I

I

Самые прекрасные, самые благородные, самые героические поступки не имеют никакой цены, если они совершены сумасшедшим, если тем, кто совершил их, не руководили свободная воля и ясное сознание окружающего. С другой стороны, никакие преступления не могут быть вменены в вину сумасшедшему. Он не может быть ни награжден, ни наказан, его нельзя счесть ни преступником, ни героем. Он — ничто, нуль. История считается лишь с последствиями его безумных действий; с ним самим ей делать нечего. Она не предает его память забвению лишь потому, что ей, как лермонтовскому Демону, «забвенья не дал Бог»{49}.

Был ли Павел таким сумасшедшим? Должны ли мы раз навсегда отказаться от всякого суда над ним? Правы ли те, кто считает, что в жилах его текла кровь того голштинского дома, который «в течение одного столетия произвел трех сумасшедших»{50}, и в том числе императора Петра III, отца императора Павла? Другими словами: верно ли широко распространенное убеждение, что Павел страдал наследственным помешательством? Но разрешение этого вопроса зависит от разрешения загадки, имевшей трагическое влияние на всю жизнь Павла I: был ли он в действительности сыном того, кого принято считать его отцом? Если мы даже признаем, что сумасшествие неизбежно передается от отца к сыну, то все-таки не сможем на основании сумасшествия Петра III признать сумасшедшим и Павла. Слишком много данных говорит за то, что он вовсе и не был сыном законного своего отца.

Когда императрица Елизавета Петровна решила повенчать великого князя П[етра] Ф[едоровича], племянника своего и наследника престола, с принцессой Софией-Фредерикой-Августой Ангальт-Цербстской, впоследствии императрицей Екат[ериной] II, врачи, принимая во внимание физическую слабость великого князя, советовали отложить свадьбу[48]. Однако Елизавета не последовала этим советам, и в 1745 году свадьба была отпразднована. Между тем врачи оказались правы. Некая г-жа Крузе «захотела на следующий день (после свадьбы) расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными; и в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения»[49].

Бездетность этого брака сердила и волновала Елизавету. Недовольная и огорченная поведением своего племянника, выказывавшего все признаки если не сумасшествия, то во всяком случае крайнего слабоумия, императрица была права, мечтая о передаче престола не непосредственно Петру Федоровичу, а будущему его сыну. Неограниченная власть и отсутствие точного закона о престолонаследии давали ей возможность со временем отстранить не оправдавшего ее надежд племянника и объявить наследником ребенка, который бы должен родиться от его брака.

Для надзора за великокняжеской четой была к ней приставлена чета неких Чоглоковых. Ни один, шаг великого князя и великой княгини не мог укрыться от этих Аргусов, как называла их сама Екатерина. Особенно старалась г-жа Чоглокова, женщина, куда более умная и пронырливая, чем ее муж. К 1752 году императрица Елизавета начала уже терять терпение, ожидая когда же наконец Екатерина Алексеевна подарит государству наследника. Она стала упрекать Чоглокову, но та отвечала, что «дети не могут явиться без причин и что хотя Их Императорские Величества живут в браке с 1745 года, а между тем причин не было»[50]. С этого времени Чоглокова стала весьма деятельно заботиться о продолжении царского рода. С помощью Брессана, камер-лакея Петра Федоровича, она отыскала в Ораниенбауме хорошенькую вдову г-жу Грот, согласившуюся «испытать» великого князя[51]. Неизвестно, чем кончилось «испытание», но надо предполагать, что на сей раз Петр Федорович его не выдержал, так как вскоре последовали события, о которых сама Екатерина впоследствии рассказала следующее:

«Чоглокова, вечно занятая своими излюбленными заботами о престолонаследии, однажды отвела меня в сторону и сказала: „Послушайте, я должна поговорить с Вами очень серьезно“. Я, понятно вся обратилась в слух, она с обычной своей манерой начала длинные разглагольствования о привязанности своей к мужу, о своем благоразумии, о том, что нужно и чего не нужно для взаимной любви и для облегчения или отягощения уз супруга или супруги, а затем свернула на заявление, что бывают иногда положения, высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правила. Я дала ей высказать все, что она хотела, не прерывая, вовсе не ведая, куда она клонит, несколько изумленная и не зная, была ли это ловушка, которую она мне ставит, или она говорит искренно. Пока я внутренно так размышляла, она мне сказала: „Вы увидите, как я люблю свое отечество и насколько я искренна, я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения: предоставляю Вам выбор между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, последний?“ На это я воскликнула: „Нет, нет, отнюдь нет.“ Тогда она мне сказала: „Ну, если не он, так наверно другой“. На это я не возразила ни слова, и она продолжала: „Вы увидите, что помехой вам буду не я“»[52].

Вряд ли заботливая Чоглокова действовала за свой страх. С большой вероятностью можно предположить, что между ею и императрицей состоялось совещание, на котором решено было не замечать любовного увлечения молодой великой княгини и об этом решении довести до ее сведения. Таким образом, у Екатерины были развязаны руки. Теперь она уже могла почти без всякого риска отдаться чувству, постепенно завладевавшему ею. Этим чувством была любовь к молодому, изящному и решительному придворному Сергею Салтыкову. Ободренная намеками Чоглоковой, а может быть и самой императрицей[53]{51}, Екатерина окончательно перестала противиться его домогательствам. Осенью 1753 г. роман перешел в связь, а через год после того, 20 сентября 1754 г. Екатерина родила ребенка, нареченного Павлом. Это и был будущий император.

