Последняя утопия (1989)

Последняя утопия (1989)

Однажды, находясь в Испании, Ельцин попал в авиакатастрофу. Потом, по хронологии, я еще вернусь к этому эпизоду, но здесь хочу выделить один очень важный, на мой взгляд, психологический момент.

Перед вылетом самолет местной авиалинии два раза меняли и все равно не угадали — машина в воздухе вдруг начала терять высоту, что-то забарахлило в моторе…

И лишь один человек повел себя в этот момент странным образом: в момент падения самолета Ельцин категорически отказался пристегнуться[6].

Кто-то крикнул:

— Борис Николаевич, пристегивайтесь, что вы делаете!

Но он молчал, бледнел и только смотрел в окно. Своим настроением Ельцин заразил и сидевшего рядом помощника, Льва Суханова. Тот тоже не посмел пристегнуться, решил быть с шефом до конца, и когда самолет все-таки приземлился — не рухнул, а именно приземлился, дотянул до земли, но очень жестко («удар был страшный», как писал Ельцин в своей книге) — Суханов отделался легко, а вот Ельцину пришлось перенести в местной больнице срочную и рискованную операцию на позвоночнике.

А вот другой известный эпизод. Автомобильная авария в центре Москвы (он как будто нарочно собирал все виды катастроф, падений, столкновений, все возможные варианты). Средь бела дня, на Тверской, юркий «жигуленок» неожиданно врезался в бок его черной служебной «Волге», которая мчалась в центр.

Три дня Москва была наполнена одной этой темой, три дня лихорадочно выясняли все вокруг (журналисты, демократическая общественность, добровольные помощники, следователи, простые обыватели): а кто же он, владелец «жигуленка», с какой целью выскочил навстречу черной «Волге» товарища Ельцина? Ведь если бы удар пришелся чуть в сторону, ох, несладко пришлось бы Председателю Верховного Совета РСФСР..

Откуда он вообще взялся, этот водитель-пенсионер, да не подосланный ли это казачок, да не из бывших ли, ветеранов, понимаешь, спецслужб, не из красно-коричневых ли? Зачем погнал чуть не на таран?

Огромный, все заглушающий хор голосов, задающих неудобные для власти, для товарища М. С. Горбачева лично вопросы. И слабый-слабый голос пенсионера в ответ: простите, не заметил…

А почему не заметил? А потому что машина товарища Ельцина ездит по центру города на своей, положенной таким машинам, скорости, но без включенного проблескового маячка и без сирены. Потому что товарищ Ельцин запретил водителю ездить с сиреной и мигалкой… Категорически отказался пользоваться этой привилегией.

А знаменитое падение Ельцина с моста в районе Рублево-Успенского шоссе 28 сентября 1989 года?

Над ним потом издевались, приписывали ему любовные похождения, пьянку, что чуть ли не сам упал с моста, нарочно, и, конечно, надо было что-то отвечать, хотя бы проводить собственное расследование, давать ну хоть какую-то версию, но он опять упрямо молчал — претензий ни к кому не имею. Извините.

Между тем падение произошло с большой высоты, в полубессознательном после шока состоянии он провел в очень холодной воде достаточно продолжительное время — угроза для жизни Бориса Николаевича была. И нешуточная.

Непонятно было одно: откуда она исходила?

Он запомнил — ему накинули мешок на голову. В воде удалось освободиться. Но мешка не нашли.

Он запомнил — подъехала сзади машина. Но постовые милиционеры, вытащившие его из воды, факт существования «чужой», с визгом шин уехавшей машины не подтвердили.

Он запомнил — ударили по голове, скинули, очнулся уже в воде.

Горбачев, следователи, министр внутренних дел Бакатин, потом Коржаков в своей книге, да вообще все, кто как следует прокатился после на этой теме, в один голос сомневались: если бы ударили по голове, где же рана? И вообще, разве отделался бы тогда так просто товарищ Ельцин Борис Николаевич? Нет, увы, не отделался бы…

Михаил Сергеевич с пеной у рта требовал от него объяснений. И логично требовал — страна-то была возмущена, версия о покушении была на устах всей демократической общественности.

А Ельцин — молчал.

На заседании сессии Верховного Совета говорить категорически отказался. Лишь произнес: я уже сказал и заявил органам, проводившим расследование, что претензий ни к кому не имею, мне больше добавить нечего.

Решили, что он что-то скрывает. На самом деле, если посмотреть всю цепочку, все подобные факты за всю его жизнь, — нормальная реакция.

Не было ничего, говорите? Ну, значит, не было.

Так было покушение или нет? Выскажу свою версию, поскольку за прошедшие почти 20 лет никаких новых фактов в этой истории не появилось…

Подобные молниеносные нападения КГБ совершал мастерски, когда нужно было запугать людей: несговорчивых информаторов, тех, кто на что-то не соглашался, кто «неправильно себя вел», чье поведение не нравилось. Использовались для этого самые разные схемы — от обычных телефонных звонков до наездов автомашиной на близких родственников и избиений в подъездах.

Ельцина припугнули молниеносно. Он даже не успел ничего понять. Но понял главное — в эту игру он с ними играть не будет. Не будет жаловаться, просить защиты у этой власти, не будет разбираться с КГБ. Но ненависть к тем, невидимым, кто отслеживает каждый шаг и способен напасть из-за угла, сохранил в себе навсегда.

Интересно, что версия Коржакова, его телохранителя, теперь, через много лет, полностью совпадает с официальной версией, на которой настаивали Горбачев и Бакатин — «ничего не было».

