8. Дядя Пиня, в гостях

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как-то в начале августа, в полуденный зной, от которого плавилась память, я вернулся в Ладисполи из Рима. Сумка была битком набита рыночными трофеями – индюшатиной и акромегалическими овощами. Я переступил через порог квартиры и увидел, что на кухне за столом сидит дядя Пиня, мой двоюродный дедушка из Израиля, и пьет чай с тостами, джемом и рикоттой. Он вскочил, чтобы обнять и поцеловать меня, и его руки как клещи впились в мои плечи. Песчанистые скулы потерлись о мои губы.

– Садись, мой мальчик. Выпей с нами стакан чаю, – сказал дядя Пиня так, будто знал меня всю жизнь.

В нем было что-то обезоруживающе родное, но в то же время назойливое и бесцеремонное – то, что у меня ассоциируется со словом «мешпуха».

Я должен пояснить, что мы ждали дядю Пиню не раньше следующего дня. Он прислал телеграмму: «дорогие прилетаю рим послезавтра ваш пиня».

– Будто бы дожидался, пока мы не решим окончательно, куда нам ехать, – сказала мама, после того как синьора снизу принесла нам телеграмму, роняя пепел со своей тонкой сигареты на пурпурный пеньюар.

– Он не такой, мой дядя Пиня, – возразил папа. – Он идеалист; он был членом социалистического Интернационала. И работал с арабами в пустыне.

Ну работал, так работал.

Мама наказала мне купить побольше овощей и зелени: дядя Пиня был страстным вегетарианцем. Вместо того чтобы провести ночь в отеле в аэропорту «Шарль де Голль», дядя Пиня вылетел из Парижа более ранним рейсом в Милан, а оттуда прилетел в Рим, чтобы поскорее нас увидеть. Его чемодан путешествовал по Италии еще два дня, но у дяди Пини был с собой саквояж с туалетными принадлежностями, коробочкой для вставных зубов, сменой нижнего белья, старым «Бедекером», каким-то русским романом и фотоаппаратом. Он был чемпионом поездок налегке, но зато привез с собой тяжеленные семейные истории и гнетущее ощущение неизбежности и неотвратимости развязки.

Выражение «дядя из Израиля» было легендарным клише наших советских 1970-х и 1980-х. Заполняя заявление на выезд, людям иногда приходилось сочинять легенды о потерянных много лет назад, а теперь чудесным образом обретенных тетушках и дядюшках по матери или по отцу. А у нас был настоящий дядя, один из старших братьев моего покойного деда, который жил в Эреце еще с 1920-х годов. Легендарный дядя Пиня не был плодом фантазии, хотя многое из того, что нам было о нем известно, трудно было представить тогда в Москве. Социалист левого крыла (консервативного израильского премьер-министра Шамира он называл «вонючим карликом»), знаток арабского языка и друг бедуинов, атеист и эксцентрик, любитель русской литературы и эротического искусства. И вот теперь дядя Пиня сидел на кухне нашей ладисполийской квартиры. Он прилетел из Израиля, чтобы нас обнять. И узнать поближе. А может, и для того, чтобы уговорить нас отправиться с ним в Израиль, где родственники уже подыскали для отца место врача, а правительство спонсировало публикации литературных произведений репатриантов.

Впервые я услыхал о дяде Пине от моего отца, когда мне было девять лет, и родители одной ногой уже ступили в чистилище отказа. Мой отец, выросший в послевоенном Ленинграде, знал о дяде Пине от своей бабушки и от ее детей, которые остались в России. В 1930-е и 1940-е получение брифа из мест, которые тогда именовались Палестиной, было крупным событием для всей нашей ленинградской родни. После 1949 года регулярная переписка с дядей Пиней прекратилaсь: все опасней становилось иметь родственников в Израиле.

К концу дяди Пининого визита в Ладисполи мы не только многое узнали о его жизни, но и сумели заполнить пробелы в общей истории нашей семьи, добавив то, что поведал он, к тому, что нам самим было известно. Пиня и его два младших брата родились между 1907 и 1911 годами в Каменец-Подольске или его окрестностях. В те годы Каменец-Подольск был крупным региональным центром юго-западной Украины. Первая жена моего прадеда – отца дяди Пини и его братьев – умерла, оставив двух маленьких детей. Владелец мельниц, успешный предприниматель, мой прадед женился на девушке, которой было уже двадцать пять, по тем временам старой деве, да еще из бедной еврейской семьи. Она вырастила его старших детей, мальчика и девочку, как собственных и принесла ему еще троих мальчиков – Пиню, моего деда Изю и Пашу. В каком-то смысле приемные дети были ближе моей прабабке, чем единокровные, и почти всю жизнь прожили бок о бок с ней.

В семье говорили на идише; дети владели разговорным украинским и польским, а позже в гимназии освоили литературный русский. Насколько я могу судить, дядя Пиня не очень ладил с отцом, который хоть и не сторонился современной жизни, но при этом уважал еврейские традиции. После бар-мицвы дядя Пиня ни разу больше не молился и не ходил в синагогу, а к моменту нашей встречи в Ладисполи был заклятым врагом всех религий и религиозных институтов.

Пока дядя Пиня с братьями росли в Каменец-Подольске, режимы и оккупационные войска продолжали сменять друг друга: временное правительство, большевики, украинская Директория, деникинцы, войска Симона Петлюры, польские подразделения и снова большевики (на этот раз пришедшие уже надолго). К 1922 году дядя Пиня был убежденным социалистом и сионистом. Он хотел стать агрономом и заниматься сельским хозяйством. В 1924 году он отплыл из Одессы в Яффу на борту советского парохода «Новороссийск». Ему не суждено было увидеть больше ни родителей, ни трех из четырех своих братьев, ни единственной сестры. В конце 1970-х он смог повидаться с младшим братом Пашей в Венгрии.

В Палестине дядя Пиня выучился на землемера и стал работать. Он женился на женщине с Украины, и дома они говорили по-русски и на иврите. Двое Пининых сыновей родились в 1930-е годы, и младший из них был ровесником моего отца. К тому времени наша семья уже перебралась с Украины в Ленинград. Общаться с родственниками из находящейся под Британским мандатом Палестины было пока еще относительно безопасно, и оба брата, дядя Пиня и мой дед Изя, были в курсе ожидаемого прибавления в семьях друг друга и договорились дать детям одинаковые или похожие имена. У того и у другого родились мальчики, и обоих назвали в честь иудейского царя.

