Начало у Тарасовой. Судьба Жука

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало у Тарасовой. Судьба Жука

На первой же тренировке мы в экстазе вдруг начали делать то, что до этого у нас не особенно получалось. А Татьяна сидела, молча смотрела. Рядом с ней сидел Игорь Александрович Кабанов, один из руководителей фигурного катания, отвечающий за танцы. Он пришел на тренировку проверить, как выглядят Моисеева с Миненковым, которые должны были через неделю улетать в Канаду на соревнования «Скейт Кэнэда». Помню, что Татьяна пришла на тренировку с дневником. Она решила по-серьезному относиться к нашим тренировкам и всё записывать, как это всегда делал ее отец. Первое время она очень старательно вела записи.

Кстати, и Жук всегда работал только с дневником. Мы были приучены к ежедневным пометкам. То, что Жук писал во время тренировки, мы в обязательном порядке после того, как она заканчивалась, переписывали к себе. Первое время он всегда меня проверял, и мои дневники целы до сих пор. Кто бы видел эти тетрадочки с вырезанными числами, по месяцу, по неделе. Я не просто записывала, что мы делали и сколько мы сделали. Жук требовал, чтобы мы еще отмечали, как в тот момент себя чувствовали. Эти дневники мне невероятно помогли, когда мы стали работать у Тарасовой. Когда основная доля тренировочного процесса — не постановочного, а именно программы нагрузок, — легла прежде всего на наши плечи.

Когда мы приехали забирать коньки, то Жука на катке не встретили. Каток ЦСКА для меня — родной дом, где я была «прописана» с шестидесятого года. У нас там были свои раздевалки: у мастеров хоккея — одна, у второго состава — другая, и были раздевалки для команд фигуристов. У каждого из нас, кто входил в команду, был свой ящичек. В раздевалке стояли всего два кресла. Одно считалось персонально моим. Позже, когда достроили маленький каток, достроили и раздевалки. И вот мы туда вошли уже чужими! Мы не уходили чужими, мы вошли чужими. Это, наверное, хуже развода. Прийти, забрать коньки, сложить их в сумку и уйти, как казалось, навсегда.

В ЦСКА создали хорошую базу для тренировок фигуристов. Жук не любил ездить ни на какие сборы, да у клуба и лишних денег на поездки не было. А сейчас мы идем по родному дому чужими. Жуткое ощущение. Я впереди иду, позади меня Зайцев. Я же принимала решение уходить, я разговаривала с министрами, Зайцев сзади стоял. И вся ответственность, и вся тяжесть принятия этих решений — всё было на мне. Он ни разу не сказал ни слова против, он шел абсолютно у меня в кильватере. Но он понимал, что с Жуком уже никогда не сможет работать.

В семьдесят четвертом году, в январе, в Челябинске проходил чемпионат Советского Союза. В те годы мы часто приезжали в Челябинск.

Во всей огромной стране было всего несколько мест, где постоянно принимали фигуристов: прежде всего это Запорожье (правда, сначала был Ростов, потом уже лидерство перешло к Запорожью) и Челябинск. Позже появилась еще и Одесса. Этот южный город появился на нашей карте благодаря Тане. Ей Одесса нравилась, потому что там был каток профсоюзов. С Жуком, может быть, за все время мы ездили в другие города пару раз. Один раз в Глазов, что-то тогда в ЦСКА со льдом случилось. Именно там Жук нас первый раз с Зайцевым показывал публике, на каком-то неведомом чемпионате какого-то профсоюзного спортобщества. Жук понимал: сразу нас выставить на большой турнир нельзя, мы еще совершенно зеленые, и он принял решение ехать на эти чудные и чужие соревнования. Тогда не федерация правила бал, а спорткомитет. А там понимали, что важнее всего результат, и шли на некоторые нарушения. Система была абсолютно управляемой, поскольку возглавлялась не общественной организацией, а государственной. Жук с Сычом всегда могли договориться, и мы, армейцы, оказывались на профсоюзном турнире. Точно так же, как Зайцева в один день перевели из Ленинграда в Москву, тут же призвав в армию. Вопросы, влияющие на результат, решались достаточно быстро. Это и называлось государственным подходом, тогда спорт напрямую связывали с идеологией.

