«Дурные импрессии»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Дурные импрессии»

Спустя 16 лет после июньских событий опальный наследник престола Павел (ему шел 24-й год) делился мыслями с П. И. Паниным о причинах свержения своего отца. «Здесь, — писал он, имея в виду кончину Елизаветы Петровны, — вступил покойный отец мой на престол и принялся заводить порядок; но стремительное его желание завести новое помешало ему благоразумным образом приняться за оный; прибавить к сему должно, что неосторожность, может быть, была у него в характере, и от ней делал вещи, наводившие дурные импрессии, которые, соединившись с интригами против его персоны, а не самой вещи, погубили его и заведениям порочный вид старались дать». Трудно сказать, какие чувства испытывал при чтении этих строк родной брат одного из главных противников Петра III. Но Павел Петрович рассуждал намного глубже и основательнее, чем несколько поколений последующих историков [111, с. 580].

В самом деле, как вел себя, как проводил время Петр Федорович в короткие месяцы своего правления? По-разному, конечно. Ведь он, и став императором, оставался человеком. С устоявшимися привычками и представлениями, взглядами на окружающий мир. И мир этот для него, как носителя самодержавной власти, начинался с придворной среды, со стиля жизни, сложившегося при «малом дворе», который отныне, вобрав в себя часть окружения Елизаветы Петровны, стал «большим двором».

По случаю годичного траура, объявленного по его тетушке, а особенно до ее похорон, состоявшихся 27 февраля, развлечений при дворе поубавилось. Зато не поубавилось компенсировавших их толков и пересудов, явных и тайных интриг. Все это сопровождалось разнообразными и порой неожиданными кульбитами тех, кто желал обратить на себя внимание императора с помощью лести или замаскированной под нее верноподданности. Что до Екатерины, то в первые месяцы 1762 года она вела себя затаенно. Не потому, что отказалась от видов на трон (она в собственных мемуарах решительно отвергала такую возможность), а по другой, весьма прозаической причине: она ожидала ребенка (впрочем, не от мужа!) и пребывала на последних месяцах беременности. Тайной. А сосуществование Ее, Его и Елизаветы Романовны, ставшее привычным, но не утратившее странности, продолжалось. Похоже, что и сам Петр Федорович толком не знал, как выйти из тенет такого (далеко не любовного) треугольника. Нарыв набухал, но никак не мог прорваться: как ни покажется странным, роковую для Петра III роль сыграл здесь его любимый дядюшка, принц Георг Людвиг. Неизвестно, было ли Петру ведомо, что в оные годы принц был без ума влюблен в Екатерину, которую тогда звали Софией Августой Фредерикой, настолько, что чуть было не женился на ней. Помешал ему Фридрих Прусский, полагавший, что место будущей Екатерине на берегах Невы. И теперь, при малейших признаках опасного гнева племянника на свою супругу, Георг являлся в виде голубя мира. Был ли он действительно таковым, не знаем. Но можно предполагать, что былые чувства к племяннице (а таковой ему Екатерина Алексеевна приходилась тоже) занимали здесь не последнее место. Быть может, подсознательно; но Петр Федорович оказывался невольным соперником: в конце концов, дядюшка был старше племянника лишь на десять лет! И если место фактической жены Петра III заняла Елизавета Романовна, то, находясь психологически на перепутье, не отваживаясь на решительный шаг в ту или другую сторону, император декорировал семейно-государственный гордиев узел, как и в прежние годы, страстью к искусству, к музыке. Все по той же причине траура чреда концертов была неуместна. Тем не менее, учитывая это, Штелин несколько лет спустя назвал наиболее выдающимися явлениями музыкальной жизни при Петре III два концерта. Один состоялся по случаю погребения императрицы в петербургской церкви ордена францисканцев. Музыка, сочиненная капельмейстером Винченцо Манфредини (он служил у Петра еще в бытность того великим князем), была исполнена придворным оркестром в сопровождении хора, итальянских и немецких солистов и кастратов. Концерт происходил на фоне декораций, специально изготовленных художником Пьетро Градицци и театральным машинистом Джузеппе Бригонци. Траурный концерт длился два часа, оставив глубокое впечатление. «Сам император, — отмечал Штелин, — слушал музыку в битком набитой церкви внимательно от начала до конца» [234, с. 11, 157]. Другой запомнившийся Штелину концерт носил иной характер и состоялся 3 июня по случаю торжественно отмечавшегося мира с Пруссией. Исполнялась оратория, слова которой на итальянском и немецком языках по приказу императора написал придворный поэт Лодовико Лаццарони, а музыку — известный нам Манфредини.

