Глава девятая 1819-1827

Глава девятая 1819-1827

Похоже, теперь он созрел для того, чтобы бросить вызов Италии, в те годы, по общему мнению, родине мировой живописи. Энтузиазм Тёрнера по поводу итальянского ландшафта, возможно, был подогрет работой над только что завершенной им акварельной серией итальянских сцен, которую он выполнил, опираясь на наброски Джеймса Хейквилла[46], сделанные с помощью камеры-люциды (camera lucida)[47]; со временем эти акварели в качестве иллюстраций появятся в томе, озаглавленном “Путешествие по Италии”. В письме сэра Томаса Лоуренса, друга художника, говорилось, что “Тёрнеру следует приехать в Рим. Его гений найдет там изобилие материала и будет совершенно ему равен”. Сам Тёрнер, несомненно, с этим бы согласился, поскольку несколько недель спустя, в начале августа 1819 года, пересек Ла-Манш, чтобы направить свои стопы в Италию.

В Турин он прибыл через Париж, Лион и Гренобль. После Турина посетил Комо и окрестные озера, а потом – Милан и Верону. И наконец, первая встреча с Венецией! Что он подумал, увидев плавучий город, нигде не записано, но легко вообразить реакцию человека, так тонко воспринимающего движение воды, переливы света, игру солнечных бликов на волнах. Это был мир лодок, и барок, и гондол, мачт, парусов и флагов – всех цветов, форм и размеров; мир огромных судов и широких причалов, дворцов и храмов с куполами, возникавшими, казалось, из самого моря. Там были черные гондолы, лежащие в глубокой тени, дрожащие в воде отражения факелов и горящих ламп в окнах, бесчисленные арки, башенки, колокольни. Были и просторные площади, пьяццы, на которых горели свечи, отчего происходящее походило на волшебную сказку, и от площадей этих разбегались в бесконечную перспективу портики, монастыри, галереи. Да, это определенно был мир Тёрнера.

Пожалуй, это был его мир еще и вот почему: параллель между Венецией и Англией проводилась неоднократно, обе – островные, морские, со сложной, ненадежной судьбой. Но была связь и поближе. Дэвид Уилки, художник, полотна которого недавно висели на стенах Королевской академии рядом с полотнами Тёрнера, сказал о Венеции, что “этот город на земле и на воде – как лабиринт, он полон напоминаний о площадях Сен-Мартин-корт, переулках Мейден-Лейн и Крэнборн-элли, перебиваемых на каждом углу каналами и горбатыми мостами”. А ведь как раз на Мейден-Лейн и Крэнборн-элли прошли детские годы Тёрнера, и вот эти улочки переместились в сеть каналов, в окружение моря. Ну как было ему не полюбить Венецию?

В тот раз он пробыл там всего пять дней и уехал покоренный, заполнив рисунками 160 страниц своих альбомов. Еще он сделал несколько восхитительных акварелей венецианского утра, на которых полупрозрачный, неосязаемый свет передан мазками голубого и желтого. Именно такое ощущение света больше никогда его покинет – оно останется с ним навсегда. Свет озаряет большинство последующих его работ. Виды Венеции, позже исполненные маслом, испускают сияние со стены, словно источник света скрыт за холстом и прорывается сквозь него. В целом Венеция произвела на художника впечатление чрезвычайное, и с годами оно только усиливалось. Позже Тёрнер еще не раз приезжал сюда. В общей сложности он прожил в этом городе меньше четырех недель, но в последние двадцать лет своей творческой жизни треть произведений он посвятил Венеции. Она стала для него бриллиантом, не имеющим цены.

Из Венеции Тёрнер не спеша двинулся в Рим, куда прибыл в конце октября. Он пробыл там до середины декабря и за этот срок сделал примерно полторы тысячи рисунков карандашом. Тёрнер приехал, чтобы увидеть – и нарисовать – город с его ландшафтами, во многом уже знакомыми ему по работам Рафаэля и Лоррена. Рисовал он всё: колонны, карнизы, антаблементы, пилястры, руины и надписи. Внимательно осмотрел картины и скульптуры во дворцах Корсини и Фарнезе. Посещал церкви и часовни. Бродил по храмам и рынкам древнего города.

Не все это время он оставался в итальянской столице – удивительно вовремя проснулся Везувий, и Тёрнер отправился в Неаполь. Эра дешевых фотокамер еще не наступила, и долг художника призывал его запечатлевать события большой важности. Там же оказался сын сэра Джона Соана[48], который в письме домой написал следующее: “Тёрнер находится в окрестностях Неаполя, делая грубые наброски, чем изумляет светскую публику, которая взять в толк не может, зачем эти грубые рисунки нужны – простые души! В Риме один аматёр попросил свинью Тёрнера выйти порисовать с ним в цвете – тот хрюкнул вместо ответа, что в цвете рисовать слишком долго – он сделает 15–16 набросков карандашом за это время, и потрусил домой”.

“Аматёр” – один из множества английских дилетантов, которые ездили в Италию насытиться прекрасным, а также относительно дешево подучиться у итальянских профессионалов. Тёрнер дилетантов презирал, так что “хрюкнуть” мог не шутя.

Также он совершил паломничество к могиле Вергилия, расположенной в окрестностях Неаполя. В его глазах Вергилий был тем поэтом, который умел сочетать пасторальное и аллегорическое, создавать свои духовные ландшафты, а также сообщать историческим событиям магию мифа. В своем собственном духе и в своем виде искусства Тёрнер питал те же устремления.