В конце 1930-х за излишнюю политическую левизну дядю Пиню уволили из британского землеустроительного департамента в Палестине. Больше всего его ужасала мысль о том, что нужно начинать собственный бизнес. Но делать было нечего, надо было кормить семью, и он открыл частную землемерную контору. Месяцами он трудился в пустыне. Я видел фотографии, где он запечатлен на верблюде, одетый в бедуинские наряды. Дядя Пиня был кристально честным человеком и пользовался хорошей репутацией как у евреев, так и у арабов. Он назначал самую низкую плату за свою работу и позволял себе брать из кассы только то, что оставалось после всех расходов. Его землемерный бизнес оставался неприбыльным вплоть до 1960-х.

Первая жена дяди Пини умерла в 1970-х, и он женился снова. Его старший сын не принял этого брака. Несмотря на это, дядя Пиня сделал старшего сына партнером в своей фирме, когда тот вышел в отставку из израильской армии. Постепенно сын стал заправлять делами, приобрел современное оборудование, поставил дело на широкую ногу. Дядя Пиня продолжал приходить в офис каждый день на несколько часов; считалось, что он заведует бухгалтерией. Он пережил и вторую жену, которая, как и он сам, приехала в 1920-е годы с Украины. Когда мы виделись с ним в Ладисполи, дядя Пиня был снова свободен и по-прежнему жаждал жить.

Мой отец переписывался с дядей Пиней с 1980 года. Дядя Пиня прислал ему письмо в Москву вопреки возражениям своего брата Паши. Между отцом и дядей Пашей пролегла давняя обида, еще со времен смерти и похорон моего деда. Переписка продолжилась, несмотря на все усилия дяди Паши опорочить отца, представив его чуть ли не уличным хулиганом. Каждые четыре-пять месяцев мы получали из Тель-Авива здоровенный конверт с длинным письмом и фотографиями. Я могу только гадать, сколько таких писем осело в бездонных архивах госбезопасности. Письма, временами граничащие с графоманскими излияниями и главами из неоконченной автобиографии, описывали житье-бытье наших родственников в Израиле и каждодневные страницы жизни самого дяди Пини. Он присылал нам посылки с немецкими туфлями на каучуковой подошве и немодными джинсами. В некоторых письмах содержались нелепые просьбы. Он просил нас разыскать родственников друга детства – украинца Павло, которые якобы до сих пор жили где-то в Подолии. В других письмах он столь ярко убеждал нас стать вегетарианцами, что мы лишь задавались вопросом, известно ли дяде Пине, как трудно достать в советских магазинах даже самые необходимые продукты. В письмах он представал стойким либералом, откровенным донельзя, романтиком без страха и упрека, точно таким, каким он мне показался в Ладисполи, когда мы пили чай с тостами, рикоттой и абрикосовым джемом. Пиня обращался к нам с такой доверительностью, что казалось, по крайней мере поначалу, будто бы семья вовсе не раскололась после его отъезда в Палестину в 1924 году. Он сразу же настоял на том, чтобы не только мой отец – его племянник и сын его «любимого брата Изи», – но и моя мама, и я сам обращались к нему на «ты», без патриархального «дядя».

– Мы с твоим дорогим папочкой вместе гоняли мяч в Каменце, – поправлял дядя Пиня маму, когда она пыталась противостоять падению грамматических стен и барьеров. – Он был высокий и симпатичный, узковатый в плечах, но в те годы так было модно. Долговязый. Твой сын чем-то похож на него.

Выходцы из Каменец-Подольска и их потомки с любовью называли этот город, где прошла юность моих дедов, просто Каменец. Я помню, как мечтательно улыбался мой дед со стороны матери, произнося слово «Каменец». Родня моего отца жила в окрестностях Каменец-Подольска на протяжении многих поколений. В конце 1840-х дед моего деда получил разрешение поселиться в местечке Думаново неподалеку от Каменца. Расположенный рядом с границей Австро-Венгрии, Каменец-Подольск был столичным городом Подольской губернии. Накануне Первой мировой почти половину городского населения, около двадцати трех тысяч человек, составляли евреи. К началу 1930-х еврейское население сократилось вдвое, и лишь три тысячи каменецких евреев пережили Катастрофу. В советские годы Каменец становился все более и более провинциальным, утратил свое значение, и в итоге вошел районным центром в Хмельницкую область Украины – в область, само название которой напоминает о зверствах, учиненных отрядами гетмана Хмельницкого в 1640-х.

– Мальчик мой, а ты бывал хоть раз в Каменце? – спросил меня дядя Пиня, как только мы встали из-за стола.

– Да нет, не довелось, – ответил я, занимая оборону. – Как-то не было причины. Никого из родственников там не осталось.

– А какой прекрасный город! Река Смотрич, ее петляющие берега, старая турецкая крепость… Как бы я хотел вернуться туда, чтобы все это вновь увидеть. По-украински я раньше говорил гораздо лучше, чем по-русски, знаете ли. А мой ближайший друг Павло…

– … дядя Пиня, – перебил его отец, – мы пробовали разыскать его родных. Писали в райсовет, но ничего не смогли выяснить.

– Ах, оставьте, – с театральной интонацией произнес дядя Пиня. – Почему вы сами так ни разу туда и не выбрались? Неужели и вы думаете, как многие наши недоумки, что украинцы – антисемиты? Такая дикая чушь!

Вот подходящий момент, чтобы описать дядю Пиню. Рост где-то метр семьдесят, львиная грива. Весь иссохшийся, но сохранивший живость – как горная река летом, помнящая себя бурной, полной вешних вод. Овал лица и орлиный нос слеплены так, как почти у всех мужчин в нашем роду. Однако за долгие годы в Израиле кожа дяди Пини приобрела оттенок корицы – несмываемый след пустыни. Когда мы прогуливались по бульвару в последующие дни, знакомые из беженцев останавливались, чтобы сказать, как «дед, отец и внук похожи»; все были уверены, что дядя Пиня – мой дед. Ему шел восемьдесят первый год, когда мы познакомились, и за тонкими оправами его очков, переживших смену многих мод и снова супермодных, сверкали полные запретной жизни мальчишеские глаза. Он изумительно говорил по-русски, чуть старомодно и с легким акцентом, как говорят хорошо образованные украинские евреи, и иногда употреблял английские слова, чтобы назвать предметы, которые он узнал уже после отъезда из России. Например, он говорил «геликоптер» вместо «вертолет». В нем, нашем израильском дяде, было что-то несказанно современное, неханжеское, а он даже не пытался шокировать нас революционным эксгибиционизмом своих идей и замыслов.