— Долгое время, — говорит Наина Иосифовна, — я пыталась понять, какую роль играет Александр Васильевич в нашей жизни. И долгое время мне казалось, что он появился при Борисе не случайно, не по своей инициативе. Никаких доказательств у меня, конечно, нет, но я не могла отделаться от мысли, что в КГБ его приставили к Борису Николаевичу, чтобы он следил за ним. И что его увольнение из КГБ, и «добровольная охрана», что все это часть большой игры. Потом, после 1991 года, эти опасения прошли, но время от времени возникали вновь… Его очень не любила внучка Бориса Николаевича, Катя. Мы ее переубеждали — ну посмотри, Александр Васильевич добрый, как он помогает дедушке. А она отвечала: «А вы посмотрите, какие у него злые глаза».

Все эти его падения, физические и политические, аварии, крушения, столкновения, путчи — всё вместилось в шесть лет, с октября 1987-го по октябрь 1993-го. Дальше кризисы изменились, изменилась их природа. А тогда, в эти первые годы, было очевидно, что кто-то упрямо испытывает его на физическую прочность, на жизнестойкость.

И, как будто понимая это, он каждый раз упрямо молчал, не делал заявлений, не устраивал шума, не поднимал скандала.

Потом его славе уже не смогут помешать никакие досадные неприятности. Напротив, от всех этих «историй» она только растет как на дрожжах, и кажется, что, если бы Ельцин просто споткнулся на улице, это сразу бы стало событием общенационального масштаба… Слава растет независимо от него, фантастическая, непонятная, великая.

Он сам пытается как-то объяснить ее, даже отшутиться. «Это не потому, что я обладаю какой-то особенной привлекательностью. Нет, косые взгляды антиперестроечных сил, в том числе части руководства, целый год делавших табу из фамилии Ельцин, вредивших всевозможными способами, породили мощное давление в противоположную сторону», — говорит он в одном из интервью.

Безусловно, он прав, ельцинский миф родился вопреки официозу, всяческим попыткам вытолкнуть его из политики. Но даже если бы этих попыток не было, если бы они сами не прославляли его этими неуклюжими разоблачениями, этими фельетонами, зубодробительными статьями, думаю, и тогда его слава все равно появилась бы. Конечно, она бы росла намного медленнее, спокойнее, но все равно проросла бы.

Слишком велика была потребность в лидере. Потребность в сказочном герое, в богатыре, который и в огне не горит, и в воде не тонет.

И даже эти странные, почти нелепые происшествия встраивались в тот же богатырский контекст. Впрочем, все они могли окончиться вполне трагично, а не нелепо, и, кстати, чудом не окончились.

11 февраля 1989 года, меньше чем за две недели до официальной даты окончания выдвижения кандидатов на Первый съезд народных депутатов СССР, Ельцин летит в военном самолете в Пермь. Сперва, впрочем, вылетел из Москвы в Ленинград, чтобы «запутать следы». Там его встретили «некие товарищи», перевезли на военный аэродром и отправили в Пермь на военном борту, «в обнимку то ли с крылатой ракетой, то ли со снарядом», как он пишет в мемуарах.

У читателя может возникнуть вопрос: почему кандидат в депутаты должен «запутывать следы»? Но такова была реальность его кампании — предвыборные собрания жестко контролировались из Центра, да и местными партийными органами, поэтому поневоле приходилось прибегать и к такой вот конспирации.

Насчет ракеты — не шутка.

Он летит в крылатом военном грузовике, прижавшись к холодному металлическому туловищу огромного снаряда, под оглушительный шум моторов (никакой звуковой изоляции не предусмотрено, как и прочих удобств)…

Что делает он, бывший первый секретарь обкома, бывший кандидат в члены Политбюро, в этом холодном и шумном отсеке, между небом и землей, между прошлым и будущим?

Его слава, его борьба толкают его сами, он и впрямь словно парит над всеми препятствиями.

Кстати, летит он, чтобы баллотироваться в народные депутаты, не куда-нибудь, а в Березники, в город своего детства. Этот удивительный предвыборный трюк ему удастся, как и многие другие: власти в Березниках не будут готовы к его приезду, не успеют подготовить и окружное собрание, земляки будут приветствовать его овацией, и, стоя в этом скромном провинциальном зале, на фоне красных флагов и портрета Ленина, он вдруг почувствует удивительное волнение.

Военное детство встанет перед его глазами. Встанет ровно на секунду, чтобы уступить место другим захватывающим впечатлениям той предвыборной кампании.

Была поставлена четкая задача: Ельцин не должен пройти выборы. Как эта задача решалась? В своей книге «Исповедь на заданную тему» Б. Н. цитирует одну из многочисленных «методичек», которые в те дни держали на своем столе партработники.

«Как ни парадоксально, являясь сторонником нажимных, авторитарных методов в работе с кадрами, он считает возможным входить в общественный совет “Мемориала”. Не слишком ли велик диапазон его политических симпатий? И “Мемориал”, где он оказался в одной команде с Солженицыным, и “Память”, на встречу с которой он с охотой пошел в 1987 году. Не та ли это гибкость, которая на деле оборачивается беспринципностью?»

«Что движет им? Интересы простых людей? Тогда почему их нельзя практически защищать в нынешнем качестве министра? Скорее всего, им движут уязвленное самолюбие, амбиции, которые он так и не смог преодолеть, борьба за власть. Тогда почему избиратели должны становиться пешками в его руках?»

«Это не политический деятель, а какой-то политический лимитчик».

Трудно себе представить, удивляюсь я вслед за Ельциным, что вот эту галиматью читали в московских райкомах партии! Собирали уважаемых людей — преподавателей вузов, директоров предприятий, руководителей районных организаций, от торговли и общепита до милиции и народного образования — и читали им вслух про то, что «Ельцин сторонник нажимных методов…». Мол, идите к простому народу, товарищи активисты, соберите его у себя там, на предприятиях, и объясните, что голосовать за Ельцина никак нельзя.

