Друзья на всю жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Друзья на всю жизнь

Самую крепкую дружбу подарила мне юность. О школьных друзьях я рассказала, а вспоминая Литературные курсы, назвала своих подруг. Наша четверка была ядрышком, которое выделилось из курсовой компании; вчетвером прошли мы через всю жизнь, перенесли вместе общие беды и те горести, которые выпадали каждой. И радости — а их было немного — тоже переживали вместе. С годами мы стали совсем родными. Конечно, у каждой из нас были еще друзья, приобретенные в разные годы, некоторые из них становились общими знакомыми, но никто и ничто не ослабляло уз, связывающих четырех подруг.

В 29-м году мы решили сфотографироваться — курсы закрывались, ожидались разлуки, об одних мы уже знали, другие оказались неожиданными. В общем, снялись мы вовремя.

На этой большой фотографии («кабинетной») мы милы и привлекательны по-разному, как это было и в жизни.

Муся Летник, нежная, с задумчивыми очами (легкая косинка придавала рассеянность ее взгляду), рядом кустодиевская, дородная, белоликая Ирина Всехсвятская, Нина Лурье с бархатно-темными глазами, библейская головка, и Наталья, пышноволосая красотка, немного томная, снятая в профиль, и уже с обручальным кольцом. Такие мы на карточке тех давних времен из фотоателье знаменитого Напельбаума в Камергерском проезде. В конце 20-х было очень модно сниматься у этого фотографа-художника, и многие из моих родных и знакомых прошли через это фотоателье. Есть у меня его фотографии — я с отцом, я с Ниной, она со своей матерью. Конечно, далеко не всегда снимал сам мастер, он выходил к клиентам именитым или заинтересовавшись примечательной внешностью модели. Нас вряд ли снимал «сам», но фотограф нас хорошо сгруппировал, и фотография действительно отмечала особенности каждой и нашу связь друг с другом.

Самой старшей из этой четверки, Мусе Летник, было тогда двадцать два, самой младшей, Нине, — восемнадцать. Теперь мы остались с Ниной вдвоем, разделенные расстоянием в тридцать километров (это в Москве!) и нашим возрастом — на городском транспорте не добраться, на такси нет средств. К счастью, есть телефон.

Мне хочется хотя бы пунктиром обозначить судьбы своих подруг. Подробно об их жизни рассказать я не могу, а сами они уже не расскажут. Так пусть же хоть какой-то след останется в этой книге.

С печалью думаю о том, что не знаю ни одной счастливой судьбы среди моих близких знакомых. События этого века, в который уложилось наше существование, определили непрочность и ненадежность фундамента, на котором не смогла благополучно выстоять ни одна человеческая жизнь.

Муся, Мария Александровна Летник, в детстве потеряла мать. Это было страшное потрясение — девочке было девять лет, когда мать покончила самоубийством: застрелилась, узнав об измене мужа. Вероятно, она была психически неуравновешенным человеком. Девочка не могла справиться со своим горем, плакала, болела. Подруга матери, не зная, как помочь, отвела Мусю к старичку священнику в церковь Св. Спиридония, неподалеку от их дома. Он помог девочке, приобщил ее к вере, вселил в нее надежду на то, что мать, покинув этот мир, все же присутствует в жизни дочери, видит ее, и в будущем они непременно встретятся. Эта сильная детская вера с возрастом не ослабевала, хотя и изменила свои формы, дополнилась более широкими представлениями о Боге, о христианстве, о вечной жизни. Муся навсегда осталась верующей, приверженной к православию, и не расставалась с церковью. Вера помогла ей справиться с ужасным горем, но мне думается, что перенесенный ею удар на какое-то время приостановил ее развитие: она даже внешне была похожа на девочку, сохраняла детскую наивность и чистоту души всю жизнь. Муся была, что называется, простая душа, из тех людей, рядом с которыми и другие становятся чище и светлее.

Вскоре после окончания курсов она вышла замуж за двоюродного брата Нины, Бориса Гольдмана, родила сына, но вскоре похоронила мужа. Второе замужество (через несколько лет) кончилось тоже трагично, на сломе судьбы.