В короткий период своего царствования Петр Федорович стремился привлечь ко двору известных зарубежных композиторов. Незадолго до переворота он вновь вызвал из Неаполя своего старого знакомца Арайю. Ему была заказана опера для постановки летом 1762 года в Ропшинском дворце. По понятным причинам этого не произошло, а итальянский композитор после смены власти поспешил вместе с незаконченной партитурой уехать из России подобру-поздорову. Петр Федорович приглашал не только профессионалов. Он приветствовал выступления в концертах и дилетантов — любителей музыки, сам тому подавая пример. В дневнике Штелина читаем запись, датированную 21 апреля: «День рождения ея императорского величества императрицы. Вечером концерт, в котором играл его императорское величество в продолжении трех часов без перерыва» [45, с. 15–16]. Эта краткая запись полна глубокого смысла, нуждающегося в пояснении. Празднование дня рождения Екатерины Алексеевны происходило спустя десять дней после разрешения ее от бремени будущим графом Бобринским. Младенца нарекли в честь его дяди, а отчество дали по отцу: Алексей Григорьевич. Надо ли добавлять, что у отца и дяди была общая фамилия — Орловы? Знал ли Петр Федорович, что, по крайней мере — формально, стал отцом? Занятно, что Болотов, питавшийся слухами, порицал императора за то, что тот «стал подозревать в верности себе свою супругу» [53, с. 169]. Стало быть, мог подозревать? Гадать не стану.

Отдавая предпочтение музыке, Петр Федорович, как и прежде, интересовался и другими видами искусства. Так, 10 мая, ближе к вечеру, он посетил голландский корабль, на котором были выставлены на продажу картины; продолжал он коллекционировать и скрипки. Неизменной оставалось и увлечение Петра III фейерверками. Один из них, подготовленный Штелином, был зажжен 10 февраля, когда император праздновал свой первый день рождения после вступления на престол. Из-за траура этот день отмечался не в столице, а в Царском Селе. Штелин, за плечами которого был большой опыт организации фейерверков в честь пережитых им правителей России, используя по традиции мифологические образы, хотел подчеркнуть: с именем Петра III связаны надежды на благоденствие страны, сочетающей в себе Мирный труд и военное могущество. Поэтому на столбе Славы, где читалась дата рождения Петра, светились слова девиза: «Новое благополучие». Последний в своей короткой жизни фейерверк император увидел в Петербурге 10 июня, когда торжественно отмечалось заключение мирного договора с Пруссией. Его прославлению служили аллегорические образы и фигуры, использованные в плане фейерверка, также составленного Штелином. Он начинался внезапным запуском тысячи ракет, знаменовавших Союз, Примирение, Дружество и Мир между странами, прекратившими взаимную вражду. И картины фейерверка, сменяя одна другую, увенчивались девизом: «Дружественным связуемы союзом» (подробное описание см.: 196, т. 1, с. 268–270, 272–274).

Отмечали в тот год день рождения Петра Федоровича не только как российского императора, но и как герцога Гольштейнского и на его родине, в Киле. Но не по старому стилю, как в России, а по новому— 21 февраля. Благодаря любезному содействию директора Земельной библиотеки в городе Ойтин, госпожи Ингрид Бернин-Израэль, мне удалось в 1990 году отыскать рисунок, описание которого почему-то не вошло в печатный каталог восточноевропейских фондов ойтинской библиотеки. По верху рисунка помещена надпись на французском языке: «План иллюминации, представленной на день рождения нашего августейшего государя Петра III, императора Всероссийского, правящего герцога Шлезвиг-Гольштейнского и прочее». На рисунке показаны четыре башни, соединенные между собой полукругом. Центральная башня с аркой увенчана шаром с гербовыми знаками вверху. Между ним и верхним ободом арки — овал, в котором просматривается поясное изображение человека (Петра III?), в руках которого скрещены скипетр и меч. Две ближайшие к центральной остроконечные башни поверху украшены шестиконечными звездами. Вся конструкция помещена на плоскость, напоминающую мостовую из круглых и продолговатых отесанных булыжников. На ней, прямо перед зрителями, в обрамлении низкого бордюра изображено лежащее животное, напоминающее быка с большими изогнутыми рогами. Так в общих чертах выглядела эта занятная иллюстрация.