Да простым людям к этому моменту было уже наплевать не только на то, с кем он там встречался и каких методов он сторонник. Если б народу даже сказали, что Ельцин берет деньги от американских империалистов, пьет кровь христианских младенцев, имеет гарем и виллу на Канарах, — все равно бы не поверили. Ельцин в 1989 году — это герой, рыцарь, защитник, заступник, Добрыня Никитич и Илья Муромец, Иван-дурак и Емеля, Иван-царевич и Серый Волк в одном лице. Ельцин — всё!

Райком — ничего…

Если бы хоть одного из слушателей этой райкомовской пропаганды подняли на трибуну и честно спросили бы его мнение, знаете, что бы он им сказал, если б набрался духу?

— Ребята, — сказал бы он им. — Если вы хотите его закопать, то закапывайте. Арестовывайте, ссылайте, убивайте, прячьте в неизвестном месте, если у вас хватит смелости. Иначе — вы ему только помогаете.

Конечно, против выдвижения Ельцина кандидатом в народные депутаты СССР действовали не просто отдельные работники конкретных райкомов и обкомов — Мобилизована была вся власть на местах. Ему отказывали в аренде залов для предвыборных собраний, переносили их даты, не пускали в зал тех, кто, по мнению властей, был «неблагонадежен», проводили «антисобрания» и «антимитинги».

Однако эта советская система в условиях открытой публичной политики действовала хоть и жестко, но крайне неуклюже. За Ельциным же стояла стихия… Стихия народной поддержки, неуправляемая, мощная, абсолютно бескорыстная.

Но самое главное — сам Ельцин в этой стихии чувствовал себя как рыба в воде, легко и уверенно. Это был первый и практически единственный на всем пространстве СССР политик, абсолютно готовый к публичности.

В более чем десяти регионах России, где его выдвигали в депутаты, на собраниях выступали его «доверенные лица». Ельцин рассылал вместе с ними свои письма, в которых он благодарил за поддержку. Но ни в одном письме не было даже намека, где же именно он будет баллотироваться. Он не желал раскрывать карты.

Это была лихо закрученная предвыборная интрига, которая приносила свои плоды. Но вскоре стало ясно, что Ельцин будет баллотироваться в столице. Причем почти во всех ее районах. «Москвичи не приняли тебя, Борис», — сказал когда-то ему Горбачев.

Не приняли? Вот сейчас и посмотрим.

В Кунцеве, возле кинотеатра, на холодном октябрьском ветру его ждали, причем ждали не один час, около сотни сторонников с плакатами: «Борис Ельцин — выбор народа», «Если не Ельцин, то кто?». Это были не выборщики окружного собрания, а простые активисты, которые не принимали участия в самом голосовании. Но когда собрание началось, они не ушли домой. Собрание продолжалось девять часов. Ельцин оказался в списке кандидатов.

А вот как проходило его выдвижение в Черемушках, по описанию британского журналиста:

«Битком набитый зал в районном Доме культуры и разочарованная толпа, стоящая под снегом в надежде хотя бы мельком увидеть его, крикнуть ему пару слов, прикоснуться к кумиру. Когда Ельцин заговорил, люди достали блокноты и авторучки — одни по привычке, другие из подозрения, что пресса не дает правдивого отчета ни о чем, что говорит или делает Ельцин. Им повезло оказаться в зале, и они считали своим долгом сообщить правду тем, кого там не было».

Им повезло оказаться в зале…

И действительно, в те январские и февральские дни 1989 года в стране не было событий, которые вызывали бы больший ажиотаж, чем эти предвыборные собрания. Люди буквально ломились в зал, их отпугивали, отпихивали, оттаскивали от дверей милиционеры и дружинники, требуя «приглашений», которые выдавали райкомы партии. Возникала давка. В зале было душно. Собрания продолжались по девять, иногда по двенадцать часов. Ведь каждый кандидат поднимался на сцену, чтобы ответить (подробно ответить!) на вопросы избирателей. Ельцину задавали сотни вопросов, он выбирал из них самые злые и неприятные и отвечал в своей излюбленной, ироничной и жесткой манере. Делать это он умел еще со свердловских времен: не зря часами держал внимание целых стадионов…»

Ничего подобного страна не видела и не слышала десятки лет. Ощущение того, что с трибуны говорят незаученные тексты и что можно задавать любые вопросы, было ни с чем несравнимо. Оно опьяняло.

Так что же говорил кандидат Ельцин?

В речи, которую Ельцин произнес в тех самых Черемушках (Гагаринский избирательный округ), он «призвал к контролю народа над партией, к социальной справедливости», к «возрождению духа сочувствия».

Надо отдать 4-е управление Минздрава (так называемую «кремлевку») пенсионерам, сиротам и афганским ветеранам. Спецраспределители должны быть закрыты. Выборы на всех уровнях должны быть тайными и конкурсными, с несколькими кандидатами…

Власть должна перейти к выборным органам (съезду). Партия должна перестать играть руководящую роль, а подчиняться решениям съезда (так же, как и правительство, и все политические и общественные организации, — «без исключения», подчеркивал Ельцин, выдерживая свою знаменитую долгую паузу). Политика, экономика и культура должны быть децентрализованы. Средства массовой информации также должны быть подотчетны «обществу в целом, а не группе людей». В новом советском парламенте народные депутаты должны иметь возможность требовать общенародного референдума — «по наиболее важным политическим вопросам».

Однако краеугольным камнем всех его предвыборных речей по-прежнему оставалось требование социальной справедливости: «расширить снабжение продуктами, потребительскими товарами, услугами и жильем», «сократить оборонные и космические программы для проведения сильной социальной политики», «ликвидировать продовольственные пайки и специальные распределители».

