Разногласия
Разногласия
Теперь с позволения читателя я коротко расскажу о других обстоятельствах моей жизни. Надо было как-то упорядочить свои личные дела. Прежде всего мне требовалось жилье; Найти его было непросто. Первое время моей службы в Карлсруэ я жил в гостинице. Затем после долгих и тщетных поисков меблированной комнаты два знакомых офицера поселили меня с собой, у их квартирной хозяйки.
Комнат для одиночек было мало, и стоили они очень дорого. В университетских городах, где сотни студентов нуждались в жилье, за небольшую комнату брали от восьмидесяти до ста пятидесяти марок. Но тот, кто в ней нуждался, вынужден был платить такую высокую квартирную плату.
Все было бы в порядке, если бы нашу квартирную хозяйку не осенила идея водить нас по воскресеньям в церковь. Как мы ни объясняли, что скоро у нас будут свои собственные священники, ее никак нельзя было отвадить. Только когда у нее не осталось никаких сомнений в том, что мои оба товарища протестанты, а я неверующий, она в ужасе отступилась, и утренний кофе с каждым утром становился все жиже.
Мы поневоле мирились с этим, пока наконец не получили квартиры в домах на окраине Карлсруэ, выстроенных бундесвером для военнослужащих, откуда я спустя несколько лет, как рассказано выше, отправился в далекое «отпускное» путешествие и так и не вернулся ни в Карлсруэ, ни в другие западногерманские города.
Остается еще упомянуть о том, что я перед своим зачислением в бундестаг женился в Гамбурге во второй раз и привез жену в город, где работал. Согласно контракту со строительной компанией, обычная цена за сдаваемую внаем четырехкомнатную квартиру составляла триста шестьдесят марок. А мы, военные, платили половину этой суммы, остальное брал на себя бундесвер. Кроме того, мы получали соответственно рангу квартирные деньги, которыми почти полностью покрывалась арендная плата.
Таким образом, я, бесспорно, мог быть доволен условиями своего существования. Однако же этот домашний приют с его радостями был для меня и островом, куда я спасался, мысленно повторяя: «Ах, плевать мне на всех вас», и, едва дверь за мной закрывалась, я начал жить в другом, лучшем мире, со своей семьей, книгами и мечтами.
Позднее, когда к естественному раздражению по поводу всяческих непорядков в бундесвере добавились еще и сомнения, сперва мало ощутимые, а потом все усиливавшиеся, меня неизменно примирял с действительностью мой мирок, мои близкие; я слишком охотно поддавался иллюзиям. Я хотел заставить и в конечном счете заставил себя не быть пессимистом. Ведь я хорошо обеспечен, думал я, могу кое-что себе позволить, к чему мне желать перемен? После каждого приступа уныния опять возникали какие-то новые надежды.
Это ощущение личного благополучия порождало психологию благополучного человека, которую и учел Аденауэр на выборах, выступив с лозунгом: "Никаких экспериментов! ", что и принесло ему успех. Сытые люди способны в крайнем случае на сарказм, но выйти на баррикады они не решатся даже в самых смелых мечтах. Поэтому я и не могу утверждать, что мое политическое прозрение – результат непрерывного, прогрессирующего развития.
Однажды Немецкий Красный Крест обратился к населению с призывом сдавать кровь. Донорство было добровольным, и уклонялись от него лишь немногие. Солдаты штабной роты единодушно решили в этом участвовать. Командир роты сказал мне:
– Это дело хорошее. Так часто слышишь о том, как люди, пострадавшие при автомобильной катастрофе, погибают только оттого, что у медиков не оказалось в запасе консервированной крови. Это действительно хорошев начинание. Эх, если бы мы имели ее во время войны!
– Тогда делали переливание крови. Я сам помог таким способом одному обер-ефрейтору.
– Если опять будет война, эти средства дадут возможность спасти больше людей – хоть какое-то утешение! Но конечно, войны не будет, во всяком случае, в обозримый срок.
– Надеюсь. Если никто не будет стрелять, нам не понадобятся такие запасы, чтобы восполнять пролитую кровь. Вы согласны?