При рассмотрении ее бросается в глаза использование ряда масонских символов: шестиконечные звезды — звезды Давида, израильско-иудейского царя и отца мудрого Соломона, которому Бог повелел построить иерусалимский храм — строительство духовного храма царя Соломона относилось к важнейшим масонским «работам»; лежащее животное скорее всего — Бафомет, один из наиболее почитавшихся масонских символов, которому, в частности, иногда придавали вид теленка или быка; мощеный двор в таком случае отдаленно напоминает ритуальный ковер, именуемый «слезы Адонирама». Конечно, история «плана» заслуживает отдельного изучения. Но и сейчас можно утверждать, что наличие в нем масонской символики содержало намек на какую-то (именно так!) причастность Петра Федоровича к этому необычайно распространенному в эпоху Просвещения духовному и отчасти политическому движению. В возможности такой причастности ничего неожиданного нет. Еще Болотов, имевший возможность близко наблюдать Петра III, позднее передавал слышанное им о принадлежности того к масонству: «Он введен был как-то льстецами и сообщниками в невоздержанностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой пагубе» [53, с. 165]. О том же, но в несколько иной тональности писал видный русский историк и книговед прошлого столетия П. П. Пекарский: «Иностранные историки масонства передают предание, что император Петр III учредил в Ораниенбауме масонские собрания и что он подарил дом петербургской ложе Постоянства» [141, с. 4]. Пекарский полагал, что в данном случае император действовал в подражание своему кумиру, Фридриху II, далеко идущих выводов отсюда не делая. Но в таком случае можно допускать и следование Петра Федоровича примеру своего деда, согласно вполне правдоподобным преданиям также проявлявшего интерес к зарождавшемуся в начале XVIII века масонству. И вопрос о степени его интереса не менее правомерен, чем вопрос о масонстве его внука.

Оставим в стороне оценку этого сложного и неоднозначного движения, в том числе в истории России, — это увело бы далеко от нити нашего повествования. Поставив вопрос иначе и конкретнее: в чем могла проявляться (если она вообще существовала) связь Петра Федоровича с масонством? В личном участии, как думал Болотов, или только в доброжелательном покровительстве, как осторожно писал Пекарский? Понятно, что вещи это разные. Известно, что еще в 1750-х годах, а возможно и чуть ранее, сенатор Р. И. Воронцов, этот квазитесть императора, возглавлял в Петербурге ложу «Молчаливость». Среди ее членов встречались имена многих представителей русской аристократии, в разное время стоявших у престола, — М. И. Воронцов, А. Б. Голицын, Н. И. Панин… Был ли Петр Федорович среди них? И в каких взаимоотношениях между собой находились обе ложи — «Молчаливость» и «Постоянство»? До сих пор сколько-нибудь вразумительные ответы на эти вопросы отсутствуют, а все остается на уровне слухов, преданий и предположений. И если допустить реальность пожалования Петром III зданий для масонских «работ», то это можно рассматривать в одном ряду с такими развлекательными действами, как сооружение Петерштадта, проведение потешных морских баталий на Нижнем пруду в Ораниенбауме или устройство концертов с участием дилетантов. По крайней мере, пока не появятся документальные свидетельства об ином[16].

Не ограничивая себя придворным кругом, с первых же дней вступления на престол Петр III стремился все лично проверить, лично увидеть. Несколько примеров такого рода сохранил в своих дневниковых записях и работах Штелин, почти постоянно сопровождавший Петра III в его выходах «на люди». Вот, например, 26 февраля, канун торжественного погребения Елизаветы Петровны. Желая убедиться, все ли подготовлено к предстоящему событию, Петр III отправился осмотреть Петропавловский собор, в котором находилась царская усыпальница. Поскольку тут же, в крепости, находился и поныне существующий Монетный двор, император заглянул и туда. Ему было интересно узнать, как движется изготовление монет по новому, им утвержденному образцу — рублей, полтинников, империалов и дукатов. «И когда в присутствии его величества отчеканили первый рубль и поднесли ему, этот монарх сказал, рассматривая свой погрудный портрет: "Ах, как ты красив! Впредь мы прикажем представлять тебя еще красивее". К этому его императорское величество добавил в шутку: "Это ведь во всякое время изрядная фабрика. Если бы я получил дирекцию над нею, будучи великим князем, я хорошо использовал бы ее"» [196, т. 1, с. 333]. Или, скажем, посещение им 2 апреля шпалерной фабрики. Сюда он приехал в экипаже к 10 часам утра. Поводом для визита был предстоящий заказ на выполнение по рисунку Штелина гобелена с аллегорическим изображением восшествия Петра III на престол. С фабрикой он знакомился на протяжении нескольких часов — жаль, что скупые строки Штелина не сохранили хотя бы краткого намека на беседы, состоявшиеся тогда на фабрике. А они, по-видимому, были. Сохранилась более поздняя, помеченная 21 мая, запись устного повеления Петра III относительно какой-то просьбы живописца Василия Ильина, сына Коптева, работавшего на шпалерной фабрике. Отметив, что для фабрики живописец «оной потребен», император распорядился «по приложенному при сем изъяснению Правительствующему Сенату разобраться на основании прав надлежащее и немедленное решение учинить» [27, № 97, л. 70]. После осмотра фабрики Петр III зашел в канцелярию и разговаривал с ее директором, камергером А. И. Брессаном. «Его величество, — рассказывает Штелин, — передали директору Брессану вышеупомянутый аллегорический рисунок с приказом заказать настоящему живописцу написать его в большом размере и затем незамедлительно делать готлиссную шпалеру». Кроме этого, у Брессана было немало других заказов: «На станках этой фабрики тогда были в работе различные портреты с оригиналов графа Ротари, а именно молодая княгиня Куракина, жена обер-егермейстера Нарышкина, уехавший осенью минувшего года посол Римской империи граф Эстергази, все погрудные, графиня Елизавета Романовна Воронцова, поколенный портрет» [196, т. 1, с. 279]. В комментарии К. В. Малиновского указано, что эта шпалера теперь принадлежит Метрополитен-музею в Нью-Йорке [там же, с. 292].