Ельцин употреблял все те же слова из горбачевского лексикона — плюрализм, перестройка, но его речь была совсем не похожа на «Обращение Центрального комитета к партии, ко всему советскому народу», опубликованное в «Правде» 13 января, «навстречу выборам».

Эффективность Ельцина-политика в предвыборной гонке была выше эффективности его оппонентов ровно настолько, насколько его предвыборная программа отличалась от этого невнятного документа.

Чутко чувствуя настроение аудитории, он шел на несколько шагов впереди своих оппонентов. Он говорил — пусть осторожно и с оговорками — то, что они еще боялись сказать. Он ставил цели, которые еще сияли для большинства где-то вдалеке.

Например, право на «индивидуальное» владение землей. Словосочетание «частная собственность» было еще запретным даже для него, борца за социальную справедливость и ниспровергателя основ. «Я бы не стал употреблять этот термин. Нужно учитывать народную психологию», — сказал Ельцин, комментируя земельную реформу в Эстонии, где уже (!) вернули наследникам права на земельные участки.

«А вообще называйте как угодно. Главное — вернуть человеку и его детям чувство хозяина земли», — добавляет он.

Вот это умение Ельцина остаться в рамках общепринятой социальной морали и вместе с тем — сдвинуть ее вперед, расширить рамки дозволенного — тоже из арсенала его публичной политики, которым тогда, повторяю, никто еще не владел.

Московские политические обозреватели, Андраник Мигранян и Виталий Третьяков, сразу обратили внимание на это отличие. Мигранян назвал ельцинские постулаты «опасными». Они, мол, упрощают реальные проблемы. Третьяков поставил вопрос иначе: для чего Ельцин идет в политику, отказываясь ради депутатского мандата от министерского кресла? Чтобы завоевать власть? Получается, он борется за власть? Разве так можно?

Поведение Ельцина и анализ его программы действительно приводили к таким выводам: этот политик хотел прийти к власти — через выборы, через народное мнение, через публичные методы борьбы! Это было настолько невероятно для нашей политической традиции, настолько странно и необычно, что вызывало у элиты (в том числе и у самых умных обозревателей) естественное отторжение. В стране, где власть доставалась только в рамках жесткой кулуарной схватки, где ее нужно было заслужить в кабинетах вышестоящего начальства, проходя всю иерархию, ступенька за ступенькой, это казалось дерзким вызовом. Это казалось даже аморальным.

Ельцин опережал их всех на целый круг! На это нельзя было не ответить.

«Популизм» Ельцина, то есть лозунги его политической программы, которые тогда казались несбыточными и невыполнимыми, — надолго приклеится к нему как политический ярлык. Но вот что интересно: пройдет два-три года и то, что он тогда декларировал, станет реальностью: рынок, частная собственность, в том числе и на землю, многопартийность, приватизация предприятий. А вот популярными эти лозунги сразу быть перестали. Но Ельцин упрямо продолжал следовать своей программе, уверенный, что только на этом пути общество ждет социальная справедливость.

Январский пленум ЦК КПСС 1989 года, где выбирались 100 делегатов от КПСС на будущий съезд народных депутатов, стал еще одной публичной «поркой» для Ельцина.

Впрочем, теперь гневные речи партийных товарищей в адрес Б. Н. воспринимались уже совсем иначе. Если в 1987 году люди лишь робко прислушивались к Ельцину (и подпитывали свой интерес в основном слухами), то через два года он был уже безусловным лидером общественного мнения. Поэтому «порка» и возымела обратный эффект.

Новую кампанию начал член ЦК, «знатный московский рабочий» Тихомиров. В своем выступлении на пленуме и в своей пространной статье, опубликованной затем в газете «Московская правда», Тихомиров задавал такие риторические вопросы: почему член ЦК КПСС товарищ Ельцин говорит в своих выступлениях о многопартийной системе? Кто давал ему такие полномочия? Зачем Ельцин призывает создать в новом законодательном органе «оппозицию в 20–30 процентов»? Откуда он знает, сколько процентов оппозиции нужно советскому народу? И зачем она вообще нужна? И наконец, почему Ельцин, когда он, простой рабочий Тихомиров, привел в Госстрой своего друга, изобретателя и рационализатора, заставил их ждать в приемной четыре часа?

«Этот токарь не только превосходно знал подробности политической платформы Ельцина, — с удивлением писал московский корреспондент одного из западных изданий, — он также был хорошо осведомлен о его личной жизни». По-рабочему прямо высказался Тихомиров на пленуме о том, что дочка Ельцина почему-то живет в стометровой квартире, ездит на госстроевской машине, что сам Ельцин получил дачу от министерства, члены его семьи по-прежнему пользуются услугами 4-го управления Минздрава, а сам он недавно заказал путевку в санаторий! И все это — на фоне его разговоров о социальной справедливости! Нехорошо, товарищ Ельцин. Там и сям, заключил Тихомиров, демократизация привела к появлению демагогов, которые порочат партию и советскую власть, и чем больше грязи в их речах выплеснется, тем больше они довольны. Коммунисты не позволят свершиться «покушению на партию»!

Токаря Тихомирова поддержали на пленуме бригадир строителей из Москвы, колхозник из Ленинградской области, сапожник из Кишинева, причем ни один из них не повторял другого, а приводил свои аргументы и факты на эту же тему: «Нехорошо, товарищ Ельцин!» Ельцин слушал их речи с некоторым болезненным изумлением. Он не ожидал, что все это будет повторяться снова и снова. Ему казалось, что в этот раз они уже не посмеют давить на него так грубо…

Пленум ЦК поручил Комитету партийного контроля при ЦК КПСС провести «проверку» деятельности товарища Ельцина. И создал комиссию для этой проверки.