В 1947 году Мария Александровна и ее второй муж были арестованы и получили приговор — восемь лет лагерей. Я уже говорила, что это было связано с Даниилом Андреевым, с чтением его романа «Странники ночи». Четырнадцатилетний сын Муси остался один, на попечении деда. Старый Летник заботился о Володе, но к себе его не взял — надо было сохранить Мусину комнату в коммунальной квартире, да и утеснять себя дед не хотел — он был женат уже третий раз, и на молодой.

Почти весь срок Муся провела в одном лагере, через семь лет — это были уже хрущевские времена — ее освободили по состоянию здоровья. Конечно, лагерный режим, недостаток питания и постоянная тревога за сына и мужа подорвали ее здоровье. Все же условия в лагере для нее складывались относительно благоприятно, это определяла сама ее личность, ее отношение к окружающим, ее вера. Тяжелой работой ее не ломали, она была миниатюрной и хрупкой, ворочать тяжести не могла — может, это и понимали. Но думаю, что важнее была не ее внешность, а суть ее натуры, удивительно привлекавшей и умилявшей людей. Она была расположена всех любить, жалеть и всем помогать. И ее любили все. Попала она в барак к уголовницам. Зэчки оберегали Мусю не только от каких-либо посягательств на нее и ее вещи, но даже старались не сквернословить в ее присутствии и одергивали друг друга. Даже надзиратели-гэпэушники относились к Мусе мягче, чем к другим. Однажды, когда она работала хлеборезкой (на эту трудную, но почетную работу зэки выбрали ее сами), у нее случилась недостача, объяснить которую она не могла. Другой хлеборезке пришлось бы расплатиться за это жестоко, но ей простили. Вышла она из лагеря, когда уже начали освобождать и реабилитировать политзаключенных, в 56-м была реабилитирована. Муж ее вернулся из тяжелых Соликамских лагерей совсем больным, истощенным и вскоре умер. Вдвоем с сыном оставалась она до конца жизни. У нее было много друзей. В лагере она сдружилась с двумя женщинами, тоже политзаключенными, — к сожалению, не помню их имен — на много лет.

Скончалась Мария Александровна скоропостижно, весной 91-го года. «Наташенька, я тебя люблю, я очень люблю тебя!» — сказала она мне дня за два в телефонном разговоре, будто предчувствуя расставание. Я ее вижу как живую и слышу ее звонкий, детский голосок.

Ира, Ирина Константиновна Всехсвятская, выросла в большой семье священника, среди сестер и братьев. Когда мы познакомились, они жили в доме при церкви, где о. Константин был приходским священником (не знаю, какого святого была эта церковь в Гагаринском переулке). Отец Иры был не только священник, но и церковный деятель, подвергся гонениям, что и определило трудную юность младших детей. Кроме того, была и семейная беда — неизлечимая душевная болезнь старшего брата. Его не отдали в больницу, а он был трудный, с приступами буйства.

Ирина вышла замуж за художника. Андрей Максимович Галкин был одаренным, но талант его был не той силы, чтобы пробиться через жесткие преграды к ценителям. К своей живописи он относился серьезно, и картины его постепенно заполняли тесную квартиру Всехсвятских. Это были городские пейзажи, натюрморты, портреты близких, изредка попадавшие на какие-нибудь выставки. Однажды, когда он работал где-то в устьях Пречистенки и Остоженки, он услышал, как сзади подъехала машина и хлопнула дверца. Почувствовал, что кто-то стоит за спиной. Это ему мешало, он обернулся с неприветливым видом и увидел двоих — немолодую женщину и мужчину. Она выразила свое одобрение по-французски — Галкин понял это лишь по интонации, а мужчина сказал по-русски строго: «Встаньте, с вами говорит королева бельгийская!» Эпизод этот произошел не в сталинские времена, а значительно позже.

Галкин нигде никогда не служил, Ирине приходилось одной обеспечивать семью. Всю жизнь она занималась изданием советских энциклопедий; начинала корректором, так же как мы все, потом стала редактором по национальным литературам Советского Союза, специалистом в этой области. Работа была для Ирины не только средством к существованию, но и отдыхом от семейных тягот и убежищем от горестей.

Старший сын еще в школьные годы заболел шизофренией. В войну, после приезда мужа в отпуск, она родила мальчиков-близнецов. При плохой наследственности это была неосторожность, но сталинский закон (запрещение абортов) был в силе. Один из двойняшек тоже оказался больным. Все заботы о семье в военные годы несла Ирина. Детей пришлось отдать в ясли; чем могла, помогала старшая, незамужняя сестра Санечка. Бедность и нужда сопровождали эту семью всю жизнь.