Еще до того, как мы успели заполнить основные пробелы нашей семейной истории, дядя Пиня объявил, что всегда мечтал посетить Помпеи, посмотреть на знаменитые фрески и на то, что осталось от этого римского города. И тут же открыл старый бедекеровский путеводитель по Италии на странице о Помпеях.

– Смотрите, смотрите, какая изощренность, – говорил дядя Пиня, надавливая двумя пальцами на глубокий изгиб спины у женщины на репродукции фрески из лупанария. – Они знали о любви больше, чем нам когда-либо суждено узнать, – добавил он, обращаясь к моей маме, нарезавшей крупными дольками огромный румяный персик.

– Вот погощу здесь пару дней, а потом повезу вас в Помпеи и Сорренто, – объявил он свои планы. – Сорренто и Капри – это же места Горького. Ты в курсе, мой мальчик? – спросил дядя Пиня.

– Конечно, я…

– А я вот обожал Максима Горького, когда был в твоем возрасте, – продолжал дядя Пиня.

Мы, наконец, убедили его отдохнуть хоть немного перед вечерней прогулкой и ужином. То проваливаясь в сон, то просыпаясь во время долгожданной сиесты в гостиной, которую мне пришлось теперь делить с дядей Пиней, я слышал, как он шуршит книгами, газетами, старыми выпусками итальянских и русских журналов, разбросанных на журнальном столике. Когда я проснулся окончательно, дяди Пини в комнате не было. Дверь в комнату родителей была еще закрыта, и я, сполоснув лицо, поплелся в кухню, где нашел Пиню уже чисто выбритым, в полной боевой готовности, с бешеным нажимом строчащего в записной книжке. Под чеховской пепельницей на кухонном столе я увидел три хрустящие стодолларовые купюры – зеленый оазис среди засухи столешницы.

– Что это такое, дядя Пиня? – спросил я.

– Вот мчится тройка удалая вдоль по дорожке столбовой, – пропел он, прищелкнув пальцами, как цыган из хора. – Поднимай своих лежебок. Я приглашаю вас всех на ужин. Отпраздновать нашу встречу.

Поиски ресторана в наш первый вечер с дядей Пиней обернулись испытанием. Сначала он настоял на прогулке взад-вперед по бульвару, чтобы, как он выразился, «нагулять здоровый аппетит». Затем протащил нас через добрую половину центра Ладисполи. Он заходил в каждый ресторан, изучал меню, исследовал атмосферу и допрашивал метрдотелей о выборе вегетарианских блюд. «В вашем красном соусе для спагетти есть мясные добавки?» – вопрошал он, вводя моего отца в замешательство. Или: «Мы бы хотели вон тот столик, с видом на фонтан» (неизбежно указывая на столик с табличкой «зарезервировано»). Или еще: «У вас есть зона для некурящих?» (Это в Италии 1980-х?!) Казалось, дядя Пиня был готов выбирать до бесконечности. Его седина с оттенком лазури сверкала в лучах заходящего солнца. Легкие брюки и клетчатая рубашка развевались на ветру, а изгиб правой руки выражал принцип непредсказуемости будущего. Дядя Пиня вел за собой нас, своих усталых родных, вокруг главной площади, по главной коммерческой улице, а потом, вниз, к виа Анкона, пока наконец мы не нашли убежище в ресторане под открытым небом… прямо за углом нашего дома. Мы проделали полный круг. В этом ресторане подавали традиционные итальянские блюда. Китайские фонарики освещали оркестрик, а двойник Тома Джонса весь вечер исполнял стандарты. По каким-то причинам дяде Пине понравилось именно это заведение, и, несколько раз поменяв столик, мы в конце концов устроились «не так близко к улице и к музыке, но так, чтобы был виден бульвар».

Дядя Пиня был очень доволен выбором и сразу принялся нам советовать, что заказать, напирая на салаты и прочие вегетарианские блюда. Дядя Пиня говорил по-английски с официантом, который, казалось бы, уже все в жизни повидал. Пиня знал немного по-немецки и по-французски и пустил в ход эти знания во время переговоров с официантом.

– Сейчас слишком жарко, чтобы надуваться красным вином, а пиво – это неинтересно. Напиток для тех, у кого нет вкуса, – объявил дядя Пиня. Отцу пришлось оставить надежду на выпивку.

Официант принес нам запотевший графин с водой, хлеб и порции простого зеленого салата. Дядя Пиня отщипнул кусочек от хлеба, прожевал лист салата и откинулся на спинку своего ротангового кресла.

– Я должен вам что-то сказать, – заговорил он. – Вы знаете, я не из тех, кто ходит вокруг да около.

– Что случилось, дядя Пиня? – спросил отец, чувствуя себя в западне, впрочем, точно так же чувствовали себя и мы с мамой.

– Ничего не случилось. Что вы так все насторожились? – сказал дядя Пиня, кладя в рот очередной лист салата и прожевывая его со сводящей с ума медлительностью. – Я просто хотел сказать, что не стал к вам хуже относиться из-за того, что вы решили не ехать в Израиль. Вы бы чувствовали себя в Израиле как дома, но я вас не порицаю. В Америке очень хорошая жизнь; я был там пять раз – в Вашингтоне, Нью-Йорке, Бостоне, Чикаго и Сан-Франциско. Все это превосходные большие города, но в целом – пустыня. Люди там слишком большие индивидуалисты.

Мы сидели тихо, прижавшись к спинкам кресел. «Нужно испить эту чашу до дна», – думал я, пока дядя Пиня дожевывал очередной салатный лист.

– Ты сын моего покойного брата, – продолжал дядя Пиня, повернувшись к отцу. – Генетически ты будто мой собственный сын, и я принимаю твое решение. Принимаю, в отличие от многих родственников в Израиле, например от нашей кузины Навочки, знаешь ее, у нее сына убили на войне, в 1967-м. Она очень рассердилась, что вы не едете в Израиль. Но хочу сказать еще раз: если вы передумаете и решите ехать в Израиль, то еще не поздно все переиграть.