Итак, наше первое выступление. В семьдесят втором году, когда мы с Зайцевым составили пару, были приняты новые правила по короткой программе. В нее ввели новые элементы, которых никогда прежде парники не выполняли. Хотя бы прыжок двойной флип. До этого в короткой программе у нас были сальхов, риттбергер, тулуп, аксель. Вдруг появляется прыжок флип. Флип я прыгать не могла, потому что у меня отбит седалищный нерв в правой ноге. И в момент толчка зубцом об лед правая толчковая нога поддергивалась. Такой смешной группировки, как у меня, не было ни у кого. Обычно правая — прямая, а левая в состоянии некоего винта. А у меня левая в подсогнутом положении, а правая в этот момент согнута в другую сторону таким абсолютным крючком. Я с трудом прыгала этот злополучный флип, но приземлялась.

Сразу после Олимпийских игр 1972 года женился Уланов. Я не знаю, как в Питере их с Людой смогли расписать, он же по прописке был москвич.

На чемпионате мира в Калгари, то есть спустя пару месяцев после Олимпиады, действительно сложилась тяжелая обстановка. Жук просто его видеть не мог, а я тихо с ним «докатывалась». Уланов не хотел слушать Жука, Стас говорил с ним сквозь зубы, поэтому всегда при нас находился Писеев, особенно в те минуты, когда давалось задание. Уланов требовал, чтобы я в такой-то части программы не опиралась на его коленку, на что-то еще, потому что его жена на нас смотрит. Вроде бы какие-то у меня сексуальные порывы проявлялись. Хотя программы тех лет, да еще у Жука, настолько были целомудренными, что обойти нас в этом могли бы только китайцы, если бы тогда они выступали в парном катании. Такая вот обстановка.

Это я к тому, что Жук где-то высказал мнение, что травма, которая со мной произошла в Калгари, была не случайна. Будто бы Уланов специально меня на лед бросил, чтобы своей жене сделать такой подарок — дать возможность выиграть чемпионат мира. Не верю. И никогда этому не поверю. Но народ это воспринял именно так. Мне шли коллективные письма, школьные классы, производственные коллективы писали мне, что они возмущены поступком Уланова, что как можно было меня бросить и жениться на другой. В общем, в глазах советского народа я была брошенная, к тому же еще больно ударенная девочка. Негатив вылился на Уланова огромный.

В сентябре Жук и мы с Зайцевым прибыли на установочный сбор, и Лелик приехал с Людой Смирновой. Тут началась катавасия. Я потом еще раз в жизни с этим столкнулась: кто за кем должен выступать. У нас есть своеобразная очередность. Прежде всего по званию. И так посчитали, что в конце должны выступать Уланов со Смирновой, суммируя все их звания. Потому что у Зайцева никаких званий, конечно, не было. Сурайкин, бывший партнер Смирновой, тоже только-только начал кататься с Наташей Овчинниковой. Их тогда Чайковская тренировала. Сразу образовалось несколько новых пар. И все они тренировались в разных группах.

Мне-то, честно говоря, было без разницы, кто за кем выступает, потому что у меня куча проблем: мне полагалось за Зайцевым следить, чтобы он всё выполнял. Усталость постоянная. Поэтому Жук сам интриговал, но, естественно, меня вводил в курс событий.

И что было интересно: на тренировках мы разминались в разных группах, но потом была дана общая разминка перед выступлением. Разминку нам на показательных всегда устраивали чуть побольше полагающихся шести минут. Но мне кажется, та разминка длилась очень долго.

Именно там мы устроили соревнования. Эти идут на поддержку, и мы идем на поддержку. Естественно, у нас ход больше. Народ такой разминки никогда в жизни не видел. Они прыгают, мы прыгаем. Наверное, минут десять такое продолжалось. Дальше ведь мы выступали друг за другом, и не очевидно было бы, чье преимущество. Тут же — первая очная ставка. Было очень смешно, так как всем другим мы уже не давали разминаться. Представьте себе: две пары параллельно разбегаются, параллельно делают поддержки. Или мы идем друг на друга из разных углов. Естественно, я ору так, что Зайцев боится меня спустить на лед, так же как ослушаться Жука. Поэтому Уланов останавливался и опускал свою жену и партнершу. А мы пролетали мимо. Прошло тридцать с лишним лет, а я этот вечер в городе Запорожье абсолютно четко помню и вижу.

