50
50
Среди, великих вещей, которые находятся меж нас, существование «ничто» – величайшее. Оно пребывает во времени, и в прошлое и будущее простирает свои члены, захватывая ими все минувшие дела и грядущие, как [неодушевленной] природы, так и существ одушевленных, и ничего не имеет от неделимого настоящего.
Кто бы ни желал толковать произведения Леонардо так, попросту, а его рассуждения, наподобие приведенного, как бы ни унижали, называя пустыми химерами, и ни честили его самого за напрасную трату времени и попытки человека несведущего затесаться между философов, если в самом деле добиваться «правдоподобного мифа», глубокомыслием Мастера нельзя пренебречь ни в одной части. Тем более что он другой раз дает в виде наброска возможные выходы к практике от самых выспренних абстракций.
«Ничто» не причастно никакой вещи. Следовательно, поскольку границы тел не являются какой-либо их частью, а взаимно являются началом того и другого тела, эти границы – ничто, а потому поверхность – ничто.
Разве этим не указана дорога к сфумато, рассеянию? Зато если не углубляться в его намерения, а отнестись как к другим живописцам, поставив, так сказать, в общий ряд, то при малой продуктивности и занятиях бог знает чем его высокомерие покажется возмутительным, а насмешливость неоправданной и обидной. Так, рассматривая в мастерской Боттичелли «Поклонение волхвов Богородице», которое затем находилось в церкви Санта Мария Новелла и широко прославилось как превосходное, Леонардо, имея в виду флорентийских Медичи, спрашивал автора:
– Что это они здесь теснятся, как будто, помимо их родственников, нет больше на свете верующих христиан? К тому же их приятели и льстецы, которых легко опознать, отпихивают один другого локтями, устраиваясь ближе к Лоренцо и находясь будто бы не в святых землях Востока, а в собраниях здешних платоников. Но если так, почему, в то время как граф Мирандола опутывает его, то есть Лоренцо, речами, изображенный с большим сходством Анджело Полициано обнял своего мецената, как бы желая задушить?
Язвительно затем отозвавшись о разнообразии и причудливости восточных тюрбанов, металлических касок, как у знаменитого филолога, грека Аргиропуло, или украшенных редкостными перьями шляп, как у Лоренцо Торнабуони, Леонардо со смехом добавил, что живописец, по-видимому, договорился с флорентийскими шапочниками показать их работу. Хотя, чем смеяться, лучше бы он похвалил своего товарища, благодаря исключительному дарованию которого все упомянутые лица как живые действуют и смотрят – и еще позади других скромно выглядывают двое из Лами, заказчиков или дарителей, оплативших произведение. Вместо этого Леонардо сказал:
– Точно так Медичи поступают при ведении государственных дел, где, кроме них, мало кому достается участвовать. К тому же несообразно, что здесь встречаются Козимо Медичи, умерший, когда его внуку не было девяти лет, граф Мирандола, который прибыл в Тоскану два года спустя после гибели Джулиано от Пацци, и сам Джулиано, как бы восставший из гроба. И все они одеты го нынешней моде, будто бы с автором не одни шапочники договорились, но и портные и сапожники.
Тут, не отвечая прямо на обвинения, Боттичелли, в свою очередь, больно уколол Леонардо, сказав, что если он и впредь станет дурно пользоваться своей наблюдательностью и остроумием, то впадет в нищету, как Паоло Учелло, которого видят на улицах города в изношенной одежде, так как родственники не дают ему денег, а сам он, занятый труднейшими перспективными задачами, их не зарабатывает. Можно было подумать, что живописцы, будучи в приятельских отношениях, встречаясь, вместо того чтобы обмениваться какими-нибудь важными мыслями, касающимися их искусства, нарочно озорничают, без жалости вышучивая один другого, и что глубине и серьезности их произведений плохо отвечает подобная манера беседовать. Впрочем, сказанное не относится исключительно к этим двоим, хотя Леонардо и здесь отличается дерзостью не по его летам и положению: так, он нарисовал и многим показывал Петрарку вместе с его Лаурою в ужасном, оскорбительном виде похотливого старика и такой же старухи и пояснял рисунок скабрезным четверостишием. Но недаром у «Илиады» есть «Батрахомиомахия» – издевательское повторение в виде войны мышей и лягушек, у государя – шуты, у великой эпохи – великое качество юмора, порою обнаруживающее себя внезапно и странно, как язык Медузы в замке, сделанном однажды для Фацио Кардано в Милане.
Надо полагать, еще древние знали, что выражение горя и скорби, когда углы рта опущены книзу, не иначе – перевернутое или находящееся на противоположной стороне круга выражение радости, а звуки смеха и рыдания бывают настолько сходны, что их легко перепутать. Страшная изменчивость и неопределенность, когда в любом качестве содержится противоположное качество и одно через другое просвечивает или брезжит, есть особенный признак замечательной и знаменитой эпохи, известной как Возрождение. И если кто-нибудь не оставил после себя бессмертных произведений, а только детей, как это наконец удалось серу Пьеро, то и в таких людях напутаны и с трудом разделяются противоположности – привлекательное и отвратительное, добродетели и пороки. В бессердечии, с каким Пьеро отказал своему первенцу в денежной помощи, похвального мало; однако, когда Леонардо исправил ультрамарином и золотом обветшавшее от непогоды покрытие башни монастыря Сан Донато, он же и постарался, чтобы монахи этой обители поручили ему работу более значительную и достойную его дарования, а именно алтарный образ поклонения волхвов Богородице. Одновременно Леонардо получил возможность делом показать свое превосходство, а также частично оправдать насмешки и издевательства, на которые он не скупился относительно других живописцев.