Над нашим столом повисла неловкая тишина, минута которой казалась вечностью в этом уличном ресторане с музыкой и официантами, суетившимися, как обезумевшие белки.

– О’кей, я просто хотел снять грех с души, – сказал дядя Пиня голосом весельчака, хлопая в ладоши. – Не будем воевать, мои дорогие. Будем пировать и праздновать наше воссоединение.

Он поднял стакан воды, облизал губы, словно готовясь сказать тост, но поставил стакан на место.

– И еще одно, – добавил дядя Пиня.

Я почувствовал, как в груди огромная жаба приготовилась к прыжку.

– Хочу кое-что объяснить вам, дорогие, поскольку это уже мелькало в нашей переписке. Когда вы были еще в Москве. И уже сегодня, за чаем. Это касается моих политических взглядов.

Вот вам классический дядя Пиня: то он выбирал салаты и макаронные блюда, то признавался в симпатиях к коммунизму.

Мама, отец и я сложили ножи и вилки в знак того, что мы сдаемся. Мы были целиком в пининой власти. У дяди Пини в плену.

– Я приехал в Израиль – вы, наверно, знаете – в 1924 году, – начал он. – Я оставил Каменец, потому что не мог больше там находиться. Я состоял в молодежной сионистской группе. Мы были идеалистически настроенными молодыми людьми. Один знакомый еврей, у которого сын работал в органах, дал понять моему отцу, что там уже лежит подписанная бумага на мой арест. Я спешно уехал в Одессу, где у нас были родственники. Мне было восемнадцать. Я понятия не имел, чем хочу заниматься. Моей страстью было чтение. У меня уже пять или шесть записных книжек было исписано рассказами, стихами, началами повестей. Я хотел писать о простых людях, стать еврейским Горьким. Сегодня это звучит по-детски, но тогда…

Я жил некоторое время в сельскохозяйственной коммуне рядом с Галилейским морем. Жизнь была очень трудная. Я скучал по дому и моей семье. И в глубине души не до конца понимал, что я здесь делаю. Я стал учеником землемера. В 1926-м я стал работать в землеустроительном департаменте. Его возглавляли британцы. Начальники были дисциплинированными трудягами с ментальностью колонистов.

Оркестрик заиграл «О соле мио». Дядя Пиня едва притронулся к еде. «Где он черпает свою безграничную энергию?» – помню, подумал я. Тающие пятнышки заката мерцали на далеком горизонте.

– Вскоре, – продолжал дядя Пиня свой рассказ, – меня стали считать леваком и сочувствующим Советскому Союзу. Я был настроен очень критически по отношению к британцам и к тому, что они делают в Палестине. Все их подлости и хитрости. Настраивание арабов против евреев. Нарушенные обещания. «Белые книги» Черчилля, Пасфильда и т. д. Лживые инструкции и установки. Мои боссы из землеустроительного департамента никак не могли понять, как можно придерживаться таких политических взглядов и дружить при этом с арабами. Я выучил арабский. Меня нельзя было стричь под общую гребенку. Я был сионистом, да, но никогда не был еврейским шовинистом. И, уверяю вас, я никогда не был членом коммунистической партии, хоть и голосовал за их кандидатов многие годы на муниципальных выборах. Со временем я вступил в партию социалистов, МАПАМ, но это уже после войны и провозглашения Израиля. Это уже другой рассказ для другого ужина.

Когда нам принесли тарелки с макаронами, дядя Пиня сморщил лоб, сурово глянул на официанта и спросил, не мог бы певец петь потише. Официант развел руками, промямлил что-то и исчез.

– Я был уже женат, – продолжил дядя Пиня. – Мы жили в Тель-Авиве, а я все еще думал о репатриации. Хочу, чтобы вы поняли, что я чувствовал в то время. В 1932 году я подал прошение в советское консульство в Стамбуле. Я просил разрешить мне вернуться в СССР. Мое прошение было отклонено – иначе, кто знает, как бы все сложилось? Скорее всего, мы не сидели бы здесь вместе. Знаете, когда я работал в Верхней Галилее, я познакомился с одним парнем. Позже он взял псевдоним, но, когда мы встретились в 1925-м, он был еще Мордехай Богуславский. Из Кривого Рога. Вы знаете Кривой Рог?

– Там жила двоюродная сестра моей мамы, – вежливо ответила мама.

– Ага! Так вот, этот Богуславский, кажется, вернулся в СССР в 1928-м или 1929-м. Некоторые возвращались, вы же знаете. Немногие, но все же. Потом он стал там печататься. У него был такой роман «Опаленная земля», конечно, немного пропагандистский, но главы, описывающие тяжелую жизнь еврейских молодых людей из России в Палестине, в аграрных поселениях, сделаны с большой точностью. Я-то помню, поскольку сам был там.

Дядя Пиня наконец-то попробовал макароны с помидорами и цукини, однако был слишком возбужден, чтобы есть дальше.

– И вот я остался в Палестине, родились наши мальчики. Но я продолжал читать советские газеты и журналы и следить за текущими событиями. Желание вернуться все не отпускало меня. Потом в 1938 году меня уволили из департамента. Нашли удобный предлог: сокращение штата, но все это было из-за моих политических убеждений, уж точно.

– Пиня, дядя Пиня, вы… ты… ничего не ешь, – сказала мама.

– Еда подождет. Это не очень интересно. (Дядя Пиня всегда говорил «интересно» и «неинтересно» вместо «хорошо» и «плохо».) Я хочу закончить с политикой, а потом мы с вами будем пить и смеяться, как дети.

– Что я хочу сказать? У меня ушло много времени, гораздо больше, чем у других, даже у моих товарищей, на то, чтобы исчезли всякие иллюзии по поводу СССР. Это случилось только после смерти Сталина. И тогда еще я не до конца верил во все, что говорили. В 1968 году из Одессы в Израиль выехала Манечка, моя троюродная сестра, вы, возможно, знаете о ней. Она была самой первой из наших родственников, кто уехал оттуда уже после 1920-х. Целую неделю я не отходил от нее. Я измучил ее вопросами о том, как жили в СССР. Она была акушеркой и очень хорошим, разумным человеком. Она так и не вышла замуж и умерла от рака буквально через пару лет после приезда в Израиль. Я Манечку знал с детства, и ее рассказы избавили меня от последних иллюзий. Но я до сих пор тоскую по Каменцу, даже сегодня, после стольких лет. Ужасно.