Даже получив отдельную квартиру в хрущевской пятиэтажке, Ирина не почувствовала большого облегчения. Только один из троих сыновей был здоров — учился, получил специальность и стал работать. Конечно, более всего в жизни ее придавила болезнь детей и то, что муж не был ей опорой и поддержкой. До конца жизни он был занят лишь своим творчеством.

Странно, но Ирина относилась к советской действительности иначе, чем мы. Мы, ее подруги, отрицали большевистскую власть со всеми принесенными ею в Россию бедами и уродствами, Ирина же делила всё на «положительное» и «отрицательное». Когда мы удивлялись и укоряли ее в странной снисходительности ко всему — режиму и комнадзору, она отвечала, как бы извиняясь перед нами: «Так мне легче жить». Мы мирились с ее взглядами, стараясь не вступать в дискуссии, хотя временами не выдерживали, и у нас вспыхивали споры. В общем, мы махнули рукой на Иринины странности, и они нам особенно не мешали. Страдания ее с больными детьми, безысходная нужда были важнее остального.

Ирина, единственная из трех дочерей Всехсвятского, не верила в Бога; это отделяло ее от сестер. В последние два-три года она стала молиться: ей было страшно оставлять больных сыновей, не устроенных в жизни, одиноких. Ирина, по натуре инертная и малоподвижная, придавленная тяготами жизни, из которых невозможно было выбраться, начала рано стареть, даже дряхлеть. Она часто болела и не хотела лечиться, и когда мы укоряли ее, отвечала: «Я очень устала, оставьте меня в покое». Как-то, когда она упорно отказывалась идти к врачу, я спросила ее: «Ты что, умирать собралась?» Она ответила: «Может, и собралась, только не хочу об этом говорить». Умерла она зимой 91-го года и перед смертью все повторяла: «Мальчики мои, мальчики… Девочки мои…»

«Девочки» — это были мы.

Нина, «наша Ниночка», Нина Юрьевна Лурье, в замужестве Алексеенко, — мой верный друг, более близкий, чем остальные. Вся наша жизнь прошла рядом. О юности я уже писала и еще не раз вспомню Нину в рассказе о себе. Судьбу ее все же прочерчу. Еще в юности мы вступили в полосу разлук, годами жили в разных местах, но никогда не теряли связи друг с другом, знали всё, хотя встречались порой нечасто.

Она вышла замуж в 1931 году, познакомившись с Николаем Онисимовичем на работе — это было какое-то акционерное общество по борьбе с вредителями сельского хозяйства. Он был специалистом-энтомологом, а Ниночка — канцелярским работником, но, зная иностранные языки, выполняла работу референта — просматривала иностранную прессу. Он был значительно старше ее, чуть ли не на двадцать лет, очень мужественный, сильный, из донских казаков, участвовал в Первой мировой войне, в которой получил чин офицера.

Не думаю, что он легко вписался в семью Лурье, но Ольга Исааковна делала всё, чтобы он чувствовал себя дома.

Диплома ВГЛК Нина получить не могла — она была исключена с курсов в 1929 году. В 30-м она поступила на биофак МГУ, занималась с интересом — физиология человека, высшая нервная деятельность стали ее специальностью.

В 1934 году Николай Онисимович был арестован. Может быть, попал в волну арестов после убийства Кирова. Но Нина считала, что это был арест по доносу, и подозревала знакомых Николая Онисимовича, у них бывавших. Я допускаю и другую версию с участием Л-на (провокатора, о котором речь впереди).

Николай Онисимович получил срок — пять лет лагерей; отбывал сначала в Кемеровской области. Его использовали как специалиста по сельскому хозяйству, он мог свободно передвигаться по территории лагеря. Нина ездила к нему на свидание «с проживанием», дня три они провели вместе.

