люка (только его железные, натренированные мышцы могли противостоять диким силам инерции) и покинул кабину. Самолет просвистел мимо и прямо под ним взорвался.

Местность была лесистой и чужой, ничем не напоминавшей ландшафт России. О сборе экипажа не могло быть и речи. Он пустился было в путь, но со сломанным в прыжке ребром долго двигаться не мог. В районе Вилковишкиса его подобрала добрая литовская семья — укрыла, подлечила, а когда он готов был идти, благословила на удачу.

Хевеши избрал почти строго западное направление — кратчайшее к линии фронта, но, дойдя до Полоцка, был схвачен полицаями и оказался в плену. Немцы докопались до его происхождения, кое-что узнали из боевой биографии и немало потратили сил, чтоб склонить к измене, соблазняя генеральским чином венгерской армии, но — тщетно. Изведав во всей невыносимой полноте тяжесть лагерного плена, он дождался, наконец, освобождения в самом конце войны.

Урутин приземлился благополучно и, не теряя времени, устремился в сторону Минска, видимо, в надежде поскорее выйти в районы действий партизан. Ему удалось пересечь Литву, и тут, войдя в белорусские леса, он неожиданно столкнулся с вооруженными людьми в неопределенной форме. Они его окликнули, но не на русском языке. Кто такие? Урутин стал уходить. За ним устремилась погоня. Преследователи приближались, открыли стрельбу. Михаил Николаевич ответил и еще долго отстреливался, но был убит.

Партизаны так толком и не разобрались, кто это был, только догадывались — скорее всего, свой. Там же, на небольшой полянке, вырыли незнакомцу могилу и тихо похоронили его.

Но в том же случайно выбранном направлении шел и Гаранкин. Во время прыжка с него слетели унты, и после нескольких дней шествия по болотным кочкам и лесным чащобам ноги его еле держали, от голода кружилась голова и темнело в глазах. Он уже не шел, а полз. По пути кое-где заходил в селения, иногда находил еду и помощь. Изможденный, дистрофичный и совершенно больной — эта тень человека никому не внушала не только подозрений, но и любопытства, а больше вызывала сочувствие. Саша подолгу отлеживался то в лесу, то на сеновалах, давал отдых ногам, и только в конце лета добрел до белорусских лесов.

Старик, пасший скот и гнавший самогонку, с которым довелось встретиться Гаранкину на пустынном проселке, по путаному разговору, видимо, догадался кое о чем и навел на него партизан. Те встретили «залетного сокола» сурово, для первого знакомства поставили «к стенке» и подержали под автоматными стволами, даже слегка постреляв, пуская пули рядом с ушами, но в конце концов привели к командиру отряда.

На исходе допроса Гаранкин, показав глазами на лежавший посреди стола финский нож, спросил:

— Откуда он у вас?

Командир уже, видимо, многое сообразив, спросил, в свою очередь:

— Ты знаешь этого человека?

— Эта финка моего командира, майора Урутина.

На следующее утро весь лагерь направился к могиле. Ее аккуратно разрыли, и, когда Гаранкин опознал еще не смытое разрушительной силой смерти знакомое лицо, отряд был построен, командиры произнесли боевые речи, и с прогремевшим салютом Михаил Николаевич был похоронен снова.

Только в ноябре Гаранкин вернулся в полк. Отдохнул, подлечился и продолжал летать до конца войны.

В ту же апрельскую ночь, только на траверзе Кенигсберга, был сбит безответной атакой, почти по урутинскому сюжету, еще один наш экипаж — молодого, но крепкого и отважного боевого летчика Гавриила Лепехина. В его экипаже тоже не оказалось стрелка. Даже бывалого и осторожного радиста, делящего свое внимание между пулеметной турелью и радиостанцией, всегда подстерегает опасность пропустить внезапный удар воздушного противника.

