Франсуаза-журналистка
Франсуаза-журналистка
«Санди Таймс» назвала в 1967 году Франсуазу Саган французской писательницей, представляющей лицо современности. Это была большая статья с фотографией во всю страницу, где автор «Здравствуй, грусть!» была представлена как центр своего рода геральдической композиции: по краям фотографии были помещены бутылки виски, алкозельцер, смятый «астон мартин», проигрыватель-автомат и изображение Карла Маркса.
«Я никогда не принимаю алкозельцер, — замечает она, — у меня от него болит сердце». Что касается присутствия теоретика марксизма, то это скорее дань фольклору. Если уж говорить об авторитетах, Франсуаза отдавала предпочтение Эмилю Золя[232], мужественному интеллектуалу с социалистическими взглядами, как она их понимала:
«Есть социализм, который я терпеть не могу, невыносимо жалкий, который требует, чтобы никто не ездил на “ройсах”. Но я думаю, это гораздо менее важно, чем желать, чтобы все ездили на “2 CV”. Социализм очень близок коммунизму в смысле того, что предполагает отсутствие привилегий. Здесь важно, что каждому что-то достается. Привилегия мне кажется менее значительной, чем право»[233].
Франсуаза Саган никогда не боялась пожертвовать своей репутацией ради правого, по ее мнению, дела, к тому же ее известность могла привлечь внимание к какому-нибудь «безнадежному» случаю. Приведем два примера, когда она высказалась в духе «Я обвиняю»[234]. В 1977 году она защищала алжирского рабочего Иуссефа Кисмуна[235], приговоренного к двадцати годам тюрьмы при том, что трибунал не доказал его виновность в деле об убийстве. В 1986 году романистка выступила против приговора, вынесенного ее другу, журналисту Марку Франселе[236], который за незначительное нарушение был осужден на один год заключения.
Она обладала несокрушимой уверенностью в правильности своих убеждений и готова была перевернуть весь мир, чтобы добиться задуманного. Из-за Марка Франселе она отправилась к министру юстиции Альбену Шаладону, настолько невыносимо ей было видеть этого человека несправедливо обвиненным.
В марте 1958 года Пьер Лазарев, который несколько дней назад присутствовал на ее свадьбе с Ги Шеллером, поручает ей освещать процесс в Версале, рассчитывая на ее саркастические замечания. Глава «Франс-суар» был вполне удовлетворен результатом! Вот вступление к статье, вполне в духе Саган:
«Все это начиналось очень весело, как коррида. Погода была отличная. Версаль сиял золотом больше чем когда-либо. Журналисты здоровались между собой и с жандармами перед маленькой дверью в камеру обвиняемых, что было настоящим благом для фотографов…»
Не менее язвительно было заключение ее первой статьи по этому делу: «Общество судит тех, кого оно породило. Как правило, это делает его жестоким». На следующий день Франсуаза встретилась с Вивье и Серменс, которые совершили два убийства и теперь рисковали быть приговоренными к высшей мере наказания. Романистка высказалась резко:
«С театральной точки зрения это очень плохая постановка. Есть два хороших актера — Флорио и Вивье. Хороший комментатор — председатель суда. Остальные — невнятная массовка…»
Помещать на первые полосы материал об известных людях, заключенных под стражу, об убийцах, значило использовать прием, на который судебные хроникеры тогда решиться не могли. Но Франсуаза не уставала удивлять. Предвидя, каким будет приговор, она пишет: «Сегодня будет страшный день. Ведь если их приговорят к смерти, то лишат их возможности осознать совершенное». Эта вторая статья была расценена как чрезмерно снисходительная, третья не появилась вовсе, и Вивье был отправлен на гильотину.
Собратья по перу немного потеснились, чтобы освободить место на скамье для прессы[237] новообращенной коллеге. Ролан Фор, который стал директором «Орор», покинув пост президента «Радио-Франс», воспринял ее с благосклонностью. «Она билась над каждой страницей», — вспоминает он. Будущий любимец Французской академии Бертран Пуаро-Дельпеш, который вскоре получит премию «Интераллье» за свой первый роман «Верзила», очень ценил ее общество. В то время он являлся судебным хроникером «Монд», о Франсуазе он написал позже в альбоме «Здравствуй, Саган»[238]:
«Наблюдая пришедшую маленькую Саган двадцати с небольшим лет в ореоле фотовспышек, фиксирующих ее славу, завсегдатаи залов суда сокрушались, что чужачка не имела понятия ни о том, как называются официальные лица, ни даже о судебном регламенте. Наиболее угодливые торопились с подсказками, желая помочь ей избежать ошибок. Глупцы! На следующий день в ней заговорил талант; она была, как обычно, дерзка, не обращая внимания на нюансы, она сосредоточивалась на основной идее, как хороший теннисист, который, размахнувшись, бьет с лета по мячу».
По всей видимости, она была готова пойти на эксперимент и поработать по случаю в качестве журналистки.
Еще до романа она пыталась опубликовать новеллы в еженедельнике «Франс-суар», расположенном на улице Реомюр, который издавался более чем миллионным тиражом. Прочел ли их его редактор, неугомонный Пьер Лазарев? Как бы то ни было, он и его жена, директор «Эль», стали почитателями Саган, которую считали равной Колетт. Последняя в период между двумя войнами активно писала в парижские газеты и даже являлась главой литературного направления в «Матэн». Автор «Здравствуй, грусть!» сделала свои первые репортажи для женского еженедельника Елены Гордон-Лазаревой, которая послала ее в Италию (Неаполь, Капри, Венеция)[239]. Путешествие оживило ее романтическое восприятие.