Свидание с мужем оказалось единственным. Вскоре его перевели в далекие северные лагеря, в глухое место. Это было одно из отделений Ухтпечлага. В одном из сохранившихся писем Николая Онисимовича можно прочесть обратный адрес: Камышет (или Камшит), 6-я колонна. В этом письме муж просит Нину к нему не приезжать, хотя и горько отказываться от свиданий. «Ехать очень далеко, с пересадками и очень опасно, в пути можно встретить плохих людей, и с тобой, девочка, может что-нибудь плохое случиться». Письма оттуда приходили всё реже, и вдруг переписка оборвалась. На запросы Нины Лубянка долго не отвечала. Она всё ходила к справочному окошку на Кузнецком мосту, и наконец ответ пришел: Алексеенко получил второй срок. Нине прочли по бумажке дату этого приговора — 8 декабря 1937 года, а приговор был такой: десять лет без права переписки. Тогда еще люди не расшифровали этот код, означавший расстрел. Так Нина осталась вдовой в двадцать семь лет, не зная, что она вдова, и прожила свою жизнь одиноко, сначала с родителями, потом — только с отцом, потом — только с подругами. Возможно, в ее жизни еще возникала любовь, но думаю, что это была любовь платоническая и односторонняя — к человеку, которым она восхищалась, с которым была связана по работе. Об этом она не говорила, но мы догадывались. В отличие от нас Ниночка своими сердечными делами делиться избегала. Пустоты в ее жизни заполнялись работой — исследованиями в области высшей нервной деятельности (она занималась слухом, органами слуха). А от замужества осталась память, несколько писем Николая Онисимовича и справка о его реабилитации, посмертно.

Нина тоже могла оказаться в лагерях, но спаслась. Когда она окончила биофак и защитила диплом с отличием, ее уже ждала аспирантура, в которую пригласил руководитель диплома профессор А. На лето Нина уехала вместе с родителями на юг, в квартире Лурье временно поселился брат Ольги Исааковны. Как было условлено, Лурье дали ему телеграмму, сообщая о дне возвращения, чтобы попасть в квартиру. Неожиданно для них дядя Беня встречал их на перроне. Весь день дежурил он, не зная, с каким поездом они приедут, чтобы сообщить: позавчера ночью приходили за Ниной с ордером на арест и обыск. Тут же на вокзале было решено — Нина домой не возвращается, определили, к кому из родных ей пойти, как держать связь с домом, куда, естественно, звонить нельзя. Так закончился отдых на юге, так «сгорела» аспирантура.

В Москве оставаться было опасно. Нина пошла к профессору А., рассказала ему все как есть, отказалась от аспирантуры. Профессор, благородный человек, принял участие: посоветовал написать в Сухуми, где ведется научная работа в обезьяньем питомнике (филиал научного института), сказал, к кому обратиться с письмом. Вскоре ответили: ее принимают на работу. В делах она зарекомендовала себя отлично, и через год ее пригласили в Институт высшей нервной деятельности — в Ленинград, в Колтуши, к И. П. Павлову. Не могу промолчать о забавном случае, происшедшем в Сухуми, когда Нина только начала там работать. В обезьянник прибыл фотокорреспондент какой-то московской газеты сделать репортаж. Нина вела экскурсию, это была особая группа — может быть, научных работников. Они были очень довольны своим экскурсоводом и обрадовались тому, что фотограф хочет снять их вместе возле вольера с обезьянами. Нина испугалась — снимок мог появиться в московской газете, ее могли узнать, а потом и «достать». С трудом удалось ей отделаться и подсунуть вместо себя другого сотрудника.

В Сухуми остались друзья, ценившие ее не только как работника. Она вообще была прекрасным человеком с самой молодости, и я верно определила ее, назвав «золотым эталоном». Абсолютная нравственность, порядочность, благородство и принципиальность входили в это понятие. Вот уж кто, уверена я, никогда не нарушил ни одной из десяти заповедей. Но христианство атеистов — особая тема.

В Колтушах Нина работала до войны, пережила первый год Ленинградской блокады, голод и была вывезена с сотрудниками института по Дороге жизни через Ладогу. В Казани ее ждали намучившиеся в неведении родители — они были там в эвакуации. Удивительно дружная семья, спасенная от бед любовью.

Через Нину я подружилась с ними всеми, с самим Домом Лурье — как же мне не назвать его среди своих друзей!