Под самолетом Лепехина была Восточная Пруссия — самая что ни на есть натуральная Германия. Горел левый мотор, оборвалась связь. Скольжением пламя сбить не удалось. Высота терялась стремительно. Командир подал команду на покидание самолета световым сигналом, нажав разом все три разноцветные кнопки. Чуть выждал, открыл фонарь и, резко толкнув штурвал от себя, вылетел из кабины. Унты, как и у Гаранкина, оказались не пристегнутыми и при раскрытии парашюта слетели. Самолет быстро достиг земли и вспыхнул ярким пламенем. Чтоб избежать возможного столкновения с немцами, привлеченными пожаром, Лепехин стал энергично скользить в сторону от него, но, упустив в темноте момент встречи с землей, не успел освободить стропы и приземлился с очень большой вертикальной скоростью.

Очнулся на кровати весь разбитый и пронизанный нестерпимой болью. В комнате были военные немцы. К вечеру появился грузовичок, и солдаты, взвалив недвижимое тело в кузов, дотрясли его, испытывавшего при каждом толчке жестокие страдания, в лагерь Морицфельд. На допрос доставили волоком — стоять он не мог. Лепехин стал выдавать себя за воздушного стрелка, но в том же лагере уже сидел его стрелок-радист Михаил Буренок, а в руках у немцев моталось лепехинское удостоверение личности. Легенда не состоялась.

Спустя месяц Лепехин стал на ноги, но передвигался с двумя палками. В лагере встречались знакомые лица. Произошла короткая встреча и с Хевеши, доставленным сюда из соседнего лагеря, где он содержался, для очной ставки.

Неожиданно, без всяких обиняков, некий советский генерал Белешев предложил Лепехину участвовать в побеге. Гавриил настороженно отнесся к откровенному генералу и сослался на свои костыли, с которыми на этот шаг решиться пока не мог. Но, когда окреп и почувствовал в себе силы, застрявший вопрос среди его новых друзей снова возник. Организацию взял на себя все тот же Белешев. Сколотилась группа из 11 человек. Назначены день и время. Но за час до начала операции к бараку подкатил «воронок», и все одиннадцать под вооруженным конвоем оказались в его кузове. На проходной Белешев был высажен, а десять покатили дальше — в инстербургскую тюрьму. Начался допрос. Свистели плети, но, не открыв для себя ничего нового, гестаповцы этапировали группу в лагерь Лодзь — колоссальное средоточие советского летного состава, среди которых оказалось немало летчиков АДД. В лагере сновали власовцы, пытаясь пополнить свое войско, но затея оказалась почти пустышной. Среди вербовщиков Лепехин с удивлением узнал своего знакомого — преподавателя аэродинамики Иванова из качинской авиашколы.

Но вот новая «командировка»: 150 человек отправляют для работы на авиазаводы в Регенсбурге. Лепехин с тремя друзьями готовится по пути бежать, но не вышло. Зато на заводе они обзавелись кусачками и, выставив в бараке окно, прорезав в проволоке лаз, скрылись. Их побег, к счастью, был обнаружен не сразу. Ночами продвигаясь в нашу сторону, они на исходе месяца шли уже по Чехословакии, но однажды утром, на очередной передышке в сеновале, их накрыли местные полицейские. Расплата за глоток свободы была жестокой; наручники, избиения, тюрьма, флиссенбергский штрафной концлагерь и, наконец, каторжные работы в каменоломнях.

Шло лето 1944 года. Доведенных до полного истощения, опухших и уже не способных к движению 50 русских переводят в знаменитый Бухенвальд. Предзнаменование опасное. СС зверела. По «послужному списку» не только боевых деяний, но и лагерных прегрешений перед Лепехиным возникла реальная угроза смертной казни. Понимала это и действовавшая в концлагере тайная организация русских пленных, имевшая связи с немецким антифашистским подпольем. По их команде Лепехин должен был лечь в больницу с тем, чтобы после смерти очередного русского (в чем не было перебоев), попавшего в лагерь за незначительные грехи, обменяться лагерными номерами. Так и случилось. Донбасский парень Иван Хмара, сидевший за воровство у своего бауэра, после смерти ушел в крематорий с номером Лепехина, а ему достался номер Хмары. Спасаясь от случайных разоблачений, удалось, не без помощи друзей, перебраться и в другой лагерь, Бадзальцунге. Хоть и тяжка была тут работа в глубоких соляных шахтах, но смерть не так навязчиво маячила перед глазами. А по Европе уже гулял сорок пятый, готовясь стать на века знаменитым. Советские войска по всему фронту теснили гитлеровцев на запад. Эсэсовцы не находили себе места, сжигали лагеря, уничтожали пленных. В апреле Лепехин снова оказался в Бухенвальде. Его, «сожженного в крематории», с недоумением встречают друзья, но до немцев это не доходит. Лагерь бурлит, охрана в панике. Готовятся массовые расстрелы, но пленные обрели дух свободы и в своем сплочении — как стена: никто не выходит на плац, где уготована расправа.