– Разумеется, а все-таки интересно, что средства сохранения человека так же прогрессируют, как и средства его уничтожения, верно?
– Возможно, но средства уничтожения становятся вес чудовищней.
– Вы имеете в виду атомную бомбу? Вспомните Хиросиму! Вы ведь знаете, что говорят в свое оправдание американцы; эту бомбу надо было бросить, чтобы вынудить японцев к капитуляции; если бы война продолжалась, она унесла бы гораздо больше жертв, разумеется, среди американцев.
Я тогда еще не знал истинного положения вещей, не знал, что Япония была на грани катастрофы еще до разрушения Хиросимы и Нагасаки, поэтому я ответил:
– Но жертвой атомной бомбы стали почти без исключения только мирные жители.
– Это говорил и пилот той машины; но ему запретили рассказывать, объявили его помешанным и засадили в сумасшедший дом.
– Представляю себе, как мучит этого человека мысль о том, какое страшное дело он совершил.
– Господи, Винцер, надо же все-таки знать, ради чего ты что-то делаешь. Позвольте в этой связи задать вопрос, на который вы, как офицер по связи с прессой, наверняка мне ответите: что я должен говорить своим солдатам, как им разъяснить, за что они сражаются. Скажите мне, пожалуйста, вы за что?
Я смотрел на него, онемев от изумления. Этот офицер, бывший командиром штабной роты, обращается ко мне с вопросом, который он должен был давным-давно обсудить со своими солдатами. Я ответил ему:
– За свободу, конечно.
– Да, как говорится в наших лозунгах. Но что понимается под словом «свобода»?
– Ну, например, хотя бы возможность свободно говорить то, что думаешь, или свобода от гнета всяческого страха, или свобода нашей родины.
– Хорошо, но что я должен говорить своим солдатам?
– Объясните им, что они должны сражаться, когда на них нападают. Тогда они сражаются за то, чем они обладают сегодня.
– А чем они обладают?
– Всей человеческой жизнью, она у них впереди. Разумно прожитая жизнь – это как-никак ценность.
– Да, конечно, но, кроме того, нам нужна еще и конкретная цель. Ведь стоит вопрос о тех, кто там, в Восточной зоне{54}. А что, если поставить себе задачу освободить людей по ту сторону?
– Как вы это себе представляете?
– Очень просто. Разумеется, не с помощью атомных бомб, тогда от людей ничего не останется. Но с помощью, дорогой мой, обычного оружия.
– Для меня самое важное – это чтобы мы жили спо-. койно, и я полагаю, что люди по ту сторону хотят того же. Мы защищаем то, что имеем. Это и есть наша задача.
– Вы не обидитесь, если я скажу, что у вас несколько странный взгляд на вещи? Разве мы можем жить спокойно, пока наши братья и сестры в Восточной зоне лишены свободы? Можно ли это допускать?
– В данной ситуации ничего изменить нельзя, а уж с помощью войны и подавно. Опять повсюду были бы развалины.
Мой собеседник попрощался со мной. Его подразделение уже построилось и готово было двинуться вперед.
На ходу он, смеясь, сказал:
– Вижу, вижу, работа с прессой вас вконец испортила. Но в одном пункте мы с вами единомышленники: на бомбу я тоже не соглашусь.
Зазвучали слова команды, и подразделение двинулось в путь. Я смотрел ему вслед и думал: «Что ж, одиночка со своим особым мнением, придется этим субъектам включаться в общую колонну».
Рота прошла несколько шагов, и до меня донеслось:
– Запевать! Три, четыре!
И у стен домов загремела песня:
О родина моя,
Силезия моя,
С тобой на Одере увижусь я!
И роту ведет такой «одиночка с. особым мнением»? Это подразделение частью состояло из добровольцев, согласившихся на продленный срок службы под влиянием нашей пропаганды в печати.
Бывали дни, когда у меня почти не оставалось времени для обычной работы, в которую входило и реферирование газет. Об «отрицательных» статьях полагалось рапортовать в Бонн.