Петр III остался доволен как шпалерной фабрикой, так и ее директором. Прошло некоторое время, и именным указом Брессан был назначен президентом Мануфактур-коллегии. В указе была выражена надежда, что Брессан «всевозможную прилежность и старание употребит к далнейшему нашему благоволению, а особливо суконные фабрики в такое состояние поставит, чтоб не только на рядовых для всей нашей армии и протчих регулярных войск, но и тонких разных цветов сукна как для генералитета, так и для штап- и обер-афицеров достаточно б было» [27, № 52, л. 330]. Чтобы понять смысл назначения, поясним: указ был подписан 12 июня; военная кампания против Дании вот-вот могла начаться.

Но перенесемся обратно во второе апреля. Покинув Брессана, Петр поехал в новопостроенный каменный Зимний дворец, чтобы распорядиться о подготовке его к переезду всего двора в ближайшую субботу (что, как мы видели, и произошло). После обеда из старого Зимнего дворца император в карете поехал в Летний дворец (рядом с Летним садом Петра I). Здесь, как писал в дневнике Штелин, Петр «осмотрел 32 комнаты, все наполнены платьями покойной императрицы Елизаветы Петровны. В саду, в бане, пили кофе и курили трубки» [45, с. 14]. Зная насмешливый характер императора, можно лишь догадываться, какие комментарии он делал по поводу увиденного. Да еще в саду, да еще после бани, да еще за кофе и трубкой кнастера! Но самое удивительное, хотя для него и вполне естественное, случилось после этого: он, как записал Штелин, решил «мимоходом навестить своего бывшего камердинера Петра Герасимовича». Жаль, что мы лишены возможности узнать, как эта встреча протекала, как принял хозяин неожиданного высокого гостя, о чем толковал с ним император. Жаль потому, что для лучшего понимания личности Петра III подобные мелкие, быть может и не столь яркие, но бытовые детали не менее ценны, чем письменные источники, которыми историки располагают.

В скупом сообщении о визите императора к своему старому слуге обращает на себя внимание такой момент: Петр Федорович и сопровождавшие его отправились во дворец пешком — «по Миллионной и другим улицам». Потому и заглянул он к Петру Герасимовичу «мимоходом». И то, что он отпустил карету и пошел пешком, тоже неудивительно. Он нередко ходил по городу один, без охраны, о чем не без гордости сообщал в одном из писем Фридриху II. Необычность и простота поведения царя, к чему население не привыкло, вызывали толки в народе и способствовали популярности его личности.

Даже те немногие документально засвидетельствованные случаи публичного общения Петра III позволяют предположить, что подобные встречи играли некоторую роль в выдвинутых им либо им одобренных законодательных инициативах. В том числе тех, которые непосредственно затрагивали интересы непривилегированных классов и слоев. Уже указы, запрещавшие преследования за веру, нашли живой отклик у старообрядцев, а ведь подавляющую массу их (наряду с купечеством) составляло крестьянство. Те и другие, при всех оговорках февральского манифеста, были удовлетворены отменой страшного «слова и дела». Привлекательность имели и такие более конкретные меры, как уменьшение цены на соль, разрешение крестьянам доставлять в Москву продукты без предъявления документов, дабы, как объяснялось в указе 21 февраля, крестьяне и купцы не терпели убытков [150, т. 15, № 11 446]. В указе о коммерции 28 марта 1762 года специально подчеркивалась необходимость, «чтобы всякий промысел и ремесло сделать прибыточным».

