Гора Ангелов
Гора Ангелов
Прошла петербургская зима с холодными ветрами, сырая невская весна. В начале лета отец написал из Швейцарии, что получил хорошо оплачиваемую работу, деньги на дорогу будут, он ждет нас с мамой и уже подыскал хорошую комнату. Письмо было из Энгельберга, что переводится как «гора ангелов».
Почему же так грустна мама? Она сфотографировалась вместе со мной незадолго до отъезда. Ни на одном снимке нет у нее такого печального взгляда. И лицом исхудала — должно быть, устала смертельно с ребенком, с партийными делами, с уроками для заработка. Карточка сделана для отца, останется у него при прощании. Ведь опять будет прощание. А может, снимок сделан еще до того, как решилась поездка к отцу?
Мать печальна, а ребенок весел, упитан и, видно, подвижен: не удержала мама одну ножку, высунувшуюся вперед. Мордашка улыбчивая, радостная. Фотограф, наверное, и пальцами щелкал, и птичку обещал. Девочка снята, по моде того времени, в одной рубашечке (даже кружевцами не обшитой), мама — в темном сарафане и белой блузке с пышными рукавами (даже не принарядилась). Волосы подняты надо лбом «кокошником»; такая прическа останется у нее на всю жизнь. На обороте тонким, изящным почерком отца: «Тус — 11/2 года» — и рукой мамы: «Июль 1910 года».
А Тус уже бегал. Бегал, прыгал, лопотал ребенок, но всё еще не был крещен. С крещением были сложности. Родители-атеисты обошлись бы и без христианского обряда, но дитя должно иметь имя, записанное в свидетельстве, выданном церковью. А в метрике записывается имя отца. Отцом же может быть только законный муж матери, каковым еще числится С. И. Радченко. И выхода нет: родной отец — в розыске, родители неразведенные, «в незаконном сожительстве», а значит, ребенок у них — незаконнорожденный. Пришлось маме просить у Степана Ивановича разрешения окрестить меня его именем. У нас долго хранилась записка Степана Ивановича: «Ничего не имею против, чтобы девочка носила мое имя». И носила я это имя до шестнадцати лет, до первого паспорта, до времен, когда старые правила о незаконнорожденных были отменены. Еще раз с благодарностью вспомню о Степане Ивановиче, он был прекрасный семьянин и великодушный человек.
Имя родного отца приняла я с первым паспортом в 1924 году. Потребовалось решение суда, но было это чистой формальностью. Фамилию я взяла двойную, чтобы никого не обидеть: Радченко-Розанова. Впоследствии двойные фамилии не одобрялись, дабы не запутаться при учете граждан, и в следующем паспорте осталась только одна — мамина.
В церковь я притопала на своих ножках. Жаль, что метрика не сохранилась (мне ее не вернули, выдав паспорт), — хотелось бы узнать, в какой церкви меня крестили, уточнить имена крестных отца и матери. Со слов мамы помнится, что это была чета Крохмалей. В той, бессемейной жизни крещение было не событием, а необходимой формальностью, может быть, связанной с предстоящим выездом за границу.
Летом 1910 года мама приехала со мной к отцу в Швейцарию, и это одно из самых светлых ее воспоминаний. Место действительно было райское и соответствовало названию (Гора Ангелов). Горы, долины, альпийские луга, цветы белоснежной красоты с благородным именем эдельвейс.