Дядя Пиня достал широкий небесно-голубой носовой платок и промокнул уголки глаз. Официант, подошедший предложить нам кофе и сладкое, отодвинул занавесь молчания, нависшего над нашим столом.

С появлением счета вечер достиг высшей точки накала. Сперва дядя Пиня водрузил очки на нос и тщательно изучил содержание листка, строчку за строчкой, как школьник, который все еще учится читать пропись. Потом достал ручку из нагрудного кармана и в присутствии официанта, близкого к апоплексическому удару, начал вычеркивать строчки из счета. Он зачеркивал строчку, делал паузу, поднимал голову и комментировал по-английски: «Это за что? Хлеб и вода идут бесплатно к ужину». Далее он вычеркивал следующую строчку и восклицал: «Какой еще сыр? Вы считаете, мы должны заплатить за тот хилый кусочек сыра, который вы нам принесли на четверых? Как бы там ни было, в цивилизованных ресторанах салаты дают бесплатно к горячим блюдам».

Старший официант и еще два официанта присоединились к нашему, и все вчетвером спорили с дядей Пиней на каком-то транснациональном ресторанном арго, перебивая друг друга.

– Дядя Пиня, умоляю тебя, пожалуйста, хватит, – взмолился папа.

Но дядю Пиню не так легко было остановить. Он сам подсчитал, сколько, по его мнению, мы были должны за ужин, отсчитал деньги и положил их на маленькую тарелочку поверх сурово отредактированного счета.

Когда мы выходили из ресторана, старший официант прокричал что-то вроде: «И чтоб я больше здесь вас не видел, воришки». Мы хотели одного – перенестись через два квартала, отделяющих ресторан от нашего дома, и исчезнуть. Но наш любознательный и великодушный дядя Пиня не хотел еще возвращаться домой.

Еще при выходе из ресторана он заприметил двоих мужчин, черного и белого, сидевших за угловым столиком под зелено-голубыми тенями китайских фонариков. Оба были навеселе. Они поставили кресла лицом к тротуару и сидели, обнимая друг друга за плечи. Напротив них на столике стояла плетеная бутыль кьянти, и они распевали на смеси языков монотонные пьяные песни о любви и дружбе. Белый представитель этой парочки, Саша Шеин, был в Москве борцом за мир («писником») и отказником; мы были довольно хорошо с ним знакомы. Рядом с Шеиным за столиком сидел иммигрант из Эритреи по имени Ефрем. По образованию он был учителем в начальной школе. В Ладисполи они стали закадычными друзьями. Началось с того, что Ефрем стал брать Сашу с собой на разные халтуры, в основном разгружать и загружать фургоны с фруктами и овощами. По сравнению с другими беженцами Саша был теперь при деньгах, и они с Ефремом могли позволить себе посидеть вечером в ресторанчике, потягивая вино или пиво и громко приветствуя проходящих мимо русских. Увидев нас, Саша замахал рукой и поднял свой стакан, и у нас не оставалось выбора, кроме как подойти к его столику. Эритреец знал по-русски одно слово «дружба», и они с Сашей вопили: «Comrades, дружба, сomrades, дружба», – надутыми гелием голосами мультипликационных персонажей. Дядю Пиню крайне заинтриговала дружба Саши Шеина и Ефрема, и по пути домой он не переставал расспрашивать нас о расизме в СССР.

– Я, знаешь ли, не верил этим слухам, – сказал мне дядя Пиня уже после того, как я потушил в нашей комнате свет.

Той ночью мне приснился мучительный сон. Все начинается поздним утром в электричке, идущей в Рим. В вагоне грязно и трудно дышать. Я еду в Рим на cвой еженедельный «шопинг», предчувствуя прилив ярости. Разодетая римская толпа на виа Национале, куда я почему-то пошел с вокзала, кажется мне до отвратительного праздной и водевильной, а витрины магазинов рождают сплошные комплексы неполноценности. Круглый рынок на этот раз раздражает так, как сельская ярмарка порой бесит посетителей плебейскими развлечениями.

Я вываливаюсь из электрички в ватную августовскую жару. Выхожу на платформу Ладисполи-Черветери после трех часов дня, в самый глубокий час сиесты. Ощущая себя мулом, нагруженным семейными тюками, я то везу на колесиках, то волочу свою восточногерманскую клетчатую сумку по главной ладисполийской улице. И никакие соображения о сыновнем долге не могут унять еле сдерживаемой ярости.

Атмосфера разлада висит в воздухе квартиры, как едкий дым. Мама сидит на краешке софы в гостиной и безучастно теребит вскрытый почтовый конверт, лежащий на кофейном столике. Она поворачивается ко мне, и я вижу, что у нее дрожат кончики губ. Она выглядит такой одинокой, несмотря на то что отец тут же рядом, в комнате. Мне хочется подбежать и обнять ее, но рассерженный рассудок удерживает меня.

– Папа что-то хочет тебе сказать, – мама говорит настолько тихо, что слова выходят какие-то бездыханные, будто мертвые бабочки.

Отец стоит в проеме балконной двери, одетый почему-то в свои лучшие городские вещи: габардиновые брюки, рубашку в красную тростниковую полоску и новые бордовые туфли, будто бы он собрался куда-то идти. Рубашка застегнута на все пуговицы, но нет ни галстука, ни пиджака. Я выхожу вслед за ним на балкон, вытирая пот со лба краем футболки. На фоне плотных мандариновых лучей солнца, движущегося над морем на восток прямо под нашими ногами, папино лицо выглядит бледным и чужеродным в этих южных широтах. В голове проносится: «Это мой отец. Он родился в Ленинграде. Он еврейский врач. Он пишет потрясающие рассказы. Он потерял надежду».

Отец целует меня в скулу. Его холодная колючая щека скользит по моим губам.

– Сынуля, я решил ехать в Израиль. Так будет лучше для всех.

Его голос вот-вот сорвется в рыдание, и я тоже чувствую, что сейчас разревусь.

– В Америке мне будет слишком трудно… – отец делает паузу, чтобы собраться. Вообще-то он не курит, но сейчас, проходя мимо кофейного столика, берет одну из маминых сигарет – она сама уже почти не курит – и закуривает. Он держит сигарету тремя пальцами, как щепотку соли. Я продолжаю стоять на балконе, не говоря ни слова, не стараясь разубедить отца. Стою и жду, пока он закончит.

