Четверть века
Четверть века
С отцом Александром мы познакомились летом 1965 года (месяца не помню). Меня привез к нему Михаил Агурскии, тогда называвшийся Меликом. Жила я в Литве, в Москву только приезжала, и те, к кому я не успевала зайти, большей частью – немолодые вельможные дамы, неизменно обижались. Насколько они ожили, когда смогли сказать: «На отца Александра у вас хватает времени!»
Он мне рассказывал об их обидах. Как-то мы поджидали на станции идущие в разные стороны поезда, и произошел разговор, очень точно показывающий отца Александра. Между прочим, смеясь по другому поводу, он сказал, что NN и ее дочь ругательски меня ругают. Я завела: «О Господи, сколько я старалась!..», а он серьезно спросил: «Зачем вы старались? Чтобы им нравиться? Надеюсь, для того, чтобы их подбадривать. Это вышло, они подбодрились, а вы им вообще противопоказаны».
Странно начинать с таких вещей, но, мне кажется, я хоть немного покажу человека, совсем не похожего на миф о нем. Иногда стараются вспомнить, какой он был строгий, даже уставной – чтобы защитить от обвинений в либерализме. А нужно ли? Он ценил чужую свободу, легко отделяя ее от вседозволенности. Многие знают: он ценил милость до такой степени, что, если иначе нельзя, жертвовал ради нее истиной. Об этом мы когда-нибудь поговорим, а вот – его любовь к правде. Ничего не скажешь, все точно. Он учил к такому привыкать, словно воспитывал послушника.
Дамы не обманывались, для него я находила время. Помню, как осенью я приехала к нему после суда над Синявским, нет, скорее – после ареста. Очень было мерзко; но говорили мы о мышах. У нас в Литве была мышь, которую дети называли Рамуте. Сидим мы в Семхозе, он, как всегда, советует молиться, практически – без перерыва. Наверное, Иулиания Норичская смотрит с небес, радуясь, что он тоже знает сказанные ей слова Христа: «Все будет хорошо, все будет хорошо…». Тут появляется мышь. Отец дает ей крошек. Я спрашиваю, как он ее зовет, а он отвечает: «Я их всех попросту, по-гречески, Васями».
Если бы отец Александр был католическим монахом, ему пришлось бы взять девиз. Они бывают всякие, например: «Сила Моя в немощи совершается». Наверное, ему подошло бы лучше всего вот это: «All shall be well», или что-нибудь из 103-го псалма. Особенно любил он меховых зверей и всяких грызунов. Как-то мы узнали, что «опоссум» – это «белый зверек», и радовались, вспомнив, что белый кролик в «Гайавате» зовется «вабассо». Потом я прочитала в словаре, что это действительно то же самое слово.
(Когда отца уже не было на земле десять лет, я шла по Оксфорду с сыном наших общих, давно уехавших друзей. Грег, бывший Гриша, восхищался тем, что для Честертона мир и уютен, и причудлив. Тут мы остановились и оба сказали: «Как для отца Александра».)
Тем временем многое менялось. Кончались 1960-е годы, вместившие и убогие радости коллектива, и сердитую обособленность Муравьева, Сергеева, Бродского. Судить, хорошо ли время «оттепели», бессмысленно. По сравнению с тем, что было раньше, все покажется хорошим. Наверное, лучше всего было бы
рассказать о той поре в музыке или в каких-нибудь туманных стихах. Но, конечно, жизнь была советская, со всем издевательством над чужими и слабыми. Кто-то воспитывал в себе презрение, кто-то – бойкость, а наш отец просто жил. Позже, в 1990-1991 году, Ме-лик Агурский говорил мне, что Александр – классический шестидесятник. Я не совсем поняла, что он имел в виду, да и год был нечеловеческий, ровно между их кончинами, но думаю, и тогда, и всегда отец очень подходил ко времени, в которое был послан.
Честертон писал, что святой – противоядие против пороков своей эпохи. К отцу Александру это очень подходит. Тогда бытовала присказка: «Сноб или жлоб?». Под снобом понимали несоветского, под жлобом – уже органично живущего по-советски. Как было в реальности? Те, кто «смотрел сверху», уподоблялись жлобам невежливостью; те, кто дрожал в своей нише, были на грани сумасшествия. Наверное, только в фильмах молодые герои радовались еде, зверям, стихам, не замечая, где живут. Отец Александр прекрасно замечал, а указанным вещам – радовался, без допинга, без питья, без истерической взвинченности. Последние два слова кажутся смешными, когда речь идет о нем.
Свойства эти – конечно, далеко не только «естественные» – очень пригодились после Чехословакии. Время снова переменилось. Трудно передать, как тяжелы были 1970-е годы! Привился миф об их особом уюте. Что это? Египетские котлы? Поколения, не знавшие чистого воздуха? «Имманентная кара», то есть зло, плодящее зло, из особой вредности – противоположное? На экране шли картины про Павку Корчагина, а тут, на земле, набирал силу пофигизм.
Конечно, он плох, но (пишу сдержанно) не хуже людоедства. Помню, один молодой поляк хвалил инквизицию, противопоставляя ее нынешнему цинизму. Тут что ни слово, то предмет для спора. Но споры у нас бессмысленные, а тот, для кого они осмысленны, сам понимает.