Справедливости ради хочу заметить, что членство Ельцина в ЦК уже тогда, в 1989 году, выглядит действительно странно. Он и по внутреннему ощущению, и по идеологии, и по способу жить давно уже вне этой партии. Вот он дает интервью корреспонденту Би-би-си:

— …Многие смотрят на вас как на альтернативу, как на основателя новой партии, новой системы в Советском Союзе.

Ельцин отвечает:

— Я не давал оснований так думать. Другое дело, что у меня в программе есть целая серия очень революционных… мер. Но я не основатель новой политической оппозиции. Не лидер оппозиционной партии.

— Но люди хотят от вас этого.

— …Не говорите, что я призываю к созданию оппозиционной партии. Нет! Для этого еще нет условий.

Ельцин имеет в виду простую вещь: он еще сам не готов к созданию альтернативной партии. Он и впрямь по своей натуре человек глубоко государственный. Членство в ЦК КПСС помогает ему сохранить это ощущение, хотя само по себе уже выглядит анахронизмом — слишком быстро развиваются события. Стихия народной поддержки, народного гнева — кромсает это самоощущение в клочья. Он с системой или против нее? Он внутри системы или уже вне ее?

Пожалуй, Ельцин в 1989 году и сам не знает ответа на этот вопрос.

Однако атака «рабочего Тихомирова» придает ускорение его предвыборной кампании. То, что еще не было сделано его «доверенными лицами», его активистами, его листовками — доделал этот знатный рабочий. Москва взорвалась от возмущения.

На другой день после публикации письма Тихомирова в «Московской правде» в центре Москвы собрался митинг в семь тысяч человек.

Через несколько дней после пленума — еще один митинг, десять тысяч человек.

Затем Ельцин выступает на АЗЛК, по заводскому радио. Там его, прямо на своих рабочих местах во время обеденного перерыва, слушают 70 тысяч человек. По всей стране в это же время идут десятки митингов в его защиту. Один из самых известных — в Уральском политехническом институте, где его хорошо помнят. Это была первая мощная волна митингов в защиту Ельцина, и детали этих событий весьма примечательны.

Москва. Улица Горького, памятник Юрию Долгорукому (он весь оклеен листовками и плакатами: «Ельцин — народный депутат!», «Руки прочь от Ельцина!»). Из мегафона звучит напряженный голос: «Люди чувствуют обман и ложь… Десятки лет нам твердили, что народ и партия едины… Теперь ясно, что авангард партии, ее Центральный комитет, пошел против народа…»

«Ельцин! Не трогайте Ельцина! Ельцину — да! Мафии — нет!» — скандирует толпа. Милиция блокировала площадь.

Вдумайтесь в эти факты.

Митинги на крупнейших заводах, в институтах, на окраинах и в центре столицы. Официально Ельцин пока еще никто, кандидат в депутаты. «Пропустят» его на съезд или нет, еще вопрос. Почему же милиция разрешает эти митинги? Почему заводское или институтское начальство не боится их проводить?

Ответ один — система уже не работает так, как раньше. Полностью ограничить свободу выборов уже невозможно. Не пустить Ельцина на завод тоже невозможно — этому воспротивится заводской комитет. Запретить митинг в институте невозможно — по той же причине. Ельцин — один из тех таранов, которые «пробивают» эту новизну: то есть невозможное делают возможным.

На том самом пленуме, который устами рабочих, колхозников и сапожников так жестко осудит Ельцина, он, вместе со всеми голосуя за кандидатов «красной сотни», то есть депутатов от КПСС, единственный во всем зале поднимет руку «против» — голосуя против Лигачева.

Сто человек депутатов, за каждого голосуют единогласно, и Горбачев, внимательно глядя в зал под сверкающей кремлевской люстрой сквозь знаменитые очки в золотой оправе, сделает вид, что не понял — «единогласно», «что?», «ты, Борис Николаевич?», «один воздержался». Ельцин не станет уточнять, воздержался так воздержался…

Горбачев как будто извиняется перед залом, как будто ему неудобно за того, кого он позвал за праздничный стол, а этот «гость» так откровенно нарушает правила установленного этикета, ну, ничего, товарищи, мы с ним разберемся, потом…

Но потом, в кулуарах, к Ельцину подходит заслуженный седой маршал и молча жмет руку, а в ответ на удивленный взгляд тихо шепчет: «Я тоже хотел голосовать против Лигачева…»

— Что же не проголосовали?

— Я уже закрыл глаза… начал поднимать руку… духу не хватило…

Духу не хватило? Боевому маршалу?

Выборы. Новые выборы. Другие выборы. Все только начинают понимать их правила. Постепенно. Не сразу. Закрывая от страха глаза.

Но кто-то должен их объяснять. Кто-то первый. У кого хватит духу.

Окружное предвыборное собрание. Колонный зал Дома союзов. Самый престижный, после Кремлевского дворца, зал Москвы. Последняя ступенька перед выборами. Здесь нет митингов и демонстраций. Здесь сидит сытая, хоть и испуганная московская элита: секретари парткомов, руководители предприятий, крупнейшие специалисты, городские чиновники. Этот барьер ему не пройти! Просто по определению они не могут за него проголосовать! Может быть, этим объясняется спокойствие властей, разрешающих все эти митинги? Они верят в избирательный закон, придуманный Горбачевым. Верят, что всё под контролем.