Что касается согласного с евангелиями сюжета «Волхвов», если кто его представляет неотчетливо, напомним, что тогда из-за переписи, которую было велено произвести в подчинявшихся кесарю Августу областях, в Вифлеем прибыло много людей, и в переполненной приезжими гостинице семейству из Назарета недостало места. Какой-то крестьянин пустил их ночевать в хлев, устроенный – это уже воображение Леонардо – в развалинах великолепного здания в римском духе. Возле овец и быков Мария разрешилась от бремени, и рожденному Царю Иудейскому первыми поклонились проснувшиеся среди ночи работники и пастухи. Затем, следуя знамению в виде новой звезды, издалека пришли эти волхвы или халдейские мудрецы, которых обычно изображают царями четырех сторон света с их разнообразно по-восточному наряженной свитой или, как сделано у Боттичелли, одевают всех равно флорентийскими модниками, что еще более нелепо. Однако же, глядя на волхвов Леонардо в топ виде, какой они приобрели после восьми месяцев работы, когда картина была внезапно оставлена автором, вовсе невозможно сообразить, к какому племени принадлежат эти явившиеся вслед за звездою гадатели, поскольку они представляют собой не что другое, как тени, выступающие в общей смутности. На это могут возразить, что тут только половина работы, а то и меньше того, и всему виной незаконченность. Но что это за притча такая, если живописец, чья забота лишь в том, чтобы утвердиться в репутации превосходного мастера, нарочно ее разрушает, внушая заказчику особого рода предусмотрительность, чтобы не льстились на славу, но больше смотрели на надежность работника и как бы не обманул? Да и из чего составилась слава, если из возмутительно малого количества произведений наиболее значительные и важные наполовину не кончены? Правда, что касается настоящего случая, надо заметить, что причиною здесь не прихоть избалованного человека, но сложившиеся обстоятельства, вынудившие живописца покинуть Флоренцию. С другой стороны, поразительно, что несчастное, покинутое автором произведение заставляет о себе говорить как о величайшем и искать толкования, которые прежде сочли бы крайне натянутыми – однако ни один живописец прежде не ставил перед собою подобных задач.
В самом деле, Леонардо как бы решается воспроизвести невидимые воздушные вихри, происходящие от разнообразной жестикуляции фигур, доступных скорее воображению и клубящихся подобно облакам или дыму, – здесь зритель угадывает встающих на дыбы лошадей и удерживающих их всадников, пеших, склоняющихся в благочестии, и других, приподымающихся с коленей и прикладывающих ладони ко лбу или протягивающих руки перед собою. Происшествия, смысл которых трудно понять, заслоняются еще меньше попятными, и многое наиболее важное тонет в мраке, а другое освещается каким-то слабым источником. Всадники или гарцуют вдали и опасаются приближаться, или проникли в развалины и проезжают туда и сюда между арками; какие-то люди взобрались наверх по лестнице, другие спускаются оттуда. И все это написано легчайшею кистью – как бы касаниями крыльев пролетающих или кружащихся ласточек. Что до толкований, то эти «Волхвы» подвигали людей к самым удивительным выдумкам. Так, один, побывавший в гардеробной у Бенчи, флорентийских доброжелателей Леонардо, где картина сохранялась все время его отсутствия, рассказывал, что возле «Волхвов», показавшихся ему достойными самой высокой оценки, он испытывал чувство опасения и тревоги, как бы перед готовой исчезнуть непрочной иллюзией. И будто бы ему показалось, что живописец продвигался не как другие, то есть от приготовления грунта до укрепления готовой вещи в красивую раму, но действовал наоборот – поверхность картины, произошедшей неизвестным, таинственным образом, покрывал каким-то составом, поначалу растворяющим лак, после того одежды фигур, а затем сами фигуры, оставляя от них только клубящиеся призраки.
– Так же поступает время с великолепным зданием в римском духе, превращая его в развалины, в которых крестьянин устраивает хлев, – говорил в заключение огорченный рассказчик.
Конечно, чтобы представить себе едкий состав, померещившийся этому посетителю гардеробной, нужно особенное качество воображения, которым не все обладает; поэтому многие опытные знатоки и толкователи произведений искусства, не имеющие, однако, необходимой утонченности, когда разговор заходит о Леонардо, краснеют от злости. Означает ли это, что перед подобными произведениями остается беспомощно развести руками? Растворяя неизвестным составом поверхность картины, живописец не растворяет ли перед вдумчивым зрителем свою душу? Для подобной раскрытости, которую иначе трактуют как незаконченность и приписывают нетерпению Мастера, может быть, есть менее пошлая причина сравнительно с какими-нибудь разногласиями между ним и заказчиком, и даже внезапный вынужденный отъезд из Флоренции, возможно, не сыграл здесь исключительной роли, но тут лишь совпадение? Может быть, наконец, в указанный едкий состав вместе с терпентином, отбеленным на солнце растительным маслом и какою-нибудь кислотой, пригодится «ничто», которое, как говорит Леонардо, простирает свои члены в настоящее и будущее, захватывая ими минувшие дела и грядущие, и хорошо приспособлено для целей уничтожения?
Но что замечательно: как всевозможные причудливые толкования возникают после появления самой картины, так и рассуждения Мастера о «ничто» применительно ли к времени, или к сфумато, рассеянию, принадлежат позднейшей поре его жизни и представляются не чем другим, как его толкованием его же собственного произведения. Порядок оказывается обратным тому, как об этом говорилось, когда речь шла о «Мадонне в скалах» и преподавании братьям да Предис. Здесь не произведение рождается в коконе рассуждений и слов, но эти последние опутывают его позднее – появляется же оно неизъясненным, хотя и ожидая своих толкователей, из которых один судит так, другой эдак; но они-то и дают произведению настоящую жизнь, а без них оно умирает как бы от истощения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.