Ее первая статья начиналась фразой, достойной Александра Дюма или Мишеля Зевако (Пардэйан): «Доведя своих любовников до изнеможения, Жанна, самая жестокая и сладострастная королева Неаполя, приказывала выбрасывать их через люк в море». Эта драматическая жилка, вероятно, появилась у нее, когда она в четырнадцать-пятнадцать лет читала матери пьесы по истории Франции.
«Это выглядело приблизительно так: “Спасем его”, — говорила королева. Король: “Пусть он будет брошен хищникам”. Королева: “Сжальтесь, Сир!” Сначала мама слушала меня очень внимательно, потом начинала засыпать, бормоча мне слова благодарности», — рассказывает Франсуаза Саган, которая со своим братом Жаком напишет сценарий для телефельетона «Борджиа, или Золотая кровь»[240]в традициях приключенческого романа.
«Мне хотелось прежде всего, — уточняет она, — заставить мечтать людей, которые постоянно видят по телевизору что-то жуткое». Она хотела рассказать историю в манере фельетонистов прошлого века:
«Я их себе представляю школьниками, которые покатываются от хохота над приключениями своих персонажей. В их рассказах есть легкость, есть то, что позволяет публике чувствовать причастность к происходящему. Теперь все совсем не так. Фельетонисты не хотят изображать себя в своих произведениях, теперь авторы думают о себе то, что видит публика. Впрочем, они знают, что смогут объясниться не только в своих книгах».
Предлагая брату сотрудничество в работе над сценарием, Франсуаза лукаво подмигнула противникам инцеста. «Франсуаза Саган чувствует вкус к скандалу, — писал критик Жан-Клод Лонгэн по поводу «Борджиа»[241]. — К скандалу, который начинается чарующей музыкой, нежной, немного нереальной, которая проникает постепенно в сферу незыблемого, разрастается подспудно и разражается внезапно сильным всплеском, шокируя и зачаровывая мир». «Показать счастливую любовь Цезаря Борджиа и его сестры Лукреции, — пишет он, — сегодня означает бунт».
Так, альянс Франсуаза Саган — Жак Куарэ в качестве интерпретаторов истории инцеста заключал в себе большую долю лукавства по отношению к обществу, которое боялось затрагивать тему, обойденную даже Библией. Уже в своей первой пьесе «Замок в Швеции»[242] она затронет тему двусмысленности этой сердечности между братом и сестрой. Реплики Элеоноры и Себастьяна в начале третьего акта дадут нам ключ к ее пониманию:
Элеонора. Мы входили бы, держась за руки, в «Максим» или ночной клуб. Рассеянно здоровались с несколькими друзьями… вот так…
Себастьян. У меня был бы очень влюбленный вид. На нас смотрели бы с дрожью. «Знаете, это Элеонора фон Милхем, которая разорила этого несчастного Клико. Со своим братом. Они, кажется, вместе, может быть, в Швеции. И пошло-поехало…»
Элеонора. Мы бы посмеялись… Разглядели бы в толпе лицо, я бы тебе посоветовала какую-нибудь молодую женщину, ты бы ее отверг. Я задумчиво смотрела бы иногда на мужчин…
Себастьян. А потом мы пошли бы танцевать… Было бы много музыки, мелькали бы чьи-то профили, они бы расплывались, улыбки, много улыбок. Я обожаю Париж.
Элеонора. А на заре мы бы вернулись. Часа в два или в четыре. И до последнего момента заставили бы их рассчитывать на маленькое приключение.
Себастьян. А они так бы и остались ни с чем. Или мы бы потерялись, и тот, кто пришел бы позже, рассказал все другому. И мы выпили бы розового шампанского, чтобы проснуться. Ты бы сказала: «Я старая, сумасшедшая и некрасивая». Это было бы на заре.
Элеонора. И ты бы сказал: «Я распутник, паразит и бездарность».
Себастьян. Как мы были бы счастливы!..
На самом деле Франсуаза и ее брат Жак действительно были счастливы, когда жили в одной квартире на улице Гренель. «Мы вели бурную жизнь между Парижем, Сен-Тропе и Межевом», — вспоминает Жак Куарэ. «Мы устраивали потрясающие праздники», — добавляет Франсуаза Саган. В этот период, особенно насыщенный событиями, она встречает Регину, еще не ставшую великой жрицей парижских ночей. Она служила барменшей в «Виски-а-гого» на улице Дю Божоле, рядом с квартирой, где недавно умерла Колетт. Франсуаза приняла у себя молодую девушку, которую заметно смущал ее невероятный успех.
Двадцать шесть лет спустя Франсуаза вспомнит эту встречу в связи с интервью, которое Регина сделала для «Пари-Матч»[243]:
«Ты мне сказала “здравствуй”, и я поняла, что я очень тебе близка. Я нашла сестру. Я чувствовала себя так хорошо, естественно. Рядом с тобой не могло случиться ничего плохого для меня. Это было важно, потому что я пережила очень тяжелые моменты из-за всех этих людей, которые так подло со мной поступили».
Она пришла на следующий день, через день и потом заходила почти ежедневно. Франсуаза укрывалась у Регины. Это было также идеальное место, чтобы принимать журналистов и фотографов, которые по-прежнему ее преследовали.
Ради забавы и от усталости она подыгрывала создателям мифа о себе:
«Про меня говорили много глупостей, но я считала, что так лучше, чем если бы меня представляли, например, на кухне. Быстро ездить, пить виски, вести ночную жизнь — все это для меня естественно. Поэтому я решила носить свою легенду как вуалетку…»