Особые, хотя и сильно преувеличенные, надежды породили в крестьянской среде указы февраля — апреля 1762 года о секуляризации монастырских вотчин: проживавшие там крестьяне освобождались от прежних крепостей и переводились на положение «экономических» (то есть государственных) с закреплением за ними тех земель, которые они фактически обрабатывали. Особым указом монастырям и архиерейским домам запрещалось впредь взимать подати «с бывших крестьян», а деньги, собранные после издания указов от 16 февраля и 21 марта, вернуть крестьянам обратно [150, № 11 493].

Подушная подать с бывших монастырских крестьян, по докладу Сената, утвержденному 1 июня императором, была установлена на 1762 год в размере одного рубля [208, № 11 560]. По подсчетам немецкого географа и статистика XVIII века А. Ф. Бюшинга, под действие реформы должно было подпасть 910 866 душ крестьян мужского пола [208, с. 51].

Смело задуманное, но оборвавшееся тогда предприятие производило на народные массы сильное впечатление. Показательно, что из всех дел короткого царствования в «Летописце о великом граде Устюге» отмечена только эта реформа. «В лето 7270, а от Рождества Христова 1762 год в майе, — читаем в одном из списков, — воспоследовал Указ о отобрании вотчин от домов архиерейских, монастырей и церквей со скотом и хлебом и со всякими имеющимися потребностями, которые тогда ж и отобраны и отданы во владение половникам, а скот всякий выгнан был под канцелярию и продавай аукционном торгом охочим людям» [3, л. 57].

Ряд указов посвящался более гуманному обращению с крепостными. Так, 28 января у помещицы Е. Н. Гольштейн-Бек были отняты права на имение — это мотивировалось ее недостойным поведением, из-за которого «управление деревень по ее диспозициям не к пользе, но к разорению крестьянства последовать может» [150, № 11 419]. Спустя несколько дней указом 7 февраля [150, № 11 436] «за невинное терпение пыток дворовых людей» была пострижена в монастырь помещица Зотова, а ее имущество конфисковано для выплаты компенсации пострадавшим. А сенатским указом 25 февраля [150, № 11 450] за доведение до смерти дворового человека воронежский поручик В. Нестеров был навечно сослан в Нерчинск. При этом в русском законодательстве впервые (подчеркнем это слово и задумаемся: впервые!) убийство крепостных было квалифицировано как «тиранское мучение». Нечто подобное, но в еще большей мере сформулированное «на публику», видим мы в именном указе 9 марта Военной коллегии [150, № 11 467]. В нем предписывалось: «…солдат, матросов и других нижних чинов… не штрафовать отныне бесчестными наказаниями, как-то батожьем и кошками, но токмо шпагою или тростью». При всей относительности подобной «гуманности» эти и некоторые другие послабления порождали в народе определенные надежды. К тому же до какого-то времени репрессивные меры против бунтовавших крестьян правительство не оглашало. А многие законы, во всеуслышание объявленные, фактически не успели вступить в силу. Как бы они выглядели на практике, какие бы имели последствия — все это осталось неведомым. Но именно такая неопределенность и открывала в народной среде простор для всякого рода предположений, домыслов и толкований.

Но если в народе имя Петра III понемногу (неважно — оправданно или нет) превращалось в символ надежды, то в сановных верхах оно еще до его вступления на престол вызывало самые отчаянные предчувствия. Напомним еще раз, что написал об этом француз Фавье, наблюдая жизнь русского двора в 1761 году: «Погруженные в роскошь и бездействие, придворные страшатся времени, когда ими будет управлять государь, одинаково суровый к самому себе и к другим». На Рождество это время наступило…

Когда 7 февраля в восемь часов поутру Петр III нежданно появился в Сенате, сенаторы еще нежились у себя в постелях. Наскоро извещенные канцеляристами, они собрались, ожидая императорского гнева. И здесь он совершил психологическую ошибку — ведь он полагал, что беседует с достойными людьми, а не со «старыми бабами», как называла сенаторов Екатерина II, в душе презиравшая их. Вместо державного разноса, уместного в данном случае, Петр Федорович лишь мягко пожурил их, выразив надежду на то, что впредь такое не повторится: он постеснялся быть строгим! Правда, в тот же день, по возвращении из Сената, он подписал именной указ: всем сенаторам, исключая президентов трех коллегий, быть в присутствии ежедневно [150, т. 15, № 11 437]. А между тем повод, по которому Петр заехал утром в Сенат, был серьезным: он объявил о намерении упразднить Тайную канцелярию.