– Я получил сегодня утром письмо от дяди Пини, – говорит отец. – Дядя Пиня пишет, что для меня все еще держат место врача в госпитале в Тель-Авиве. Я смогу там сразу начать работать и говорить по-русски с пациентами. И мои читатели тоже будут там. А вы с мамой поезжайте в Америку. Ты будешь приезжать ко мне каждое лето, мой родной.

Отец смотрит на меня, но я не выдерживаю взгляда, отворачиваюсь и смотрю на маму, стоящую на пороге балкона. Кажется, что через нее проступает свет, как через старинную фреску.

– Поговори с папой. Может, он послушает тебя.

Мама дотрагивается до моей руки чуть выше локтя, но, вместо того чтобы обнять ее, я отступаю на шаг. Меня даже не ужасает, что мне нечего сказать родителям. Я хочу одного – бежать от них куда-нибудь подальше. Я хочу быть с моими итальянцами. Я хочу забыть, кто я: еврей, русский, беженец, сын своих родителей.

– Разбирайтесь сами, – кричу я. – Можете ехать в Израиль, или на Мадагаскар, или хоть на край света.

Не знаю, реально ли испытать чувство стыда во сне, но я испытываю его сейчас, глядя на то, как эти несчастные слова появляются на экране ноутбука.

– Я здесь ни при чем, – говорю я родителям. – Это ваше дело, я не хочу, чтобы вы меня в это впутывали. Всю жизнь я вас мирил, хватит.

Схватив полотенце и плавки, я бросаюсь к двери со словами:

– Любое ваше решение меня устроит.

Повернувшись, чтобы еще раз взглянуть на родителей, я вижу, что у них в глазах не гнев, но лишь чувство вины. Поразительно! Родителям не понадобилось и нескольких секунд, чтобы простить мне эту бессердечность.

Я бегу – в буквальном смысле бегу – на пляж. Обычно в это время там почти никого нет. Переодеваюсь, обвязавшись полотенцем, оставляю вещи у воды и кидаюсь в волну. Мне хочется смыть с себя пыль Рима, пот пригородного поезда и рыночную грязь. Смыть все воспоминания. После купания я ложусь лицом вниз на горячий черный песок и сплю около часа – во всяком случае, довольно долго, как показалось мне во сне. Затем опять лезу в воду, стряхиваю с себя песок и направляюсь к киоску на парапете. Я съедаю отвратительно сладкий и промасленный кусок жареного теста, посыпанный сахарной пудрой. Разглядываю прохожих и с легкостью убиваю еще час. Уже почти шесть, и можно идти в Американский центр на очередной просмотр. После кино подают розовый пунш. Потом встречаюсь с Леонардо, Томассо, Сильвио и другими на нашем пятачке, но провожу там всего час, извиваясь на алюминиевом стуле и довольно нескладно употребляя новые итальянские фразы, выученные за эту неделю. Я вымотан, но не могу сидеть на месте, хотя и домой возвращаться еще не готов, и вот я болтаюсь взад-вперед по бульвару, ловя хмельные отзвуки оркестриков, трубящих где-то у воды.

Когда же открываю дверь, то вижу своих родителей. Они пьют чай в гостиной. У них счастливые лица детей, вновь играющих вместе после ссоры. Я пропустил слезы примирения.

– Я убедила папу ехать в Америку, – говорит мама, целуя и обнимая меня.

Я потерял деда со стороны отца в 1972 году, когда мне было 4 года. Деду, младшему брату дяди Пини, тогда было за шестьдесят. У него был рак желудка. В то время он жил со своей третьей женой. Мне не довелось узнать его поближе не только из-за того, что я был ребенком, когда его не стало, но и по той простой причине, что мы жили в Москве, а он – в Ленинграде. Мамин отец – тот, с которым дядя Пиня в юности играл в футбол в Каменец-Подольске, умер, когда мне было восемь. Его я знал очень хорошо. От деда по матери я слыхал много историй о юности, проведенной в Каменец-Подольске, на «Укра?ине моей родной», как он называл ее, несмотря ни на что. А о другом деде осталась лишь рябь разрозненных кадров: тусклое, темное, водянистого цвета одеяло в палате ракового корпуса, где мы с отцом навещали деда незадолго до смерти, большая серая голова на приподнятой подушке. Полосатая пижама, из тех, которые, клянусь, сейчас наводят меня только на мысли об Освенциме. И еще помню, как дед приезжал к нам в Москву. Это, скорее всего, было осенью 1970-го. Мне три года, и дед в красивом угольного цвета костюме и белой накрахмаленной рубашке без галстука похож на итальянца. Он улыбается, как дипломат, готовый заключить мир любой ценой – зе?мли, репарации, что угодно. Он улыбается и протягивает маме руку с зажигалкой, в то время как его третья жена, стройная женщина в цветастом платье, достает и вручает мне подарок: лук со стрелами.

– Будь благородным, как рыцарь, – говорит мне дед.

Мама всегда вспоминала свекра как человека «шармантного» и «невозмутимого». Пока я рос, отец вот что говорил мне о своем отце: он был блестящим инженером и мог выявить неисправность в машине по звуку мотора; он обожал историю, в особенности Наполеоновские войны; он никогда не повышал голоса и лучше всех на свете рассказывал анекдоты. Мне кажется, я даже помню, как дед их рассказывает размеренными каденциями, голосом мягкого тембра, который в те времена страшно нравился женщинам. Моя мама истерически хохочет над его шутками; отец тоже смеется, но осторожно и немного нервно. Когда отцу было восемь лет, во время войны, мой дед, тогда капитан третьего ранга, завел новую семью. Полученная в детстве рана не зaрубцевалась.

Счастлив автор, на чьих страницах Каллиопа, муза эпического жанра, Клио, муза истории, и Талия, муза комедии и легкой поэзии, поют стройным хором. Каллиопу я оставил за железным занавесом. Клио бросила меня в Ладисполи, укрывшись в приморской траттории. И лишь иммигрантка Талия до сих пор со мной, когда я пишу эти строки уже здесь, в Америке, и когда читаю их в переводе.

Дядя Пиня провел с нами в Ладисполи шесть дней, и эти шесть дней показались нам шестью месяцами. Это были изматывающие, обнажающие правду дни. Кроме всего прочего, за эти шесть дней я услышал от дяди Пини больше викторинных вопросов, чем за всю мою предыдущую жизнь.