После первого выступления уже никому не приходило в голову обсуждать, кто за кем должен выступать. Никто не суммировал ни званий, ни медалей. Мы четко заняли свою позицию: мы с Зайцевым выступаем последними. Зрители, мне кажется, сначала просто смотрели, и я не могу сказать, что у кого-то болельщиков было больше или публика разделилась. Они просто смотрели этот бой гладиаторов. Между нами суетились одиночники, но у меня был один ориентир — пара Лелика с Людой. Я думаю, что и у Уланова со Смирновой ориентиром были мы. Но, честно говоря, по характеру я одна их обоих перевешивала. Мне кажется, что потом показательные выступления смотрелись более кисло, чем эти десять минут разминки.

С Лешкой мы мало разговаривали, но у нас какого-то сверхантагонизма не было. Я думаю, что страсти больше сам Жук накручивал. Удивительно, что с самого первого момента, когда Уланов со Смирновой стали вместе выступать, я и в голове не держала, что они могут быть нам конкурентами.

Сейчас, спустя много лет, у нас просто очень хорошие отношения. Мы всегда рады встрече. А тогда, всякое бывало. Мы готовились к фестивалю молодежи и студентов в ГДР в конце лета семьдесят четвертого. Льда летом в Москве нигде не нашлось, и мы несколько дней тренировались в Воскресенске. В домике, где жили хоккеисты и где мы потом долго жили, шел ремонт, меняли трубы водопровода и отопления. И между всеми комнатами были дырки. Поэтому все, что в нижних и верхних комнатах происходило, все было слышно. И Лелик там талдычит: «Я свои медали поменял на постель с тобой». А Люда в ответ что-то шмыгает. Я потом на тренировке говорю: «Люда, ты что, с ума сошла? — Мы действительно нормально друг к другу относились. — Ты чего ему позволяешь! Собирай манатки и уходи от этого придурка». Он мне: «Ты чему учишь мою партнершу?» Я ему: «Я ее учу, как с тобой, дураком, надо обращаться».

Много-много лет спустя я была на соревнованиях под Чикаго, там у меня каталась маленькая парочка. В том центре два или три катка. И вот в проходах между катками смотрю — стоит Леша, держит нашу фотографию и всем объясняет, что он мой первый партнер. Мне так было смешно. Мы с ним разговорились, я спрашиваю: как Люда? Он говорит: «Она здесь, вечером придет». Я предложила вечером куда-нибудь пойти, там поесть, пообщаться. Когда закончились соревнования, Люда садится ко мне в машину, и мы едем. Сначала разговор ни о чем: как работа, как дети, пятое, десятое. И вдруг она расплакалась и стала жаловаться на то, что у них в семье происходит. Я говорю: «И чего ты здесь сидишь? Бери детей, и в Питер. Живи дома, а если ему надо, он за тобой приедет. Зачем ты такое унижение терпишь? Какое он имеет право все время об тебя ноги вытирать!»

Она действительно уехала. Работает, и очень неплохо работает в Питере. Дочка у нее хорошая растет. И парень неплохой.

Знаю, что Лешка сейчас мечется, думает, как бы ему в Россию вернуться. Наша острейшая конкуренция, особенно подогреваемая еще и прессой, никогда по большому счету, на наших взаимоотношениях не отражалась. Да, они были лучше, были хуже. Но в итоге они, я считаю, абсолютно нормальные.

Челябинск — это точка, после которой мы с Жуком так и не смогли наладить отношения. Шел январь семьдесят четвертого года. Он стал совершенно распоясавшимся человеком. Ни жена, ни начальник команды ЦСКА, ни Писеев его уже не могли удержать в рамках.

Жук никогда не пил, когда ему было плохо. Он мобилизовывался и начинал очень агрессивно работать. Выпивал, когда у него дела шли хорошо. Выпивал он, может, и не так много, но всегда начинал вести себя неприлично. Есть люди, которые еще живы, и которые, я считаю, совершенно сознательно его спаивали. Это многие спортсмены могут подтвердить. Есть люди, которые считают за честь выпить со спортсменом, с тренером, со знаменитым человеком, почокаться с ним — уважаешь, не уважаешь, привести баб в номер, завезти ящики с выпивкой. Я видела, как его «закадычные друзья» на наших результатах, поскольку фигурное катание тогда было фантастически популярным, устраивали свои дела и карьеру. В общем, выезжали на нашем деле, не имея к нему никакого отношения, кроме того, что спаивали Жука.