Несложно догадаться, что его стремительные, без предупреждения наезды в высшие правительственные учреждения, куда никто из царей давно не заглядывал, пугали светскую и церковную бюрократию, привыкшую к спокойной и бесконтрольной жизни. Темпераментным выражением крайнего раздражения императора этим может служить указ Синоду от 26 марта. Поводом послужили челобитные священника Черниговской епархии Бородяковского и тамошнего дьякона Шаршановского, разобраться в которых еще в 1754 году приказала Елизавета Петровна. Но вместо этого синодальные чиновники волокитили и возвращали челобитные тем, на кого они были написаны. Считая «потачки епархиальным начальникам» типичными для стиля работы Синода, Петр III со всей прямотой писал, что «в сем пункте Синод походит больше на опекуна знатного духовенства, нежели на строгого наблюдателя истины и защитника бедных и неповинных». Говоря, что причины такой позиции «соблазнительнее еще самого дела», Петр Федорович с возмущением продолжал: «Кажется, что равной равнаго себе судить опасается, и потому все вообще весьма худое подают о себе мнение». Потребовав от Синода немедленного решения не только по данному делу, но и по аналогичным жалобам, он объявлял, что «малейшее нарушение истины накажется как злейшее государственное преступление», для оповещения о чем настоящий указ опубликовать «для всенародного известия». Синоду удалось затянуть дело, и указ до самого переворота так опубликован и не был[17].

Личные вторжения Петра III в дела текущего управления, от чего поколения елизаветинских чиновников давно отвыкли, затронули и финансы. «Велит, — записывает Ште-лин, — составить план фонду, из которого должно выдавать большую пенсию тем, которые получали ее до того из его собственной суммы, и говорит при этом: "Они довольствовались до сих пор из моей тощей великокняжеской казны, теперь я дам им пенсию из моей толстой кассы. Господь Бог щедро наделил меня, так и я хочу щедрее наделить их, чем делал это прежде"» [197, с. 104]. В феврале именным указом было выделено «из штацких доходов» 120 тысяч рублей в год «для собственных расходов любезной нашей супруге», а с учетом погашения прежних ее долгов указанная сумма на ближайшие три года увеличивалась до 200 тысяч рублей [150, т. 15, № 11 443; 24, № 96, л. 98]. В последние недели пребывания у власти Петр Федорович усилил внимание к экономии средств на содержание чиновников ряда ведомств, поскольку, по его словам, «умножено токмо число канцелярских служителей и письменных дел без видимой напротив того пользы» [150, т. 15, № 11 537]. Вскоре после этого, 23 мая, именным указом было предписано представить императору ведомость о государственных расходах и доходах, «понеже необходимо ведать нам надлежит» [150, т. 15, № И 548]. Понятно, что крутые меры императора и его вмешательство в тайное тайных бюрократии вызывали все большее раздражение высших сановников. Более того — скрытую оппозицию и саботаж, не только в Синоде, но и в Сенате.

Происходило это на стадии не только исполнения законов, но и их подготовки. К сожалению, потаенная, внутренняя борьба по этим вопросам во многом еще остается тайной. Завесу ее в будущем помогут приподнять дальнейшие разыскания в архивах, выявление забытых источников. К сожалению, многое унесли с собой те, кто реально трудился над подготовкой законов. А некоторые из них после переворота, опасаясь преследований со стороны Екатерины И, всячески открещивались от своей причастности к законодательным инициативам времени Петра III.