– Быстро отвечай, мой мальчик, какая разница между деревней и селом? – мог спросить он, когда, едва за ним поспевая, я шел домой с пляжа, предвкушая сиесту и хоть немного тишины.

– Не знаю, дядя Пиня. В чем? – отвечал я.

– Смотри, ты не знаешь, а я до сих пор помню: в селе должны быть школа и церковь, – провозглашал он.

Мне общение с дядей Пиней давало возможность соединить линии нашего общего семейного прошлого. Мои родители тоже испытывали нечто подобное. Дядя Пиня знал и отца моего отца, и маминого отца еще до того, как мои родители появились на свет. Именно поэтому общение с дядей Пиней в Ладисполи было равносильно уходу из эвклидова повествовательного пространства, где история нашей семьи в России и история наших родных в Израиле шли параллельно, нигде не пересекаясь в двумерном мире, скрепленном редкими письмами и фотографиями. Для нас это был уход – или выход – в иную реальность семейного настоящего и будущего. В этом лобачевском мире, в котором мы пребывали во время пининого визита, параллельные линии жизни неожиданно и непредсказуемо пересекались.

Однако за удовольствие пересечь семейные пути сообщения надо было платить… Его назойливость. Сование носа не в свои дела. Временами это становилось невыносимо. О, с каким пристрастием дядя Пиня учинял допросы! Или взять, к примеру, его страсть к плотской жизни людей и животных. Стоило мне на ладисполийском пляже отлучиться на несколько минут за фотопленкой, как Пиня подскочил к Ирене, моей прибалтийской почти подружке, и начал расспрашивать ее о наших «сношениях», как он выразился. То, что он узнал, его сильно разочаровало.

Худшими были те два дня, когда дядя Пиня воспылал романтическим интересом сначала к моей бабушке, вдове, затем к моей тете. Бабушка твердо отклонила его ухаживания. Он слишком стар, сказала она, а кроме того, что я буду делать c израильским землемером на пенсии, дважды разведенным, который к тому же играл в юности в футбол с моим покойным мужем? Что касается моей тети, то она не стала решительно отвергать знаки внимания дяди Пини и даже пошла на то, чтобы сопровождать его на экскурсии по этрусским гробницам. Тем же вечером мама решительно поговорила с сестрой, а отец пошел на разговор с дядей Пиней. Чтобы охладить его пыл, отец привел несколько аргументов. Наши семьи состояли в отдаленном родстве, напомнил он дяде Пине, и мои родители приходились друг другу пятиюродными братом и сестрой или чем-то в этом роде. В свою защиту дядя Пиня выдвинул тезис о своих «серьезных намерениях», а также напомнил отцу, что большинство ашкеназских евреев приходятся друг другу родственниками – четвероюродными или пятиюродными, но кому это мешает?

В эту ночь мне снилось, что я ищу оазис в пустыне и натыкаюсь на дядю Пиню в костюме бедуина.

– Воды, воды, – говорю я ему во сне.

– А ты вступил во Второй интернационал? – спрашивает он.

– Нет. А зачем?

– Сыр в ресторане был совсем неинтересный, – отвечает дядя Пиня и запевает «Марсельезу» по-русски.

После Ладисполи я виделся с дядей Пиней только раз. Он так и не приехал к нам в Америку – на то были свои причины. Отец переписывался с ним, но не часто, и они увиделись еще раз в середине 1990-х в Израиле, когда мои родители гостили в артистической колонии в Иерусалиме. «Это был уже не тот дядя Пиня», – рассказывали родители. Физически он был по-прежнему крепок, но память стала слабеть.

Летом 1998-го, меньше чем за год до того, как я встретил свою будущую жену и моя жизнь разом переменилась, я предпринял последний холостяцкий вояж. У меня был годовой академический отпуск – мой первый. Я путешествовал семь недель, побывал в моей любимой Эстонии, потом в Польше, где в Кракове поляки торговали памятью в бывшем еврейском квартале, а из живых евреев осталась лишь горстка стариков. После этого я впервые полетел в Израиль, выступил на конференции и две недели колесил по стране. Я был совершенно ошеломлен Израилем. «Не совершили ли мы ошибку тогда, в 1987-м?» – думал я. Этот вопрос крутился у меня в голове все время, пока я путешествовал и встречался с нашими многочисленными израильскими родственниками. Погостив какое-то время в Хайфе, побывав в Верхней Галилее, я вернулся в Тель-Авив. На следующий день за мной заехал младший сын дяди Пини, скульптор и поэт. Если бы не борода, он был бы еще больше похож на моего отца, своего ровесника. Поэт-скульптор повез меня навестить дядю Пиню.

– Звонить отцу бесполезно, – предупредил меня поэт-скульптор. – Он все равно не вспомнит тебя. Просто пойдем к нему с утра.

Дядя Пиня так и жил в той квартире в восточной части Тель-Авива, недалеко от Синерамы и Дворца Спорта, где поселился с семьей еще в начале 1950-х. Он отказывался переселяться в дом для престарелых, и за ним присматривала женщина из России, из постсоветской волны эмиграции. Обрамленный черным дверным проемом, на пороге квартиры стоял дядя Пиня в своем типичном обличье: полосатая рубашка с короткими рукавами и брюки без единой морщинки. Он выглядел иссушенным, как опреснок. (Я одолжил эту метафору у неподражаемого одессита Эдуарда Багрицкого.) В его почти невесомом теле не было больше краткосрочной памяти.

– Ты кто? – спросил он, после того как мы обнялись и поцеловались.

– Дядя Пиня, я внук Изи. Ты помнишь Изю?

– Изю? Моего брата? За кого ты меня принимаешь? Конечно, помню.

И он потянул меня за футболку в свой кабинет, где семейные фотографии теснились на стенах. Я узнавал многие лица. После того как дядя Пиня уехал в 1924-м, его родители старались вклеивать его фото в семейные портреты, так что его голова всегда оказывалась крупнее голов его братьев и сестры.

– Видишь, как далеко отстоит следующее здание? – произнес дядя Пиня с гордостью, открыв одно из окон. – Тель-Авив перенаселен. А здесь рядом есть водопад.

Дядя Пиня сказал «водопад» вместо «фонтан». В сквере через дорогу из каменной глыбы действительно бил большой фонтан.