Таких журналистов мы «брали на мушку». Каждый офицер по связи с прессой начинал с того, что заходил к ним в редакцию, пытался переубедить в беседе, воздействовать увещанием. Если это не помогало, их «замораживали». Когда происходило что-нибудь интересное, мы ставили об этом в известность все редакции, и только «отрицательные» не получали-"по недосмотру" – извещения. Большинство всегда сами начинали давать желательную для бундесвера информацию.
Другим средством воздействия были приглашения по совсем особому поводу. Немало было журналистов, которые весьма охотно соглашались слетать в Париж, получая изрядные командировочные и живя на полном и роскошном содержании у бундесвера, чтобы посмотреть главный штаб НАТО в Центральной Европе, а заодно ознакомиться с некоторыми другими, гораздо более соблазнительными достопримечательностями столицы Франции. И едва ли нашелся хоть один столь «отрицательный» журналист, которому удалось устоять.
Не раз вызывали нападки огромные затраты на бундесвер, о которых только немногие имели ясное представление. Один журналист предложил мне такой тест:
– Спросите ваших солдат, сколько миллионов содержится в миллиарде, и вы удивитесь.
Итог опроса меня и в самом деле поразил. На вопрос ответила правильно только горсточка солдат, я и сам ловил себя на том, насколько грандиознее выглядит в моем представлении почти десятимиллиардный бюджет бундесвера на 1958 год, когда я сознаю, что это целых десять тысяч миллионов марок.
Мне вспомнились бесконечные дебаты в комиссии по делам строительства в Гамбурге, когда надо было утвердить расход – смехотворную сумму в одну-две тысячи марок на туалет в какой-то школе или на перестройку одной больницы. Однако я отбросил это напрашивавшееся сравнение, вспомнив, что в некой листовке, агитировавшей против ремилитаризации, мне на глаза попалось подобное же противопоставление. Когда я встретил журналиста, предложившего мне тест на тему о миллионе, я попытался объяснить ему, почему необходимы расходы на вооружение. Но он мне ответил:
– По-моему, вы обходитесь нам слишком дорого, если сопоставить с этим расходы на другие, более необходимые вещи. Например, обучение пилота реактивного истребителя стоит около миллиона марок. К сожалению, очень дорого, если мы сравним это, скажем, с расходом на обучение студента-медика. Один учится летать, другой– лечить больных. Однако будущий врач должен сам платить за обучение.
– По ту сторону, в Восточной зоне, тоже есть армия. Прикажете нам это терпеть?
– Надо бы сперва разобраться, кто раньше начал. Позвольте вам напомнить, что у нас уже было ведомство Бланка с господином фон Манштейном в качестве консультанта, когда у них было только одно подразделение полиции. Но пусть об этом спорят другие. Пожалуйста, не воображайте, что я замаскированный коммунист, Я же не могу не думать о том, какую уйму домов мы построили бы за эти денежки. А мы делаем ракеты и бомбы, чтобы использовать их там, где что-то еще уцелело.
– Никто этого не желает, напротив, мы хотим спасти мир от разрушения.
– Ладно, ладно, знакомая песня! Вам лично я готов даже поверить. Но откройте мне, пожалуйста, зачем в бундесвере такое количество штатных офицеров? На тысячу девятьсот солдат приходится один генерал, на сорок семь подчиненных – один офицер штаба. Бюджет на 1957 год предусматривает двадцать шесть тысяч офицеров. Значит, у нас на каждые девять солдат будет по офицеру. Разве это не безумие?
– Тут что-то не так.
– Не так, господин капитан. Погодите, у меня вот тут записано! Вы можете найти эти цифры в «Боннер корреспонденц» от 4 января 1957 года. Я ведь это не с потолка взял.
– И все же мне кажется, что число их несколько преувеличено, я проверю.
– Вам нужно больше читать, вы ведь офицер по связи с прессой, больше читать и сопоставлять. Но вы, помнится, служили в рейхсвере?
– Служил, а это при чем?
– За время своей многолетней службы в рейхсвере вы прошли курсы обучения для унтер-офицеров и для кандидатов в офицеры, верно?
– Да, вы и в этом не ошиблись.
– Видите, вот вам и аналогия! В то время сто тысяч человек получило квалификацию как резерв командного состава для будущей армии великого германского рейха; а теперь бундесвер сразу же принимает вас, потому что вас, вермахтовцев, много. Вы и есть костяк армии.