Я думаю, и Писееву было выгодно его держать все время в таком состоянии, поскольку тогда он мог им управлять. В ситуации, когда Жук занят и горит делом, он не был управляемым. А когда на него набрали уже энное количество компромата, когда можно человека сделать невыездным, когда его можно не брать в команду, он поневоле у тебя в руках. Ведь дело в том, что пока я тренировалась у Жука, мало кто знал, что он пьет. Мы никогда и нигде это не обсуждали. И Писеев многое тогда покрывал: и клуб, и Жука покрывал, хотя уже возникали такие проблемы, которые трудно было скрыть. Когда мы были на сборах, должна сказать, что за всю свою жизнь я ни за одним своим мужем, ни за одним своим любимым мужчиной никогда так не следила, как за Жуком. Сколько раз мы его отмывали, сколько раз я имела дело с милицией и оплачивала его испорченные матрацы, разбитую мебель в гостинице. Но никто до того момента, пока мы не ушли, никто из моих уст никогда никакого осуждения в его адрес не слышал.

А в Челябинске он совсем разошелся, потому что у него Роднина — Зайцев, у него Водорезова, Горшкова — Шеваловский… У него уже плеяда, на него уже работали два вторых тренера, и он себя чувствовал очень уверенно. От нашего успеха семьдесят третьего он все никак не мог отойти. Вот он и разошелся прямо на тренировке. Соревнования уже закончились, у нас была тренировка перед показательными выступлениями, и на нее Жук пришел пьяным просто в стельку. И начал так себя вести, что я с тренировки ушла. И все это время от дневной тренировки до вечера, до показательных выступлений, я просидела в женском туалете, где он меня достать не мог. Ромаровский, директор Дворца спорта, и Зайцев его так тихонько, тихонько увели, и он уже пьяненький лежал в кабинете у Павла Яковлевича. Дальше процесс шел без Жука.

Обратно мы ехали поездом. Почти двое суток от Челябинска до Москвы, и эти двое суток были сплошным кошмаром. Меня уже журналисты от него защищали, и таких моментов было не сосчитать. Сейчас это воспринимается порой со смехом, но тогда ничего смешного я в поведении Жука не замечала. Многие видели, что как личность один из лучших тренеров деградирует, но остановить его никто не смог.

У меня еще с детства к пьянству непримиримое отношение. Мы долго жили в коммунальной квартире. Помимо нас — еще четыре семьи. В одной комнате жил дядя Ваня. С двумя высшими образованиями. Потрясающе милый человек, пока трезвый. Но он периодически запивал, и тогда все разбегались. У нас было две комнаты — маленькая и большая. И у нас у первых появился телевизор. Все мужчины сидели, смотрели матч ЦДКА не помню с кем. Мы с мамой сидели в маленькой комнатке, ужинали. И вдруг влетает к нам Валерка, сын этого дяди Вани. Мы только успели за ним закрыть дверь, как дядя Ваня начал в нее ломиться. В этой комнате стояла железная родительская кровать, и Валерка как влетел, так сразу бросился под кровать и забился в дальний угол. И этот его ужас я забыть не могла.

Однажды Жук пришел пьяный на тренировку. Я ему говорю: «Станислав Алексеевич, я не буду с вами работать и вообще не буду к вам подходить, потому что вы выпили». Он тогда всех с тренировки выгоняет и заявляет: пока она ко мне не подойдет, никто на лед не выйдет. Все сидели на бортах счастливые от того, что получили неожиданный отдых. Жук растерялся, он ничего не понимал. Он думал, что я прибегу извиняться. Я же, поганка такая, сорок минут работала одна. Все сидят, сидит у себя пьяный Жук со своим зверским характером и ждет, когда я к нему подойду. А я, как волчок, крутилась на льду одна. Причем надо было в этой ситуации не просто кататься, а знать, что полагается делать. Я без конца повторяла один элемент, второй, третий. Этот день — начало сопротивления его диктату.

Его первое взрослое поколение учеников закончило выступать, и он решил, что отныне можно себе позволить прийти пьяным на тренировку.

31 декабря 1972 года. Через три дня мы с Зайцевым должны были уезжать на первый наш с ним общий чемпионат Советского Союза в Ростов-на-Дону. Жук мне позвонил: «Иришенька, я опоздаю немножко, но обязательно подъеду. Вы разминайтесь, у нас будет прокат короткой программы».