«Всем было известно, — пишет Ельцин, — чем кончится окружное собрание, аппарат наметил двух кандидатов — Ю. Бракова (директора автозавода «ЗИЛ». — Б.М.) и космонавта Г. Гречко. У меня была единственная надежда на то, что все-таки удастся переломить зал и зарегистрировать всех, тогда появлялся реальный шанс. (Закон о выборах оставлял такую лазейку, окружное собрание могло внести в бюллетень двух кандидатов, набравших наибольшее число голосов, а могло всех кандидатов. — Б. М.) Но по настроению зала я чувствовал: в этот раз номер не пройдет, в голове у каждого заученно сидели две фамилии…»

Перед самым собранием космонавт Гречко подошел к Ельцину и сказал, что хочет снять свою кандидатуру. Ельцин не дрогнул ни одним мускулом лица. «Нет, подождите, подумайте…» — тихо, почти не разжимая губ, сказал он Гречко. «Я все решил. Борис Николаевич», — так же тихо ответил Гречко и пошел обратно к своему месту.

Когда космонавт (после того как подробно ответил на все вопросы из зала) подошел к трибуне и сказал, что снимает свою кандидатуру, в зале был шок. Подготовленный сценарий был сорван. Работники горкома партии засуетились, но было уже поздно. Зал дружно голосовал за Ельцина. В бюллетень внесены две кандидатуры: Браков и Ельцин.

Космонавт Гречко объявил о своем решении в два часа ночи, перед окончательным голосованием. По правилам окружного избирательного собрания двое кандидатов должны были быть внесены в избирательный бюллетень. Браков получил в Колонном зале 577 голосов выборщиков, Ельцин — 532.

Однако когда к избирательным урнам пришли уже миллионы москвичей, картина была совсем иной.

Ельцин выиграл выборы в Москве с каким-то фантастическим преимуществом. Он набрал 91,53 процента от числа голосовавших (проголосовало при этом почти 90 процентов избирателей). За него отдали свои голоса 5 миллионов 238 тысяч 206 человек. Пять миллионов!

За Бракова проголосовали около четырехсот тысяч москвичей. Это чудо — всеобщая поддержка оппозиционного кандидата, кандидата с ярко выраженной радикальной программой, кандидата опасного, влекущего за собой нестабильность и перемены, — нуждается сегодня хоть в каком-то объяснении. Что, люди в СССР были так недовольны своей жизнью? Объяснение находится в самом слове «чудо». Голосование было таким, потому что люди ждали от Ельцина чего-то невозможного, сверхъестественного.

Даже кандидаты в депутаты советских времен, когда везде выбирали только одного депутата, без права выбора, порой не могли похвастаться столь высоким процентом. За эти «портретики» голосовали (всегда послушно и всегда покорно) по противоположной причине — потому что чудес не бывает. Абсолютное безверие сменилось абсолютной верой.

Но, пожалуй, главное потрясение ждало Ельцина впереди — это был сам Первый съезд народных депутатов, открывшийся 25 мая 1989 года в Кремлевском дворце.

Страна обратилась в слух. На Смоленской площади толпа людей собралась перед витриной радиомагазина, в которой были выставлены несколько работающих телевизоров. Такие же толпы стояли везде, где можно было увидеть или услышать съезд. Телевизоры и радиоприемники работали всюду — в машинах (водители в жаркий день открывали дверцы, и звук разносился по всем улицам города, было странное ощущение, что съезд транслируют прямо с неба), в кабинетах, жилых домах, на кораблях и в поездах, и те, кто не имел возможности в рабочее время смотреть или слушать прямую трансляцию, чувствовали себя глубоко обделенными. «Никто не трудится, все смотрят съезд», — озабоченно сказал кто-то из депутатов.

«Те десять дней, которые почти вся страна, не отрываясь, следила за отчаянными съездовскими дискуссиями, дали людям в политическом отношении гораздо больше, чем семьдесят лет…» — пишет Ельцин, имея в виду 70 лет советской власти. И продолжает: «В день открытия съезда это были одни люди, в день закрытия они стали уже другими». Он не оригинален в этой оценке.

«Десять дней, которые потрясли мир» — типичный заголовок для советских газет 1989 года.

Прямая трансляция съезда перевернула представления о рамках гласности. Следить за тем, как развивается главное политическое событие в режиме реального времени, — это было потрясающее ощущение. И страна пережила его впервые в своей истории. Однако, судя по опросам, проведенным в начале XXI века, примерно половина населения России сегодня уже не знает, что это было за событие и чем оно примечательно.

Первый съезд народных депутатов СССР отличался от аналогичных событий прежде всего по атмосфере, по интонации выступавших на нем людей. Вероятно, он был похож на Учредительное собрание 1917 года, которому предстояло определить судьбы конституции и будущее России и которое, увы, не успело этого сделать. Выходя на трибуну, депутаты говорили не только о законах или о процедурах, которые им предстояло утвердить (хотя и о них тоже). В подтексте каждого выступления дышал сам воздух времени, который буквально обволакивал зал.

Я лично не помню больше такого собрания, события, которое бы сильнее передавало ощущение творящейся истории, чем этот съезд.

В зале сидели 2250 народных депутатов СССР. 750 из них представляли «общественные организации». (Коммунистическая партия Советского Союза также числилась в списке «общественных организаций», ей полагалось 100 мест.)

Остальные 1500 мест были распределены между территориальными округами.

Состав Верховного Совета СССР, избиравшийся с 1936 года, кстати говоря, был значительно меньше. Соответственно, в этот раз в зал Кремлевского дворца съездов попали представители не просто разных республик, национальностей, краев и областей. Тут были люди, которые получили мандат от конкретных районов, практически от конкретных деревень, аулов и станиц. Это был почти Земский собор советской эпохи.

Члены Политбюро находились в зале, среди делегации КПСС. Сама огромная сцена КДС в первый момент трансляции была совершенно пуста. Гигантский портрет Ленина, сиротливо висящий над ней, лишь подчеркивал впечатление зияющей пустоты. Сегодня это кажется пустяковой деталью. Тогда же это стало сенсацией. «Президиума» в первые минуты съезда не было. Его тоже нужно было избрать (хотя, конечно, имена тех, кто будет сидеть в президиуме, были известны заранее).