Дом принял меня в отрочестве с любовью, и я отвечала ему тем же. Дружба с Д. Л. (обозначим Дом Лурье инициалами) началась в Удельной летом 24-го. Менялось жилище, менялись адреса — Дом оставался неизменен. Особняк на Малой Дмитровке заменила квартира на Садовой-Кудринской. Там, во дворе за домом № 21 (неужели помню?), был построен жилкоопом сотрудников ВСНХ четырехэтажный дом. Трехкомнатная квартира на первом этаже с миниатюрными удобствами, крошкой кухонькой, в которой, стоя между плитой, столом и раковиной, можно было работать не передвигаясь. Комнаты Юрия Ароновича («папин кабинет»), Ольги Исааковны («мамина столовая») и Нинина. Столовая — окном во двор рядом с парадным, хлопающей дверью, а две другие выходили окнами в сад Филатовской детской больницы, оттуда с весны до поздней осени шли волны свежего воздуха, запахи земли.

Это был третий, настоящий, как я понимаю, Дом в моей жизни (Берлин, Никитский бульвар и вот Д. Л.). К нему я уже относилась сознательно, понимая, что такое Дом и каким ему следует быть.

Душой дома была Ольга Исааковна — Хозяйка, как называла ее Матрена. На фотокарточке, присланной мне в Воронеж, — Нина с матерью — О. И. написала: «Совсем-совсем нашей Наташе. Олечка». Неужели я называла ее так? Вероятно, изредка. Чаще это были другие придуманные мною имена, более солидные, порой торжественные, а порой ласково-смешные, но всегда уважительные: Мадам, Маман, Маркиза, Леди, Василиса Премудрая, Матушка-Барыня, Маманечка. Нас с ней сближало то, чего ей не хватало в Нине: мы обе были актерки — игра, придумки, байки увлекали нас. Ольга Исааковна была прекрасная рассказчица: случаи из жизни, анекдоты, прибаутки — целый арсенал, накопленный с юности, вывезенный из Вильны, затем из Баку, где она жила с мужем. Вот, к примеру: «У нас в Баку были знакомые — семья инженера Мэрла. К нам приехал гость из Москвы, а дома была только прислуга-украинка. Он спрашивает Юрия Ароновича — она отвечает: „Они в Мэрли“. — „А жена?“ — „Тоже в Мэрли“. — „Так где же дочка?“ — „А з ними вместе“». И таких баек была тьма, и многие из них я помню до сих пор.

В доме Лурье обо мне заботились, пригрев меня в год маминого ареста и ссылки, когда я осталась «без семьи». Там меня прикармливали, потому что редкий день я не бывала у них. Там меня приодели, и когда у них работала домашняя портниха, Марья «Говориловна» (тоже рассказчица и шутница) нет-нет да и сошьет что-нибудь для меня — то юбку, то платье, то блузочку. Я была Золушкой — не по стати и сути (тут я была Принцесса), а по бедности гардероба. Нинина близкая подруга оказалась в доме «дополнительной дочкой», и меня тоже старались побаловать. Юрий Аронович ездил по работе в Америку и вернулся оттуда с подарками — прекрасные трикотажные кофточки, не виданные в Москве, достались всем трем. Баловство было и в том, что мне прощали шалости, хотя порой в своих придумках я нарушала прекрасный порядок в доме. Однажды я пришла, когда все собрались в гости, оставили меня их дожидаться — сиди, читай, занимайся. Мне стало скучно, и я соорудила в Нининой комнате из костюма Ю. А., диванных подушек и страшной маски, изображающей китайского богдыхана, фигуру сидящего за столом мужчины. Полюбовавшись на свое творение, я надела на него фетровую шляпу и ушла. Впечатление было сильным — сначала испугались, потом хохотали. Случалось нам с Ниной устраивать в ее доме «приемы», например бал-маскарад (перед Новым, 1928 годом). Сочинили костюмы, пригласили человек двенадцать гостей, достали патефон для танцев. Ольга Исааковна не только перенесла весь шум и беспорядок, но еще и приготовила нам угощение а-ля фуршет в Нининой комнате. Мне кажется, что она всей душой участвовала в любых наших игрищах, но для порядка и чтобы мы не забывались, немножко ворчала.

Дом Лурье был убежищем во всех трудностях и горестях моей жизни. В 1956 году Ольга Исааковна умерла, Дом опустел, Нина с отцом, не выдержав этой пустоты, поменяли квартиру и переехали на Гоголевский бульвар. Но Д. Л. все же оставался, все же жил — наверное, потому, что душа Ольги Исааковны не могла его покинуть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.