Наконец-то родители мои вместе, им не надо оглядываться и бояться. Ни жандармов, ни урядника, высматривающего из-за ограды. Они свободны. Единственное, в чем стеснены, так это в деньгах. Поэтому сняли дешевую комнату в мансарде с крутой лестницей в доме извозчика. Мама сама готовит, отец ходит за продуктами. Работа занимает у него почти весь день и для него непроста. После всего пережитого в России в последние годы их жизнь спокойна и безмятежна. Жаль только, что время летит так быстро и лету скоро конец. А пока — счастье, и мама пишет о нем хоть и не красочно, но умиленно:
«Летом 1910 года мы с тобой поехали к папе в Швейцарию — чудное место высоко в горах, Энгельберг. Он получил там урок в богатой русской семье — заниматься и гулять с двумя мальчиками. С утра бегал на рынок, приносил продукты и уходил до обеда. Мы с тобой гуляли. Ты была очень миленькая толстушка, немки тобой восхищались, и папа очень гордился, что у него такая чудесная девочка. На мостике через горную речку ты садилась, смотрела на воду и говорила: „Водичка, водичка, куда ты бежишь? Посидим, поговоим…“ Очаровательно! Я готовила к приходу папы обед. А Тусёнок сидел у дверей на улицу, играл с камешками и частенько удирал. Я его искала и давала за это шлепки. Папа приходил обедать и уходил снова до пяти часов. Потом мы вместе с тобой уходили в горы до вечера. Папа кипятил для тебя молоко на спиртовке, иногда, замечтавшись, упускал его, и я сердилась, а когда это случалось у меня, говорил: „Какой бы шум вы подняли, друзья, когда бы это сделал я!“ Он любил возиться с тобой — когда вы валялись на ковре, ты просила „кипизать“ (показать) вышивку на его рубахе, и он водил твоей ручкой: „Цветочки — листочки — цветочки — листочки“ — по вороту, рукавам, а ты опять: „Сё кипизать“. Наконец ему надоедало, ты дергала его за бороду, и он тебя прогонял. Один раз мы поднялись в горы высоко-высоко, прямо ко льдам. Папа нес тебя всю дорогу на руках, подвязав платком к плечу, чтобы легче, но все равно ему было трудно дышать. Зато он гордился, что мы добрались туда, куда ему давно хотелось попасть… Так хорошо-хорошо провели мы то лето» (1939 г.).
Шло время, и всё чаще возникал у них разговор о дальнейшей жизни, нелегкий разговор. В своей книжечке «Через границу» отец написал: «Я отправился в эмиграцию, намучившись нелегальной жизнью… Как ни тяжело было решиться на это, но терпения больше не было». Но тогда, в Энгельберге, об эмиграции не говорилось, там они еще говорили «передохнуть», «подлечиться». Слово «эмиграция» было произнесено года через три, а тогда, летом 1910 года, их мучил вопрос «надолго ли?». Ответа не находили. Свое, личное они связывали с общим, их свобода зависела от успеха революции. Мама, при всей любви к отцу, не могла бросить свою общественную деятельность в России, отец не мог вернуться легально — ничего, кроме тюрьмы, его не ожидало, и, вероятно, у него, более осведомленного о социал-демократии Запада, более сведущего в истории, возникали уже сомнения в правильности путей русской революции.
Много раз каждый из них задавал себе вопрос: «Как быть?» Мама спрашивала себя: «Что я буду тут делать?» Отец, мягкий и деликатный, боялся оказывать даже малейшее давление на маму. Так и не придя к сколько-нибудь определенному решению, по русской привычке отложили его — до переезда отца в Германию, где он рассчитывал найти постоянную работу (корреспондентскую, переводы) и где осело немало российских эсдеков: одни успешно отбывали срок ссылки с разрешения жандармского управления, другие переводили дыхание, обсуждая партийные дела и запасаясь «литературой» для дальнейшей деятельности на родине.
Впрочем, деятельность эта отчасти (хотя еще очень слабо) приобретала законный характер: после революции 1905 года начала работать Государственная дума — то созывалась, то распускалась по воле властей. Впрочем, значение Думы было очень невелико. В Думе второго созыва мама работала секретарем рабочей фракции. Для отца же легальные пути в Россию оставались закрытыми — он подлежал суду по делу 1906 года; теперь к этому прибавлялись уклонение от суда и переход границы.
А в этом сложном узле из множества нитей был еще запутан ребенок, «наше желанное дитя». Ребенок соединял их, но делал разлуку более болезненной.
Долгие годы мама хранила цветок эдельвейса, сорванный ими в горах. Белые когда-то лепестки пожелтели, но мохнатые листики оставались шелковисто-нежными. Эдельвейс лежал меж страниц книги, подаренной маме отцом, — стихотворения К. Бальмонта. Когда подаренной? Когда изданной? Нет этой книги. В памяти остался благородный облик подарочного издания давних лет. И еще надпись рукой отца, очень нежная (слов не помню). Да закладочка с вышитой черным шелком ласточкой. Пропала книга, продана букинисту. Выброшен из нее эдельвейс — в память о счастливом лете в жизни моих родителей. Не уберегла я книгу, недосмотрела — виновата.
Эдельвейс — символ мужества и отваги, цветок любви и верности. Мамин цветок.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.