Впрочем, «чудеса демократии» начались еще раньше. Вот что писал об этом в своих воспоминаниях Анатолий Собчак, приехавший из Питера в Москву за несколько дней до съезда:

«В Москве выяснилось, что подготовка… уже идет. Нам было сказано, что сначала пройдет встреча российских депутатов с руководством партии и российским правительством».

Вести встречу должен был член Политбюро Виталий Воротников. Но вскоре выяснилось, что вести ее он не в состоянии. Депутатская масса бурлила и задавала вопросы. Собчак пишет: «…Оказалось, что он, опытный аппаратчик старого закала, председательствовавший на сотнях мероприятий государственного масштаба, абсолютно не умеет управлять форумом несогласных. Он привык иметь дело с живыми автоматами, а тут… сник и растерялся».

Встречу начал вести Горбачев.

На вопрос Собчака о том, будут ли подвергаться предварительной цензуре выступления депутатов и решения съезда, Горбачев ответил:

— Всё будет решать съезд. Мы за вас, товарищи, решать не собираемся, а тем более оказывать давление.

«При этом я физически ощутил обаяние и силу личности Горбачева», — добавляет Собчак. Однако настырный ленинградский юрист вовсе не собирался успокаиваться, «физически ощутив обаяние и силу личности» первого лица в государстве.

«Нас ознакомили с результатами Пленума ЦК (он состоялся накануне) и рекомендациями по назначению на высшие государственные должности, — пишет Собчак. — Я был удивлен и возмущен предложениями по кандидатурам Председателя Верховного суда и Председателя Комитета конституционного надзора. На высший юридический пост страны — Председателя Верховного суда СССР — Центральный комитет предлагал неизвестного в юридическом мире человека, лишь несколько месяцев проработавшего председателем Московского городского суда, а до этого имевшего только опыт работы народным судьей». Собчак выступил, и все предложенные кандидатуры (кроме председателя Совета министров) были отвергнуты… Политбюро созвало новый пленум ЦК и предложило съезду новые кандидатуры.

Собчак писал: я поднялся на эту трибуну и не почувствовал ни робости, ни волнения. «Сбывался десятилетней давности сон» («странный» сон, в котором он, молодой юрист, стоит на трибуне и говорит правду руководителям Советской страны).

Думаю, что ощущение «сна», — для кого-то страшного, для кого-то триумфального и счастливого, — было в те дни не только у Собчака.

На этом фоне речь Ельцина[7] (в ней он перечислил основные постулаты своей предвыборной программы) стала лишь одним из событий съезда в ряду других. Да, он никогда не умел витийствовать, брать красотой стиля. Как всегда, сжато, сухо, глуховатым голосом изложил свои короткие тезисы. Интрига, связанная с ним, осталась за рамками его выступления. В политическом театре Ельцина никогда не было «системы Станиславского», один сплошной «экшн» — действия, поступки.

Однако в данном случае «экшн» оставался за кадром, а на сцене выступили совсем другие «артисты». Ректор Московского историко-архивного института Юрий Афанасьев. Профессор Ленинградского университета, блестящий юрист Анатолий Собчак. Академик Дмитрий Лихачев. Один из самых известных экономистов своего времени Гавриил Попов. Юрий Власов, олимпийский чемпион по тяжелой атлетике (он произнес самую гневную, самую яркую речь на съезде, в основном посвященную зловещей роли КГБ в жизни советского общества; зал слушал его, едва дыша). Это были высокообразованные, эрудированные, сверкающие красноречием люди. Мы и не знали, что о политике можно говорить так интересно. У всех, смотревших трансляцию, было ощущение взрыва, какого-то словесного вулкана.

Но шок был не от этих речей — шок был от мысли: почему не они сидят в Политбюро? Почему не они нами руководят, если уж теперь им позволено обращаться к нации во весь голос?

Среди делегатов на съезде был и академик Сахаров. Диссидент, который еще два года назад отбывал бессрочную ссылку в Горьком.

Горбачев назвал его по имени-отчеству, Андрей Дмитриевич, поскольку слово «товарищ» здесь явно не подходило. Выступая, Сахаров сразу сказал, что съезд должен быть высшим органом власти в стране. И предложил закрепить это в специальной резолюции (не закрепили).

Выступление Сахарова было еще одной оплеухой советской власти. Однако вскоре страна вспомнила, что по-прежнему живет при ней. 2 июня, на девятый день работы съезда, на трибуну поднялся депутат от Украины Сергей Червонопиский, ветеран афганской войны, молодой человек на протезах.

«Уже утром, — писал Собчак, — в фойе Дворца съездов появились листовки. В них сообщалось, что Сахаров дал интервью канадской газете “Оттава ситизен” и сообщил, что во время афганской войны с советских вертолетов расстреливали попавших в окружение своих же солдат, чтобы те не могли сдаться в плен».

Речь Сергея Червонопиского была гневной. «Мы до глубины души возмущены этой безответственной, провокационной выходкой известного ученого и расцениваем его безличностное обвинение как злонамеренный выпад против Советских Вооруженных сил. Рассматриваем как дискредитацию, как очередную попытку разорвать священное единство армии, народа и партии. Мы восприняли это как унижение чести и достоинства…»

Уходить с высокой сцены на протезах депутату от Украины было еще труднее, чем подниматься. Зал едва ли не стоя, бурной овацией провожал молодого ветерана. Когда Сахаров попросил слова, его встретили улюлюканьем, свистом, не давали говорить, захлопывали. Сахаров, пытаясь защищаться («я только хотел сказать…» — но остальная речь потонула в шуме), страшно заикался, бледнел, его было жаль. Он ушел с трибуны, сгорбленный, потрясенный[8].