Отец Александр буквально сораспялся тогдашней беде (или, по слову Бонхёффера, бросился под колеса истории). Мы почти ползали. Молодые, кажется, не так устали, и было у них что-то вроде подростковой игры. Отец помогал им, очень жалел, немножко смеялся, отговаривал от «индейцев» и, особенно, от разъедающей злобы. Но я больше помню, как он помогал нам, своим ровесникам (Глазов на пять лет старше его, я – на семь, но это никак не ощущалось. Мы – дети, он – отец).
Вот он приезжает на край света, в Матвеевку, где я тогда жила. В сумке у него – цыплята табака, которых он почти бежит жарить. Аверинцев уже ждет -и отца, и цыплят, поскольку «жареная курица» была для него символом частной жизни, мирного дома, честертоновской радости. Потом они сидят в углу и обсуждают еще не напечатанную книгу «Дионис. Логос. Судьба».
Или – на Страстной площади, у моих родителей. Он приходит соборовать мою девяностолетнюю бабушку. Мамы нет (папе он очень нравился), и мы с кем-то еще – Сезой (Сашей Юликовым), Мишей Ме-ерсоном, Толей Ракузиным? – садимся на кухне, и отец говорит, что теперь можно жить только над землей. Было это в 1972 году. Именно тогда, на Троицу или в Духов день они с о. Сергием Желудковым впервые дали мне Льюиса.
В 1975-м он еще ходил к бабушке, ей шел десятый десяток. Однако то, что я сейчас вспомнила, было в маленьком домике, в деревне. Я сказала ему, что больше вынести не могу. Он показал мне за окном (была зима) кошек и ярких птичек. От отчаяния это спасло.
Удивительно, насколько он умел жить «здесь и сейчас» и – в вечности. Мы – учились у него. Отец хотел, чтобы мы постоянно молились. Любил он и монашеское дело, переписывание библейских книг. Помню, я переписывала Псалтирь, книгу «Товит» и пророков. Сказать, что мы их «очень любили» -даже смешно: мы там жили.
Странно или нет, но я нередко чувствую, что люди пишут о каком-то другом человеке. Скорее всего, это показывает, что отец действительно был всем для всех. Со мной ему было и легче (Библия, Церковь с детства), и гораздо труднее – он ведь был совершенно здоровым, нормальным, если назвать нормой не жесткие требования мира, а Божий замысел. Как-то, подустав от моих свойств и утешая меня после действий властной дамы, он сказал: «Для вас хороша сестра Иоанна Рейтлингер», предсказав не только мои чувства к Юлии Николаевне, но и мое будущее имя.
В 1979-м, вскоре после смерти Елены Семеновны, отец обсуждал со мной тогдашние темы: «Ехать -не ехать». «Туда» я уехать не могла, потому что это убило бы моих родителей – не только разлука с внуками, но и папин понятный страх. Все же ровно за тридцать лет до этого его, космополита, называли в газетах «смердяковым» (с маленькой буквы). Дети, особенно – дочь, то ли переняли мое удушье, то ли их просто тянуло в Литву, и отец посоветовал мне
туда переехать. Так мы и сделали, а вернулись в Москву перед самым Горбачевым.
Четыре с лишним года, начало 1980-х, оказались такими трудными, словно нас, как тех цыплят, придавили утюгом. Отец держался. Он держался всегда, меня кое-как спасала Литва. Мы писали друг другу короткие записки. Одной из темнейших зим я обозначила номера стихов «Сторож, сколько ночи? Сторож, сколько ночи?», и отец ответил тоже одними номерами: «Приближается утро, но еще ночь».
В самом конце весны 1985-го мы спокойно говорили о том, что уже – не ночь. Летом двоим нашим прихожанам вернули книги и еще что-то изъятое при обыске. Раньше, зимой 1984-го-1985-го, когда эти обыски были, отец любил повторять: «Сценарий пишут не они». Ему оставалось прожить пять лет.
Эти годы были голодные и грязные, но, как заметил псалмопевец, «мы радовались». То встретимся в зале, который он назвал овальным, то в Доме медика, то еще где-нибудь. Отец бегал с толстым портфелем. Жили мы уже совсем как в Библии – против всяких вероятностей и ожиданий, чудом, колосс упал. Правда, летом 1986 года появилась мерзейшая статья в «Труде», и отец огорчался, но повторял, что возврата нет. Запомним и постараемся не забывать. Да, много сейчас похожего на Советы – но об этом говорят, и по радио! Об этом пишут. А главное – запомнив, мы порадуем отца, он хотел от нас надежды и благодарности.
Напоследок скажу еще о чудесах и библейских текстах. Когда появилась статья в «Труде», мы (без отца) были на лекции о пушкинском «Пророке». Женя Березина прислала мне записку, на случай, если я не
знаю. Чтобы ответить, я стала копаться в сумке и обнаружила листочек, на котором зелеными буквами, под диктовку отца, записала еще в 1970-х: «Не бойся, червь Иаков, малолюдный Израиль, Я – Господь Бог твой, держу тебя за правую руку, говорю тебе, не бойся, Я помогаю Тебе»; «И до старости вашей Я тот же буду, и до седины вашей я буду носить вас, Я создал, буду носить, поддерживать и опекать вас». У Исайи немножко иначе, но так – даже лучше.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.