Он опоздал не «на немножко», и когда он появился, я посмотрела на часы и поняла, что уже все — Новый год. До курантов не более часа. Шапка на боку, глазки веселенькие. Все в один голос: давай, Ирка, иди к нему. Я: «Станислав Алексеевич, как дела, как настроение?» Он: «Ну что, размялись?» Я: «Конечно». Жук: «Сейчас будете катать короткую программу». Я: «Да хоть произвольную!» Он: «Вот и будешь катать произвольную». Я со смехом, до конца тренировки меньше пятнадцати минут остается: «Да хоть с поясами». Он: «С поясами и будете».

Я отъехала, он потребовал музыку. И объявил: «Первым — Шеваловский!» Подъезжаю к ребятам: «Сейчас у всех будет произвольная программа с поясами». Надо было их видеть. У Нади Горшковой мордочка стала такой несчастной. Зайцев сразу помрачнел. У него даже поменялся цвет глаз. Море, значит, разбушевалось, серое стало. У Шеваловского почему-то дикий испуг, он как зачастит: «Да нет, Новый же год, ну не может быть, ну не может быть.» Короче говоря, надели свинцовые пояса и покатили. Но чуть ли не каждую поддержку, каждый прыжок Надя пропускает.

Жук остановил музыку: «Вы отдыхайте, а вот вы с Зайцевым — на лед». Мы с Зайцевым честно откатали с поясами первую часть произвольной программы. Даже подкрутку сделали двойную, потому что на тот момент тройную еще не делали. Прошли медленную часть. Когда дошли до двойного акселя, я поняла, что если я его сделаю, то никакого чемпионата Советского Союз у меня в жизни больше никогда не будет. Я этот прыжок пропустила. Зайцев прыгнул, а я проехала мимо. Стас останавливает музыку и говорит: «Ты чего это, задрыга? Ну-ка давай еще раз!» Мы вновь встаем с Зайцевым в начальную позицию. Причем он нам, в отличие от Шеваловского, не дал отдохнуть. Он ставит музыку, мы опять всю программу катаем, со всеми элементами. Прыгаем, и все это с поясами, все комбинации прыжков, доходим до двойного акселя, я опять его срываю. Зайцев прыгнул, но, по-моему, упал. Жук орет на меня: «Это что, мне надо? Это тебе надо!» В третий раз ставит нашу музыку. Борьба характеров! Шеваловский, отдыхая, радостно на это представление смотрит.

Тут и пятнадцать минут прошли, тренировка закончилась, но мы успели три раза прокатать примерно по половине программы. С катка еще успели доехать до нашей компании и встретить Новый год. Первого января мы отдыхали. Можно представить, какой у меня был Новый год, если я ног просто не чувствовала.

Пришли второго на каток. У меня вместо ног — сплошные камни. После тренировки пошла к массажисту. Как члены сборной, мы могли пользоваться такой привилегией. Массажист меня спас. Он много работал в гимнастике и считался одним из самых опытных специалистов. Пальцами буквально из каждой мышцы он выдавливал всю молочную кислоту. Третьего января мы приехали в Ростов. Первый чемпионат Советского Союза, когда я вместе с Зайцевым каталась.

Когда мы от Жука ушли, он первое время не здоровался, отворачивался. Прошло много лет, и в девяносто пятом году на чемпионате мира, когда я работала с чехами, кто-то из нашей делегации, сейчас уже не помню кто, подошел и передал мне от Жука икону со словами, что Станислав Алексеевич очень за меня переживает и желает мне удачи, а моим спортсменам хорошего выступления.

Через какое-то время я приехала в Москву и зашла к нему домой поблагодарить за подарок. У нас был долгий разговор. Напротив меня сидел несчастный человек. Единственная живность, которая передвигалась по квартире, это кошка, с которой он безумно трогательно общался. Зашла я еще и по просьбе Оксаны, которая делала передачу обо мне, и она очень хотела в ней увидеть Жука. У него вся стена была увешана его медалями, медалями его учеников и значками. Когда мы разговорились, он мне сказал: «Иришенька, у меня есть сейчас ученики, у них родители очень состоятельные люди, банк держат. Они в Балашихе собираются построить каток.» Мы с ним съездили вместе в Балашиху на встречу с местным начальством. В следующий раз я с ним встретилась через полгода.