11 апреля вся многотысячная масса единым напором прорвала проволочные заграждения, разрушила склады СС и вышла навстречу 3-й американской танковой армии. Лепехин с друзьями овладел немецкой автомашиной и вслед за американцами рванул на Эльбу, к Торгау. Там, наконец, в слезах радости они и встретились со своими. Но первое, чем ознаменовалась эта встреча, была реквизиция автомашины.

— Вот, выбирайте, — показали им на гору велосипедов.

Что же, и это транспорт. Вся команда яростно крутила педали, но недолго: на следующем перекрестке комендантский наряд отобрал и велосипеды.

Мимо, на восток, по Варшавскому шоссе мчали машины, но никто не притормозил. Только одна «добрая душа», сидевшая за баранкой в погонах старшего лейтенанта, потребовав от каждого верхнюю куртку, которыми они обзавелись при разгроме эсэсовских складов, подвезла до Варшавы.

Здесь все пошло «по закону». В авиационном штабе советских войск друзьям были выписаны проездные документы и направления на госпроверку в лагерь НКВД на станции Алкино под Уфой.

Там Лепехин снова встретился с Хевеши. На перекрестных допросах с десятками других, знавших друг друга недавних пленников, их не задела ни единая пылинка подозрений, и по письму Главного маршала авиации А. Е. Голованова оба были направлены в его распоряжение. Поскольку летное здоровье обоих оказалось в порядке, Хевеши получил назначение в Иваново штурманом полка, а Лепехин был назначен командиром эскадрильи в Полтаву.

Полон сил, радостного подъема духа и жадного желания летать, работать, он ринулся в дела, и шли они как нельзя лучше. К зиме уехал в отпуск, а вернулся — его уже ждал приказ: уволить!

Командир полка Франц Николаевич Рогульский, к которому бросился Лепехин, понятия не имел о причинах появления того приказа. Ничего не знал и командир дивизии генерал И. К. Бровко, только недоуменно спросил:

— Может, в плену что-нибудь не так? К тому и шло.

Тот энкавэдэшный майор, что вел допрос Хевеши и Лепехина, был не так прост, чтоб за «здорово живешь» отпустить обоих на волю, не разоблачив, по своему подлому призванию и «долгу службы», хотя бы одного из них как врага народа.

В сложных перипетиях лагерной жизни Лепехина майор сумел надрать зазубрин и набросить на них крючки обвинений, инкриминируя срыв группового побега и выдачу врагу военной тайны, поскольку кодированный бортовой журнал радиообмена оказался у немцев.

Трибунал на расправу был скор: 10 лет!

Тогда, в 46-м, это был максимальный срок, выше которого — расстрел. Через год давали уже 25, и будто бы его припаяли и Лепехину, о чем с неподдельным торжеством сообщил мне, в то время командиру полка, наш оперуполномоченный особого отдела КГБ капитан Г. Федотов — «Георгий Победоносец», как нараспев называла его, светясь обожанием, старенькая местечковая мама, не подозревая, что это имя уже прижилось ядовитой подпольной кличкой у всех, кто знал этого вездесущего опера.

Что все мы были окутаны, как паутиной, системой слежки, это ясно. Но что за люди в ней свирепствовали? Присущи ли им нормальные человеческие чувства: честь, стыд, порядочность, сочувствие… Где-то глубоко внутри у немногих они еще, кажется, покоились.