Русские книги – классика, а также дешевые издания триллеров из жизни «братвы» – лежали кругом, забытые на диване, на подоконниках, на кухонном столе.

– Ты видишь, какая просторная квартира? – сказал дядя Пиня. – Да, вот так вот. Еще раз скажи мне, ты кто?

– Я внук твоего младшего брата, – ответил я.

– У меня их двое. Которого из них?

– Изи. Помнишь Изю?

– Конечно, помню, – ответил Пиня, а я прикоснулся рукой к холодной стене рядом с фотографией трех братьев – Пини, уже подростка, Изи и Паши, которым на фото десять и девять лет, – снятой в ателье каменец-подольского фотографа, оставившего свою размашистую подпись в нижнем углу снимка.

– Конечно, я помню Изю, – повторил Пиня. – Скажи мне еще раз, а ты кто?

Тут он неожиданно вспомнил моего отца и спросил с негодованием в голосе:

– А почему он не присылает свои новые книги?

Значит, память еще не целиком улетучилась?

Через два дня, в пятницу вечером, младшая внучка дяди Пини забрала меня у назначенного места в Дизенгоф-центре, и мы вместе стали пробираться на машине через болотную жару Тель-Авива в сторону дяди Пининого дома, чтобы захватить его по дороге. Мы ехали домой к ее отцу, поэту-скульптору, который жил у моря. Таков был у них еженедельный ритуал – дядя Пиня проводил пятничный вечер в семье одного из сыновей.

Идя по стопам своего отца, кузина занималась искусствоведением и только что провела семестр во Флоренции. Она была одета в белое льняное платье с разрезами на спине. У нее были короткие черные блестящие волосы и глаза орехового цвета, и она не переставала улыбаться.

По дороге я начал рассказывать кузине о приезде дяди Пини к нам в Ладисполи. Мы едва друг друга знали и очень обрадовались тому, что нашли общую точку – любовь к Италии. Большую часть пути к морю дядя Пиня хранил молчание, сидя на заднем сиденье.

– А я вот не изучал итальянский, – сказал он под конец. – Но хорошо говорю по-арабски.

И он демонстративно произнес какую-то арабскую фразу.

За вегетарианским ужином в столовой, глядя на Средиземное море, мы с дядей Пиней говорили по-русски. Остальные члены семьи, для которых родным языком был иврит, нас не понимали.

– С моей первой женой мы говорили между собой по-русски, когда не хотели, чтобы мальчики нас понимали, – рассказывал дядя Пиня. – Но старший сын все-таки чуть-чуть научился. А младший знает лишь пару слов. Вторая жена, да и моя теперешняя подруга – все они из России.

– Папа, а как Верочка? – спросил дядю Пиню поэт-скульптор по-английски.

– А кто это? – спросил дядя Пиня, нимало не смутившись.

– Верочка. Ты что, забыл?

– Ах, Верочка! – дядя Пиня повернулся ко мне и снова перешел на русский. – Верочка – это моя подруга. Моложе меня на несколько лет. Мы с ней пробовали, но, знаешь, у нас не получается.

Недавнее прошлое перестало существовать, а вот далекое прошлое было бескрайним океаном, в волнах которого дядя Пиня еще мог кувыркаться. Я спрашивал его о юности в Каменце и о том, как же он, ребенок из буржуазной семьи, впервые заинтересовался социализмом. Дядя Пиня ответил, что до сих пор испытывает чувство вины из-за одного эпизода, случившегося незадолго до того, как он навсегда покинул родной дом. Отец попросил Пиню сходить с ним в синагогу на шабес. Пиня твердо отказался.

– Я помню этот день, будто это было вчера. Понимаешь, я жалел об этом всю жизнь. Я ведь так никогда больше не увидел своего отца. Я должен был тогда пойти вместе с ним. Принципы, принципы… я должен был послать подальше свои социалистические принципы, – сказал дядя Пиня.

Неужели память питается неискупленной виной? Или чувство вины, как минога, паразитирует на воспоминаниях?

Дядя Пиня прожил еще пять лет. Ему было почти сто, когда жизнь, наконец, предъявила ему свой счет.

Дядя Пиня, ревнитель и открыватель правды любой ценой, даже если это означало нарушить границу неприкосновенной личной жизни человека, остается самым живым из моих покойных родных…

На четвертый день своего визита в Ладисполи дядя Пиня разбудил меня в шесть утра.

– Скорей вставай, мой мальчик. Я вас всех везу в Помпеи. Прямо сейчас.

За завтраком мама сказала, что у нее упало давление и она не чувствует в себе сил, чтобы путешествовать. Я ответил, что не оставлю ее одну. Отцу, в чьих глазах поднималась волна паники, пришлось поехать с дядей Пиней. Путешественники вернулись вечером на следующий день; дядя Пиня вбежал в квартиру, бурлящий эмоциями; за ним следом вошел мой изможденный отец. Неделей позже мы с мамой все-таки съездили в Помпеи с группой беженцев, взяв автобусный тур авантюриста Ниточкина.

Из Помпеи дядя Пиня привез нам в подарок книжку, которая до сих пор хранится в моей домашней библиотеке. Я достаю ее из книжного шкафа в «красной гостиной», где она делит узкую полку с альбомами Модильяни, Малевича и Шагала. Рассматриваю репродукции фресок, на которых совокупляются люди и животные, и думаю о кипучем дяде Пине и о том, что рассказал мне отец сдавленным голосом, когда мы вышли с ним на балкон.

За окнами нашей квартиры солнце уже затонуло в Тирренском море. Дядя Пиня сидел в кухне, перечисляя маме все диковины, увиденные им в Доме Весталок и на Вилле Загадок. Листая книгу, подаренную нам, дядя Пиня показывал маме самые «интересные» фрески, а отец тем временем рассказал мне, как они ехали из Рима поездом до Неаполя и как Горький, святой покровитель пролетарских писателей, должно быть переворачивался в гробу при мысли о том, что его восторженный почитатель дядя Пиня вычеркивает строчку за строчкой из счета в ресторане под открытым небом в Сорренто, в сияющем Сорренто, где отец с дядей Пиней остановились на ночь, перед тем как утром сесть на паромчик и отплыть на Капри.

– Капри – это что-то не из мира сего, – сказал отец. – А дядя Пиня… дядя Пиня был самим собой

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.