В последний раз я его увидела сильно похудевшим, с такой тонкой шеей. Я не раз наблюдала, что такие изменения происходят с людьми перед тем, как им предстоит уйти. У меня тогда эта нехорошая мысль появилась, но я ее отогнала — думаю, не может такого быть. Просто он живет один, сам себе готовит.

Он был расстроенный и обиженный. В ЦСКА его не пускали. Он носился с идеями новой системы судейства, с помощью подсчетов по каким-то суммам. Успокоиться никак не мог, хотя уже был на пенсии. Больше всего обижался на то, что его никуда не подпускают. Я знаю, что как-то Жук пришел в ЦСКА, и старший тренер клуба по фигурному катанию, бывший его ассистент, который рядом с ним вырос, Володя Захаров, попросил его уйти со льда, потому что Жук мешает работать. Жук! Он мне рассказал, что есть батюшка, с которым он раз в неделю обязательно беседует. Для меня это было более чем удивительно. Жук — это олицетворение мощи, воли, силы, который ничего и никого не признавал, со своими, конечно, тараканами, и — духовник. Он страдал от одиночества, от ненужности.

Верным солдатом партии Жук никогда не был. Более того, я думаю, что никто из наших великих тренеров и спортсменов, как говорится, не был настоящим коммунистом. Я помню, как Валерка Харламов смеялся: в партию мне что ли вступить, а то уже вторую Олимпиаду выиграл, а орден Ленина не дают. Некоммунистам орден Ленина не давали. Разнарядки на этот счет были точные.

Эти люди были настолько профессиональны, что им не было нужды путать профессиональную деятельность с партийной принадлежностью. Я помню, как хоккейный тренер ЦСКА Локтев выступил, что невозможно заниматься тренировочным процессом и в то же время присутствовать на регулярных партийных собраниях, которые клубное политуправление устраивало в свое рабочее время, а оно никак не совпадало с нашим. Потому что наше рабочее время — не с девяти до шести. И с этого момента начались, как мне показалось, у него неприятности, несмотря на то, что команда стала чемпионом Советского Союза.

Из всей своей партийной биографии я только запомнила, как на меня давили, объясняя, что обязана вступить в славные ряды КПСС. Это произошло сразу, как только я первый раз выиграла чемпионат мира. Но тогда я отбилась, сказав, что в моем понятии коммунист — это человек очень сознательный и высокообразованный, а я еще не достойна, дайте мне поучиться и опыта жизненного набраться. В семьдесят четвертом году мне твердо заявили: все, хватит уже, ты институт закончила, куда тянуть дальше. Рекомендацию в партию мне давал Анатолий Владимирович Тарасов. Все знают, каким оратором был Тарасов и какой он был артист. Но я видела, что он говорил обо мне искренне. Когда такой человек дает тебе, в общем-то пигалице, характеристику, где отмечает твои человеческие и профессиональные качества, то, ей-богу, и в КПСС вступить не зазорно. Это действительно было профессиональное признание, первый раз я получила оценку не от людей из «фигурного» мира, а от такой глыбы, как Тарасов. В мою поддержку и Гомельский тогда выступал.

Честно скажу, у меня никаких идейно выверенных мыслей не существовало. Как и в комсомоле, я не вникала, в чем заключается партийная жизнь и в чем ее смысл. Убеждена, что в любой стране люди, достигшие высокого профессионализма и целеустремленно занимающиеся своим делом, не очень вдаются в подоплеку политических баталий, которые происходят рядом.

Мы играли в те игры, в которые было положено играть, и я ни себя, ни своих ровесников никогда не буду за это осуждать — вся страна в эти игры играла. Причем большая ее часть, в отличие от нас, играла сознательно. Больше скажу, я плохо помню, что происходило в стране в тот период. Я интересовалась балетом, мне его знать было необходимо для работы. А что происходило в кино, на эстраде, на стройках коммунизма, фамилии актеров, режиссеров или передовиков, не говоря уже о членах Политбюро, — всё это в голове не задерживалось. И вовсе не от того, что я такая ограниченная: мне сил на что-то другое, на любое, малейшее отвлечение от работы совершенно не хватало.