Вот, скажем, Волков, главная фигура его кабинета. «Как попал я вдруг в тайные секретари, того и теперь не знаю; но то подлинно, что и важность и склизкость сего поста я тогда же чувствовал, и потому твердо предприял — было, попросту сказать, через пень колоду валить, то есть исполнять только, что велят, а самому не умничать и не выслуживаться». Так писал в свое оправдание тайный секретарь только что свергнутого и убитого императора. Писал новому фавориту новой государыни, Г. Г. Орлову. И было это 10 июля 1762 года… Наверное, и того показалось недостаточно, и на следующий день Волков шлет Орлову еще одно письмо: «К бывшему императору не находил я в себе нимало той же склонности, но и должности одной довольно было сделать из меня доброго раба. Весь двор будет мне свидетель, что я тщательно избегал его присутствия…» И так далее [161, с. 480, 488]. Если верить князю Щербатову, то именно от Волкова слышал он пресловутый анекдот, каким образом ночью сочинен был один из главнейших законов Петра III — Манифест о вольности дворянской. Можно лишь сожалеть, что этот выдающийся государственный деятель оказался вынужденным каяться перед малограмотным Орловым, впавшим, как тогда выражались, «в случай». К чести бывшего тайного секретаря, заметим, что, занимая в дальнейшем посты президента Мануфактур-коллегии и оренбургского генерал-губернатора, он по мере возможности продолжал курс, которым следовал вместе с Петром III. И все же кое в чем в переписке с Орловым он душой не покривил. В частности, в том, что инициатива разработки многих важнейших законов исходила от императора и что подготовленный Волковым указ о коммерции вызвал недовольство в Сенате, где «догадывались многие не без основания, что доберусь я помаленьку и до прочих народных и государственных расхитителей» [161, с. 486].

Вот еще одно доказательство закулисных противоречий между императором, его окружением и Сенатом. Связано оно с подготовкой того самого «гневного» манифеста 19 июня, в котором решительно подтверждалась незыблемость прав помещиков на крепостных крестьян. По рассмотрении сенатского рапорта с приложенным к нему проектом указа «для пресечения происшедших в некоторых местах ослушаний» Петр III именным указом от 15 июня, подписанным в Ораниенбауме, поручил сделать представление в Сенат своему Совету. Мы, заявлял император, рассматривали сенатский проект «тем прилежнее, что содержанием онаго желается изтребить такое зло, которое, по общему мнению, от того и произошло, что содержание публикованного не так, как мы велели, Указа о монастырских вотчинах не в прямом его разуме принято. Но мы, — продолжал Петр, — находим, что сей новый проект подвержен еще болше худым изтолкованиям, а потому еще болше вместо ползы вред произвести может. В подробное всех пассажей изтолкование мы входить не хотим, но Сенат, сличая приложенный при сем с тем, которой от него нам поднесен, удобно приметит зделанные ошибки» [27, № 96, л. 331]. Текст, скрепленный подписями Георга Людвига, Гольштейна-Бека, Миниха и других членов императорского Совета, был получен Сенатом 17 июня и, как гласит приписка на документе, «заслушан того ж числа».

Вчитаемся внимательнее в смысл цитированного. Ведь Петр III возлагал вину не столько на взбунтовавшихся в Клинском и Тверском уездах крепостных, сколько на то, что текст указа о монастырских крестьянах был опубликован Сенатом «не так, как мы велели», то есть с внесением каких-то изменений, породивших неясность. Показательно, что согласно формулировке в последующей официальной публикации манифест был направлен прежде всего на прощение «раскаявшихся в винах своих» при наказании «рассевателей ложных слухов, выведших крестьян из повиновения». А это нечто иное. Умышленная проволочка с исполнением дел в Синоде, неисполнение воли императора в Сенате — подобные явления, все более проявлявшиеся с весны 1762 года, могли свидетельствовать только об одном. А именно: влиятельные сановники высших правительственных органов империи ожидали перемен на троне. Следовательно, если не все они, то многие знали или подозревали о готовившемся заговоре. «Он желал все изменить, все переделывать», — так объяснял позднее причины возмущения в сановных светских и духовных верхах в разговоре с немецким бароном А. Ф. Ассебургом давний протагонист Петра III Н. И. Панин [49, с. 364].

Фридрих II внимательно наблюдал издали за политическими перипетиями в Петербурге. В переписке с императором он советовал («заклинал его», по выражению одного современника) не трогать ни Сенат, ни тем более Синод. В письме от 1 мая он настаивал на скорейшем короновании Петра, позволив себе бестактную откровенность: «Я не доверяю русским» [183, с. 30]. Русские здесь были ни при чем — король лукавил. Намекая на опасность со стороны несчастного шлиссельбургского узника, он тем самым отводил куда более реальные подозрения от Екатерины, своей давней должницы: Фридрих любил и умел вести двойные игры.

Доверяя своему кумиру, Петр Федорович все же спорил с ним, не соглашался. В ответном письме, датированном 15 мая, он заявлял, что до завершения датского предприятия короноваться не намерен; что меры по усилению охраны Ивана Антоновича им приняты; что русские его любят. «Могу Вас уверить, что, когда умеешь обращаться с ними, можно на них положиться» [146, с. 14]. Что ж, здесь он не ошибался. Просто его свергли не те русские!