Я отнесся к этому журналисту как к заядлому злопыхателю, однако не мог с ним кое в чем не согласиться. Его рассуждения, безусловно, не лишены были логики, но крайне неудобны, если вы не в состоянии ответить на них сколько-нибудь вразумительно.
Я попытался сделать это, переведя спор совсем в другую плоскость:
– Дух нашего бундесвера совершенно отличается от духа прежних армий. Нельзя сравнивать бундесвер с рейхсвером или вермахтом.
– Господин Винцер, я сам был солдатом и знаю, что к чему. По сравнению с рейхсвером и вермахтом бундесвер, по крайней мере организационно, покамест совершеннейший кабак. Так что вы по-своему правы, когда не хотите их сравнивать. А я говорю вам: этот бундесвер станет – и, к сожалению, наверняка станет – внедрять старый дух в армии, если мы все не будем начеку.
Я возразил:
– Зачем же вам трудиться попусту? Он бросил на меня яростный взгляд.
– Один только пример, господин капитан. Знаете ли вы, что в прошлом году в Иллере утонули пятнадцать новобранцев?
– Да, к сожалению. Несчастный случай, крайне прискорбное происшествие.
– Нет, это не было несчастным случаем, это было чистейшим безобразием. Слушайте внимательно, я расскажу вам одну занятную историю! Мы стояли тогда под Смоленском и должны были взять высоту, на которой находился наблюдательный пункт русских. Нашему лейтенанту хотелось во что бы то ни стало нацепить на себя Рыцарский крест. Командир полка дал ему приказ вести наступление с двух сторон и брать высоту только после длительной артиллерийской подготовки. Лейтенант решил взять ее приступом. Дело, конечно, сорвалось. Тогда-то я и лишился левой руки.
– Такие истории случались часто, особенно с неопытными молодыми офицерами. Но какая здесь связь с несчастным случаем на Иллере?
– Я еще не кончил. Итак, я лишился руки и взамен ее получил Железный крест; лейтенанту же Рыцарский крест не понадобился – он погиб. А теперь я спрошу в свою очередь: если бы я отказался идти на штурм высоты, что бы со мной было?
– Вас, бесспорно, предали бы военному суду.
– Правильно. За неподчинение приказу. А что случилось бы с лейтенантом, если бы он взял высоту приступом?
– Он, наверное, был бы награжден.
– Тоже правильно, господин капитан, он был бы награжден, хотя и оказал неповиновение.
– Но я все-таки не понимаю, к чему вы клоните.
– Сейчас станет ясно к чему. Существовал приказ комендатуры гарнизона в Кемптене и командира батальона, воспрещавший переходить вброд бурную реку Иллер с учебными целями. Тем не менее солдаты получили от командира взвода приказ войти в реку с полной выкладкой. Что с ними сталось бы, если бы они начали бузить?
– Их, вероятно, привлекли бы к ответственности за неповиновение, причем, может быть, и приняли бы во внимание, что командир взвода отдал этот приказ вопреки прямому запрещению начальства.
– Вот видите! Именно это я и хотел услышать. Командир взвода сам оказал неповиновение, как в свое время поступил и мой лейтенант. Новобранцы выполнили этот дурацкий приказ просто потому, что не смели и подумать, об отказе. Пятнадцать юношей поплатились жизнью потому, что одному человеку захотелось проявить власть. И вы станете утверждать, что это не признак живучести старого духа? А что, собственно, изменилось?
– Это исключение, весьма прискорбное исключение. Вообще у нас есть немало нового и хорошего, гораздо больше, чем прежде.
– Да, разумеется, Винцер. Тогда мой лейтенант хотя бы участвовал в атаке, он там и голову сложил. А командир взвода в Кемптене погнал людей в воду, а сам даже ног не замочил. Это и есть ваша хваленая новизна? А если бы ненароком никто не утонул? Стали бы все тогда осуждать этого командира взвода? Называли бы это и тогда «чрезвычайным, весьма прискорбным происшествием»?