Ничто не скрывается от придворных сплетников. Связь великой княгини была известна всем. Вымышленные и действительные подробности романа переходили из уст в уста. Когда же выяснилось, что Екатерина, наконец, беременна, явилась необходимость, если не положить предел всяким слухам (что было уже невозможно), то, по крайней мере, заставить в них сомневаться. Это было одинаково и в интересах любовников, и в интересах престолонаследия, о котором так заботилась императрица и ее приближенные. Надо было хоть чем-нибудь зажать рты болтунам и одним слухам противопоставить другие, на основании которых явилась бы возможность отцом будущего ребенка считать великого князя.

Салтыков, каким-то образом сумевший втереться в дружбу с Петром Федоровичем, пока еще не было поздно пригласил к нему врачей, которым предстояла задача излечить великого князя от его физического недостатка и сделать его настоящим мужем Екатерины.

Впоследствии Петр Федорович излечился, но в описываемое время старания Салтыкова, очевидно, не увенчались успехом, так как даже три года спустя, во время второй беременности Екатерины, Петр Федорович говорил: «Бог знает, откуда берется беременность у моей жены»[54].

Салтыков не только считал себя отцом ребенка, но и позволял себе впоследствии намекать на это при иностранных дворах. После рождения Павла сочли удобным удалить его из Петербурга. Понятия о приличии, господствовавшие в XVIII веке, позволили возложить на него миссию несколько странную: он был отправлен в Швецию и Саксонию[55] с известием о рождении Павла. Об этом посольстве Екатерина пишет: «Я узнала, что поведение Сергея Салтыкова было очень нескромно и в Швеции, и в Дрездене, и в той и в другой стране он, кроме того, ухаживал за всеми женщинами, которых встречал»[56]. Из этих слов видно, что нескромность поведения Салтыкова заключалась не только в ухаживании за женщинами, а и в чем-то другом. Очевидно, речь идет о нескромности его разговоров, а весь контекст фразы позволяет с огромным вероятием предполагать, что Салтыков позволял себе откровенничать о происхождении Павла.

В русской исторической науке существует рискованная традиция в доказательство происхождения Павла Петровича от Петра III ссылаться на их физическое и нравственное сходства. Сейчас мы увидим, что основания эти шатки. Прежде всего — о сходстве физическом.

Дошедшие до нас портреты вовсе не позволяют заметить особого сходства Павла Петровича с Петром III, но много говорят о его сходстве с принцем Ангальт-Цербстским, его дедом со стороны матери, от которого унаследовал он характерные черты своего лица: некоторую одутловатость, выпуклый лоб и вздернутый нос[57].

Что касается характера Павла Петровича, склада его ума, идей, которые им господствовали, то здесь он имеет лишь самое внешнее, самое поверхностное сходство с Петром III. Подобно последнему, Павел был раздражителен, резок, вспыльчив, настроения его часто сменялись одно другим. Он, как и Петр III, чрезвычайно боялся, как бы не упрекнули его в недостатке самостоятельности. Но и другой сын Екатерины II, Алексей Бобринский, происхождение которого от Григория Орлова никогда никем не оспаривалось, обладал теми же свойствами, хотя условия его жизни давали ему на это гораздо менее права, чем Павлу.

Очевидно, для того чтобы быть раздражительным, резким и вспыльчивым, сыну Екатерины II вовсе не было необходимости быть сыном Петра III. Мы не станем доискиваться, от кого унаследовал он эти качества; может быть, они создались в нем помимо всякой наследственности. Для нас пока важно лишь то, что они нисколько не подтверждают его происхождения от Петра III. Более того, впоследствии мы увидим, как велико было их внутреннее различие, как глубоко отличался Павел Петрович от глупого, грубого и ничтожного человека, которого называли его отцом, [Страница утрачена. — Ред.] {52} «…к этому мальчику!» — восклицает Моран.[58]

Оставим, однако, Бобринского и возвратимся к Павлу. Мы готовы признать, что в вопросе о его происхождении много спорного и неясного. В конце концов ни те, кто считает его сыном Петра III, ни противники этого взгляда (к ним пишущий эти строки причисляет и себя) не располагают неопровержимыми доказательствами. Разрешение загадки Екатерина унесла с собою в могилу, а, может быть, и сама не знала его. Важно лишь то, что крайне основательные сомнения в законном происхождении Павла никоим образом не позволяют считать, что его психическая ненормальность подтверждается ненормальностью Петра III. История раз навсегда должна перестать ссылаться на его наследственное безумие.

Следует, однако, признать, что сделав это, историческая наука должна будет испытать целый ряд затруднений, не существовавших для нее раньше. В самом деле, если Павел не унаследовал сумасшествия от своего отца, то нужно решить вопрос о том, как он сошел с ума, т [о] е[сть], когда начали в нем проявляться первые признаки безумия и в чем они выражались.

Для этого будет необходимо подвергнуть критике заявления современников Павла о его сумасшествии. Такая критика заставит историю сперва усомниться в этом сумасшествии, а потом и совсем от него отказаться. Но тут возникает вопрос большой исторической важности и еще большей трудности: каким образом возникла легенда о сумасшествии Павла, чем питалась она для своего развития и кому и зачем понадобилось ее сложить?

Такова в общих чертах задача, которую должна будет поставить себе история, если она, как и подобает ее научному достоинству, перестанет ссылаться на мифическую наследственность императора Павла I. В этом кратком труде мы не беремся окончательно разрешить эту задачу, а лишь попытаемся предложить вниманию читателя несколько догадок, которые кажутся нам верными.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.