Думаю, все сказанное относится и к Жуку. Начали обсуждать: коммунист он или не коммунист? Мне всегда казалось, что к религии обращаются люди, у которых в первую очередь нет здоровья, нет в жизни уверенности, нет своего дела. И тогда они ищут опору. Или идут люди в церковь с душевной раной, идут, чтобы обрести в измученном сердце какую-то стабильность. Для твердокаменного Жука тяга к церкви, как мне казалось, была совсем не характерна. У меня его признание вызвало шок. Да, он человек, который тяжел в общежитии, нередко в контрах с обществом, но в нем никогда не наблюдалось никакой смиренности, наоборот, он черпал силу в противостоянии. Талантливых, особых всегда меньше, чем обычных людей. Я не хочу никого обидеть, но люди стандартного склада ума, характера и обычных человеческих качеств нередко группируются против яркой личности. Жук всегда был в стороне, в одиночестве, и ни о каком смирении речи быть не могло. Он никого специально не обижал, а если и задевал, то лишь в силу своего недостаточного воспитания. Иногда, конечно, он позволял себе «выступить», но чаще всего его заставляли это делать конкуренты.

Прошло месяца четыре после нашей последней встречи. Как всегда в этих случаях бывает, мне неожиданно позвонили, сообщили, что Стас умер, при этом рассказав, как это случилось. Он выходил из метро «Аэропорт», поднимался по лестнице на улицу. С ним был Анатолий Шелухин, журналист, который всю жизнь писал о фигурном катании. Мне кажется, что Толя остался единственным человеком, который в то время общался с Жуком и выслушивал его. На ступеньках метро Жук упал, с сердцем стало плохо, вызвали «скорую помощь». Я не знаю, он умер прямо в метро или позже, в машине. Честно скажу, не уточняла. В последние годы у него сдало сердце.

Очень за него больно. Чем мы, российские люди, отличаемся от других — это пренебрежительным отношением к своим легендам. Мне кажется, в Спорткомитете такое вообще выглядело едва ли не нормой: отработал, выжали, материал получили — и до свидания. А тут еще на все накладывались его особенности характера, неуживчивость. Все вместе и подготовило то состояние, в каком он оказался в последние годы. И учеников это касалось, и организации, где он работал, и федерации, и Спорткомитета. Увы, это касалось и его родных людей.

Меня нашли в Лос-Анджелесе через неделю после его смерти, дозвонились среди ночи, сказали, что готовят большой материал и хотели бы со мной поговорить. Минут двадцать я о нем все говорила, говорила и говорила. Звонили из «Комсомольской правды» или «Московского комсомольца», сейчас уже не помню. Через несколько дней мне сообщают друзья из Москвы, что статья вышла, но в ней нет ни одного моего слова о Жуке. Я дозвонилась до главного редактора, я была, мягко говоря, возмущена: «Если вы хотите какую-то грязь про меня писать, пишите. Мне плевать! Но если вы обращаетесь ко мне с такой просьбой, выслушиваете меня, а потом все это выбрасываете — это не по-христиански. Зная, что наступает девять дней после смерти моего тренера, объявляете, что к этой дате готовится материал, обращаетесь ко мне, а пишете собственный материал». Наверное, мои слова о Жуке не подошли газете, а где они взяли другие слова и факты, я даже не знаю.

Мне кажется, что нет более трагичной судьбы, чем у Жука, в том нашем золотом веке фигурного катания. Я первый раз на страницах этой книги открыто говорю о наших взаимоотношениях и наших проблемах. Я никогда прежде не делала их достоянием публики. С друзьями, коллегами мы многое обсуждали, но ни в прессе, ни на телевидении я никогда их не открывала. Рассказываю все, как я видела и переживала, совсем не для того, чтобы Жука очернить или с ним поквитаться. Жука невозможно очернить. После того как он сам столько сделал для своего собственного очернения, никто новой краски уже не добавит. Может быть, мои воспоминания прояснят историю наших сложных взаимоотношений. Мне кажется, что на такие воспоминания больше всех право имею именно я, потому что не было у него ученика более преданного, чем я. Сколько могла, я терпела, сглаживала, умалчивала, никогда публично не поднимая вопроса о его пагубной слабости.

Но именно в ней заключалась беда, из-за нее он остался один, остался без учеников. Именно в ней ответ, почему все от него отвернулись. У нас не любят слабых. У нас жалеют больных и юродивых, а слабых не любят. Тем более тех слабых, которые много лет считались сильными и гордыми.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.