– Вы слишком пессимистически смотрите на вещи, – сказал я. – Не отрицаю, что формирование бундесвера происходит в необычайно быстром, почти лихорадочном темпе. Следовательно, при таких неизбежно сжатых сроках обучения остаются пробелы в знаниях молодого офицера. Так, например, не всегда хватает времени на политические занятия для изучения основ нашей демократии или конституции. Если мы в школе упустили возможность получить эти знания, то потом уже никак не наверстаем. На первом плане должны быть чисто военные предметы и общая военная подготовка. А иначе к чему бы мы пришли? Нашим курсантам предъявляют такие непомерные требования, у наших молодых лейтенантов такая непосильная нагрузка! До нас уже сейчас доходят жалобы, что они не успевают ни пойти в театр, ни прочитать хорошую книжку. А если бывают срывы, то потому, что молодые офицеры еще не вполне ясно представляют себе свои задачи. Они должны расти и будут расти вместе со своими задачами. Все -прочее – печальные, но временные явления, которые чрезмерно преувеличиваются.
– Услышь вас господь. Что до меня, то я не разделяю вашу чистую детскую веру, Винцер. Не взыщите за резкое слово и откровенность, но, когда я слышу подобные речи наших политиков, разглагольствующих о нашей силе и об освобождении Восточной зоны, когда я смотрю па бундесверовских генералов – многие из них нам слишком хорошо знакомы по тем годам войны, которые прошли под знаком «стояния насмерть», и когда я затем – разрешите вернуться к исходной точке нашей беседы, – когда я затем вспоминаю об «иллеровских методах» командования, ничего общего, по-моему, не имеющих с необходимым для каждой армии воспитанием закалкой, а являющихся попросту подлой дрессировкой человека, вырабатывающей в нем рабское послушание, – тогда я никак не могу поверить, что «пробелы» в образовании молодых офицеров – случайность. Более того, боюсь, что красивые слова о «гражданине в военной форме» и о «новом духе» в бундесвере – только маскировка под демократию, и притом изрядно обветшавшая, так что сквозь дыры видна вся подноготная.
Долго еще возвращался я мысленно к этому разговору. Как ни убедительны были аргументы моего собеседника, который к тому же, как фронтовик, был для меня очень почтенным оппонентом, я тогда при всем желании никак не мог сделать те же выводы, что и он. Я еще не сознавал, что между этими внешними отрицательными явлениями и сущностью, даже целевой установкой бундесвера, существовала и в самом деле тесная связь.
Я встречал молодых офицеров, которые ни в чем не смыслили ни аза, а перед строем такое вытворяли, о чем можно только прочесть в книжке или услышать в офицерском клубе. Они измывались над рядовыми, чтобы доказать, что лейтенант имеет власть над простым солдатом. Если эти молодые кадры применяли старые, фашистские методы военной подготовки, то виноваты в этом офицеры-преподаватели и командиры, воспитавшие молодежь в этом духе. Однажды я завел речь на эту тему с начальником унтер-офицерских курсов.
– Скажите, пожалуйста, почему из вашего подразделения поступает столько жалоб?
– Сам не понимаю почему. Служить у нас неутомительно. Очень уж изнеженные у нас ребята, а может, они не хотят служить. Есть среди них такие чемпионы, которые три часа без отдыха вихляют бедрами на танцплощадке, и их даже пот не прошибет; а когда надо десять километров маршировать, они изнемогают от усталости; таких надо подстегивать, чтобы чувствовали, что они па военной службе.
– Может быть, это объясняется тем, что танцевать им приятно, а маршировать отнюдь нет. Вы должны добиться, чтобы они и маршировали с удовольствием.
Он посмотрел на меня с тупым удивлением, затем соболезнующе покачал головой:
– Вот до чего дошло, вы тоже пристаете ко мне с этой пакостью. Солдат не спрашивает, он повинуется. Неужели я буду просить каждого: «Будь паинькой, шагай с нами»? Разве вас спрашивали в рейхсвере, хочется ли вам маршировать? Объяснял вам кто-нибудь, зачем вам нужно быть солдатом?
– Во-первых, я пошел в армию добровольно, во-вторых, мне нравилось быть солдатом. Иначе обстоит дело с нашими военнообязанными. Вы должны объяснить им, зачем их призвали в армию.