Несколько позже, в последнюю зиму Сталина, сидя в моем кабинете, вдруг, протянув поперек стола руки и низко опустив голову, тихо заплакал другой оперуполномоченный, подполковник Верчик. Он регулярно заходил ко мне, чтоб осведомиться в подробностях о всякого рода уставных нарушениях, проступках, а то и ЧП, если они случались, пытаясь раскопать в них хоть какие-то приметы вражеских действий. Но там, к его огорчению, ничем подобным и не пахло.

— Что делать, что делать? — всхлипывал он, содрогаясь плечами. — Мне приказали каждый год разоблачать по одному врагу народа.

Это звучало страшновато. Охота шла с завязанными глазами за кем попало. Жертвой мог стать любой — и по неосторожному слову, и по мести фискала.

— Чем же я вам могу помочь? — искренне посочувствовал я Верчику. — Полк вы знаете не хуже меня. Ну, кто-то из казармы может рвануть в самоволку, от души, в конце концов, «нарезаться», а то и морду кому-то набить по пьянке. А от офицеров я ничего огорчительного не жду вообще. Но при чем тут враги народа?

Его это не только не утешало, но ввергало в жуткую безысходность, за которую он мог поплатиться сам.

Несчастный опер был спасен смертью Сталина. И не только он…

— А может, ошиблись, обвинив Лепехина в смертных грехах? — осторожно спросил я Федотова.

— Наши не ошибаются! — мгновенно отрезал опер.

Мой, казалось бы, невинный вопрос не растаял в пространстве. Спустя неделю или две командир дивизии генерал Тихонов, отведя меня в сторону, строго отчитал за мою неосторожность и в конце нотации сердито прошептал:

— Держи язык за зубами, паря!

Василий Гаврилович был не последней инстанцией, куда долетел мой разговор с Федотовым. Знал о нем и начальник особого отдела воздушной армии полковник Гайдук, напомнивший однажды «к месту» о моем опасном вопросе на заседании военного совета армии, где меня «регулировали» совсем по другому делу.

Стоит ли описывать те круги ада, через которые прошел в каторжных лагерях ГУЛАГа боевой летчик Герой Советского Союза капитан Гавриил Васильевич Лепехин, лишенный всех наград и званий? На всех этажах нашей железной партийной и государственной власти никто не желал слышать его скорбную многолетнюю мольбу пересмотреть «дело», разобраться в чудовищной несправедливости его осуждения. Только в 1956-м, три года спустя после смерти Сталина и расстрела Берии, на «оттепели» XX съезда партии дошла очередь и до него: невиновен! Но вышел он из нашенских родимых мест заключения тяжко и глубоко больным, физически и душевно страдающим человеком.

Лепехин еще долго работал на воронежских предприятиях, был отмечен трудовыми орденами, но до конца дней своих, борясь с недугами, так и не одолел их.

Контрразведчики не сводили глаз и с Хевеши. Так легко ускользнуть от расправы за плен — это уж слишком! И сети были расставлены. Где доказательства, что два первых месяца были проведены на поправке и в пути до Полоцка, а не в фашистской разведывательной школе, где готовят шпионов? Акош Акошевич долго сражался со своими преследователями, но в уныние не впал. Он сел на поезд, высадился у знакомой деревни Слабадай под Вилковишкисом, неподалеку от которой опустился на парашюте, и снова пешим ходом протопал до самого Полоцка, собирая по пути справки и свидетельства, подписанные очевидцами того весеннего кросса сорок третьего года и заверенные властями. Алиби оказалось стопроцентным. Только не знал Хевеши, с кем дело имеет. У прокурора АДД (в то время 18-й воздушной армии) генерала Николаева были припасены новые обвинения — в поддержке, защите и чуть ли не в соучастии в «преступлениях» Лепехина, разоблаченного как «врага народа». Хевеши взъерошился, долго и упорно противостоял следственным провокациям, выбил у них все козыри и сумел отстоять себя. Николаев затих.

Но все это было после войны. А сейчас она была в разгаре.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.