Однако Сахаров вовсе не был сломлен этим инцидентом, как могло показаться поначалу. Он был внутренне готов к такой реакции. «Выступая на съезде в последний день его работы, — пишут историки М. Геллер и А. Некрич, — Сахаров предложил исключить из Конституции СССР статью 6, предоставляющую партии тотальную власть в стране, и говорил о том, что Михаил Горбачев собрал в своих руках почти неограниченную власть. Председательствовавший Горбачев неоднократно пытался прервать речь депутата Сахарова, который спокойно продолжал говорить. Тогда был выключен микрофон. Страна могла видеть оратора, но не слышать его. В заключительном слове Горбачев счел необходимым “отбросить инсинуации относительно того, что я сосредоточил в своих руках всю власть”. Это, заверил генеральный секретарь и Председатель Верховного Совета, противоречит “моим идеям, моему представлению о мире и даже моему характеру”».

В сентябре 1989 года в интервью для «Ле Монд» на вопрос «Какого вы мнения сегодня о Михаиле Горбачеве?» Сахаров ответил: «С одной стороны, я понимаю, что он — инициатор перестройки, которая была исторической необходимостью. С другой стороны, я вижу, что он ведет себя очень нерешительно… Так что создается впечатление, что единственным реальным изменением был его собственный приход к власти. Это, может быть, некоторая утрировка, но все же это так».

Тем временем съезд и его трансляция на всю страну продолжались.

Режиссер трансляции выхватывал отдельные лица. Крупные планы.

Эти лица, задумчивые, тяжелые, возмущенные, радостные, буквально обрушивались с экрана на зрителей, как яркая иллюстрация к словесным баталиям: это были прежде всего естественные реакции, какой-то поток открытых эмоций…

Телевидение как бы помогало донести до массовой аудитории идеи Первого съезда. Но, собственно, в чем же состояли эти идеи?

В том, что богатейшая страна мира в мирное время живет по продовольственным талонам, по «карточкам» (Юрий Власов)? Но мм знали это и без них. В том, что роль КПСС нужно ограничить, приняв «специальный закон» (Ельцин)? Но в это никто не верил. В том, что в экономике необходимы глубокие и радикальные реформы (Попов)? Да, но это было известно и до Первого съезда.

Нет, особая новизна съезда была именно в нем самом. В открытости его демократических процедур. В свободе высказывания. В том, что можно было попросить слова, не предупреждая заранее президиум и явно не «визируя» сам текст выступления. В том, как съезд выбирал верхнюю палату и ее председателя. Это была школа парламентаризма для всей страны. Это была политика — открытая, драматичная, остросюжетная, понятная для всех.

В книге «Исповедь на заданную тему» Ельцин пишет: «После столь убедительной победы на выборах пошли активные слухи, что на съезде народных депутатов я собираюсь бороться с Горбачевым за должность Председателя… Не знаю, где рождались эти слухи — среди моих сторонников, вошедших в раж в связи с победой, или, наоборот, в стане моих противников, перепугавшихся столь бурной реакции москвичей, но слухи эти продолжали упорно циркулировать».

Примерно за неделю до открытия съезда Горбачев позвонил Ельцину и предложил ему встретиться. Они встретились в Кремле.

«Встреча продолжалась около часа, — пишет Ельцин. — Впервые после долгого перерыва мы сидели друг против друга, разговор был напряженный, нервный, многое из того, что накопилось у меня за последнее время, я высказал ему».

Собеседники плохо понимали друг друга. Наконец, почувствовав, что беседа явно не клеится, Горбачев смягчил тон и спросил о ближайших планах Ельцина. «Я ответил сразу, — все решит съезд. Горбачеву этот ответ не понравился, он хотел все же получить от меня какие-то гарантии и потому продолжал спрашивать — а как я смотрю на хозяйственную работу, может быть, меня заинтересует работа в Совмине? А я продолжал твердить свое — все решит съезд».

О каких гарантиях говорит Ельцин?

Выборы Горбачева Председателем Верховного Совета — один из самых драматичных моментов съезда. Будем ли выбирать из одного кандидата или из нескольких? Этот простой вопрос буквально перевернет страну. Она и не предполагала, что его можно поставить вот так, просто. Идея выборов главы государства, даже таких, практически безопасных и стопроцентно гарантированных, кажется святотатством. Чем-то вроде просьбы доказать существование Бога. Бог есть. Зачем же доказывать?

Эта идея настолько взволнует депутатов, что они будут ее обсуждать несколько часов. Для некоторых из них, опьяненных свободой высказывания, она станет глубоко принципиальной — никому не известный депутат Оболенский потребует внести себя в списки для голосования. Альтернативный кандидат в председатели Верховного Совета — кощунство! Теперь Ельцину становятся понятными сомнения и страхи М. С.

Этот почти трехтысячный зал, составленный процентов на семьдесят из элиты, из чиновников, далеко не так лоялен к генеральному секретарю, он глухо ропщет, он раздражен, он почувствовал свою силу. И, скорее всего, Горбачев боялся, что Ельцин возглавит именно эту, консервативную волну стихийного протеста против главного «прораба перестройки».

Ельцина пытаются внести в список, но он берет самоотвод. На вопрос одного из депутатов: почему взял самоотвод при выборах председателя — отвечает с некоторой заминкой: «Я, как член Центрального комитета, должен подчиниться решению пленума партии…»

Другой процедурный момент, вызвавший бурю в зале, — избрание членов Верховного Совета, то есть тех депутатов, которые будут работать «на постоянной основе», в комитетах и комиссиях, разрабатывать законы и постановления, словом — будущей политической элиты. Списки заранее готовились и утверждались в Политбюро. Советская партийная машина еще действует.

Ельцина нет в списках этой «будущей политической элиты». Разговор в Кремле не забыт. В Верховном Совете ему нет места.