– Я не читаю душеспасительных проповедей, я учу – и точка. А с нас разве шкуру не драли?
– Конечно, драли, но разве мы всегда с этим были согласны? Разве нам не хотелось бы услышать, почему все это делается? Но нам так никогда и не довелось научиться думать. В рейхсвере и вермахте мы только действовали, да так исправно, что во время последней войны погибло несчетное множество людей, и только потому, что они беспрекословно выполняли приказы. Но теперь-то все иначе.
– Нет, как раз наоборот. В случае атомной войны держать людей в руках будет трудно. Вам придется воздействовать на расстоянии, стало быть, нужно их беспрекословное подчинение. А этого вы добьетесь только муштрой.
С этим человеком невозможно было разговаривать. Он как будто не хотел меня понимать. И все же я сделал еще одну попытку.
– Я тоже сторонник строгого воспитания. Но при том нельзя забывать, что о солдате нужно заботиться и нe оскорблять человеческое достоинство. А вот на ваших командиров взводов жалуются, что они грубо обращаются со своими людьми. Не могли бы вы хоть это устранить?
– Я сам не выношу этого хамства, этой мерзостной ругани! – Он почти кричал на меня. – Но что я могу поделать? Штаб присылает мне столько всевозможных заданий, ставит каждый раз новые сроки выполнения, я задыхаюсь в этой писанине! Где мне еще и командирами взводов заниматься! Да я и не успеваю: только я начинаю к ним присматриваться, как их опять куда-то переводят. У нас ведь проходной двор: одни курсы окончились, начались другие, за одной командировкой – другая. Просто покоя но дают нашей части! Прикажете еще взводных просвещать? Да ведь вы офицер по связи с прессой, сделали бы доброе дело – издали бы этакого нового Книгге{55} для молодых офицеров, а еще лучше – словарь непринятых в обществе ругательств. Может, тогда что-нибудь из вашей «идеологической работы» и вышло бы, а то ни одна душа не знает, с какого конца к ней подойти.
Хоть у меня тогда еще не было ясного представления об истинных причинах тех злоупотреблений, которые вызывали очень много жалоб – если только солдаты осмеливались жаловаться, их заявления передавались выше, – я был все-таки и тогда убежден, что причина зла коренится глубже, чем полагал офицер-инструктор.
Но по сути дела, его последние аргументы были совершенно обоснованны, и я отнесся к ним с полным одобрением.
Из Бонна к нам шел поток всяческой «писанины». Не успевала выйти какая-нибудь инструкция, как за нею немедленно следовали дополнения и поправки. По поводу каждого пустяка приходилось писать рапорт, да еще в трех-четырех экземплярах. Ротами командовал Бонн; никто не осмеливался взять на себя ответственность за что бы то ни было, каждый ждал, пока решение придет сверху. Канцелярщина сковывала, порождала чувство неуверенности внизу, тогда как если бы на людей возлагалась хоть доля ответственности, они были бы больше уверены в себе.
А тут еще бесконечные переводы с места на место и на всевозможные курсы. Причем происходила такая непостижимая вещь: на важнейшие курсы часто посылали офицеров, без которых можно было обойтись. Что касается переводов, то я знал семейных офицеров, которые за три года трижды меняли гарнизон. Переезд оплачивало государство, так что это было их наименьшей заботой. Но в каждой земле ФРГ разная система школьного обучения. Если отцу нелегко приходится в новом подразделении, куда он переведен, еще труднее было детям перейти из класса в класс в новой школе. По этому поводу у пас острили: «Отцов переводят, детей оставляют на второй год».
В этом отношении мне больше повезло. Никто не посягал на штатную должность офицера по связи с прессой, «не подпиливал ножку моего стула», по нашему выражению, то есть не пытался с помощью интриг захватить доходное место. Итак, я оставался в Карлсруэ, имея еще и то преимущество перед другими офицерами, что во время командировок в подразделения, на совещания в Бонн или поездок с агитационной целью я имел возможность встречаться с коллегами, оставаясь при штабе военно-воздушных сил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.