Невзирая на растущее сопротивление и поступавшие к нему тревожные предупреждения, Петр III продолжал лихорадочно погонять неповоротливую и заржавевшую государственную машину, словно предчувствуя, что времени у него в обрез, и не понимая, что своими действиями все более сокращает его. Следуя избранному пути, он посмел прикоснуться к гвардии, которая давно считала себя ближайшей и привилегированной опорой того, кто в данный момент правил страной. Однако император, называвший (и не без причин) гвардейцев «янычарами», задумал установить над ними строгий контроль. Во главе Конногвардейского полка он поставил своего любимого дядю, не пользовавшегося популярностью гольштейнского принца Георга Людвига, который, только лишь в январе прибыв по его приглашению в Россию, уже 21 февраля был возведен в фельдмаршалы. Месяц спустя была упразднена безнаказанно чувствовавшая себя так называемая Лейб-компания, состоявшая из гвардейцев, которые возвели на престол в 1741 году Елизавету Петровну. Это было лишь первым шагом к расформированию гвардейских частей. Штелин, постоянно общавшийся с императором, подтверждал его намерение «разделить парад между прочими полками и в столице, вместо гвардии, употреблять его лейб-кирасирский полк, перемещая ежегодно полевые полки» [197, с. 106]. Но замысел свой, по дурной привычке, как поясняет Штелин, «не мог сохранить в тайне: слишком сильно было его подозрение к "янычарам"», как Петр III именовал гвардейцев. Кстати, такую же аттестацию давал им Фавье, говоря, что и гвардия Петра, тогда наследника, не любила: «В особенности дурно расположен к нему многочисленный и в высшей степени бесполезный корпус гвардейцев, этих янычар Российской империи, гарнизон которых находится в столице, где они как бы держат в заточении двор» [178, с. 195]. Что означало сходство характеристик гвардии у Петра Федоровича и у Фавье? Случайное совпадение? Но в такое не верится, учитывая почти полное текстуальное совпадение их. Была ли эта мысль высказана во время их личной встречи? Но тогда кем? Пока вопросы остаются без ответа. Несомненно одно: подполковник лейб-кирасирского полка Дашков не напрасно предлагал Екатерине Алексеевне еще в конце 1761 года возвести ее на престол.

Спустя недели три после их общения, по повелению Петра, ставшего императором, была издана на немецком языке книга «Российско-императорский Шлезвиг-Гольштейнский военный регламент для кавалерии»[18]. Это был устав, подготовленный Петром Федоровичем на основе прусской военной науки и предназначенный только для гольштейнской армии. Так сказать, в порядке эксперимента. Тем более что одновременно Петр III в спешном порядке стал перестраивать на прусский лад и русскую армию. Особое внимание обращалось на внешнюю сторону. Вводилась новая форма, традиционные названия полков менялись по именам их новых шефов. Старшим командирам, вплоть до отвыкшего от этого генералитета, предписывалось лично проводить строевые учения. Лично проводил вахтпарады и сам император. В изданной «для просвещения публики» книге по русской истории И. В. Нехачин в 1795 году колоритно написал о Петре III: «Он великую имел охоту к военным упражнениям, урядству войск и был строгий полководец» [135, с. 424]. В офицерской среде, прежде всего у гвардейцев, возникло и стало усиливаться недовольство Петром III. А начавшаяся весной подготовка к военной кампании против Дании, в которой должны были принять участие и гвардейские полки, необычайно обострила такие настроения и сделала их взрывоопасными.

…Сенат — Синод — гвардия — Екатерина Алексеевна. Таковы главные звенья готовившегося, по крайней мере с конца 1761 года, заговора. А «дурные импрессии», как их удачно назвал позже Павел Петрович, это меры Петра III и его правительства по наведению порядка и дисциплины в делах управления, перестройка армии по прусскому образцу, а также замирение с Фридрихом II при одновременно начавшейся подготовке к войне против Дании за Шлезвиг. И конечно, просчеты императора в повседневном общении с сановниками и иностранными дипломатами, которым он слишком часто раскрывал свои карты. Накопление «дурных импрессий», чем ловко воспользовались Екатерина и ее сообщники, и привело к событиям 28 июня 1762 года.

Бесспорно, что удар был нанесен вовремя, хотя отчасти неожиданно и для самих заговорщиков. И все же возникает ряд вопросов. Верно ли, что к этому моменту потенциальные возможности царствования Петра III были почти исчерпаны? Каковы были шансы на успех заговора? Был ли он предопределен с неизбежностью, неотвратим?