Он вернулся домой через Турин и перевал Мон-Сени, где снег был так глубок, что экипаж опрокинулся. Тёрнеру, как и остальным пассажирам, пришлось выбираться через окно и остаток пути пройти пешком – или, как он выразился позднее, “пробираться по колено, никак не меньше, в снегу, всю дорогу вниз… ” Там вдруг вспыхнула потасовка между проводниками и возницами, которая, разумеется, погасла так же быстро, как началась. Но Тёрнер был и внимателен, и хладнокровен. Он написал потом для Уолтера Фокса акварель “Перевал Мон-Сени, 15 января 1820 года”, где на фоне величественных снежных Альп это происшествие запечатлено во всех подробностях.

Итальянское путешествие конечно же принесло и другие плоды. Ценой напряжения и упорного труда он сумел закончить большую картину маслом как раз к академической выставке 1820 года. Называлась она “Рим из Ватикана: Рафаэль, сопровождаемый Форнариной, готовит свои картины, дабы украсить Лоджию”. Название перенасыщено намеками (Форнарина – возлюбленная Рафаэля). Не самая удачная из его композиций – и беспорядочная, и архаическая. Существует мнение, что картина отчасти полуавтобиографическая, но в любом случае нет причин сомневаться в том, что это отклик художника на Рим и римский ландшафт.

Со времени своего возвращения в начале 1820 года он деятельно включился в работу академии, будучи назначен инспектором Собрания слепков. Кроме того, заседал в различных комиссиях, решая такие вопросы, как назначение пенсий и пополнение коллекций. Несколько позже получил пост аудитора академии – видимо, благодаря своей репутации человека, умеющего считать деньги. Несомненно, Тёрнер был на своем месте в любом комитете, поскольку умел толково и споро разобраться во всех деловых вопросах.

Также занимался он и вопросами собственности. После смерти дяди художник унаследовал два дома в Уоппинге и участок земли в Баркинге; в пользу его предпринимательской жилки свидетельствует тот факт, что оба дома он перестроил, объединив в пивную под названием “Корабль и Лопатка”. Название, возможно, не самое оригинальное для харчевни, расположенной поблизости от речного порта, но вполне соответствует сути дела (лопатка имелась в виду мясная). В то же время он вел тяжбу против одного из своих жильцов, дантиста, снимающего комнаты в его доме по Харли-стрит.

Но самой насущной его заботой было строительство новой галереи; кроме того, он задумал расширить и перестроить свой дом на Куин-Энн-стрит. В письме другу он писал: “Благодарю за твое доброе предложение дать приют бездомному, что в данный момент есть акт человеколюбия… демон, принимающий обличье то каменщика, то плотника, и т. д. и т. п., гоняет меня из Лондона в Туикнем и из Туикнема в Лондон, так что я открыл для себя искусство разъезжать, ничего не делая, – “так что из ничего родится ничего”.

“Ничегонеделание” здесь означает, что нет ни времени, ни возможности рисовать, что для художника, наделенного энергией Тёрнера, было, наверное, хуже всего. Но он сумел направить свою деятельность на строительство нового дома. Занял себя проработкой архитектурных деталей, планировал, как обставит свое новое жилище.

Перестройка была значительная и захватила еще и будущий год, в результате чего у Тёрнера не оказалось новых работ, чтобы представить на академическую выставку 1821 года. Один из художников сообщил Фарингтону, что Тёрнер не получил заказов, присовокупив, что, впрочем, “он прекрасно может прожить безо всяких заказов”. Подразумевалось под этим, что Тёрнер к тому времени был уже так состоятелен, что у него имелись свободные деньги. Один из источников его дохода зримо проявился весной 1821 года, когда прошла выставка работ граверов, многие из которых печатали гравюры на основе акварелей Тёрнера. Известный обозреватель писал, что “гравюры У.Б. и Дж. Куков по работам Тёрнера замечательны своей яркостью и воздушностью; они исполнены вдохновенно и искусно, наделены глубиной и мощью”.

Однако некоторые критики усматривают в этом перебое, в этой приостановке живописной активности художника знак неких инстинктивных, безотчетных творческих перемен. Как если бы он остановился перевести дыхание перед тем, как вступить в новые отношения с цветом. И в самом деле, к 1824 году Тёрнер достиг новой выразительности – его современник описал ее как постижение “таинства света” вкупе с “исключительным, неподражаемым смешением призматических, чистых цветов, которыми он передает небо и воду”. Возможно, то был результат его путешествий по Италии и, более того, его погружения в тайны венецианского света, но правдоподобней отнести это на счет внутренних законов, согласно которым развивался его гений. Тёрнер приступил к созданию того, что можно назвать структурами цвета или даже структурами света, которые сами в себе создают гармонию и контраст, угасание и движение. Современники, ища этому название, ссылались на раскрашенный туман, но скорее это изображение непостижимых, загадочных примет рождения формы.

Новая галерея с помпой открылась в 1822 году. Она заняла второй этаж здания, рядом с мастерской Тёрнера; на первом этаже разместились гостиная и столовая, мало что выдававшие, кроме благосостояния хозяина. Всем хозяйством заправляла Ханна Денби; племянница прежней любовницы, она оставалась с Тёрнером до самой его смерти. Сохранилось немало описаний галереи, и кто-то из первых посетителей вспоминал, что стены были цвета, который тогда именовали “индейским красным”, то бишь киновари, и что “то была самая хорошо освещенная галерея из всех, которые я видел, и эффект этот достигался самыми простыми средствами; из конца в конец комнаты под потолком была протянута рыбацкая сеть, на которой были разложены холсты тонкой ткани, а крыша была как в оранжерее. Таким образом свет направлялся ближе к картинам”.

Истории про тёрнеровскую галерею множились, создавая представление о чем-то среднем между пещерой Аладдина и замком Синей Бороды.

Но недолго она оставалась в своем первозданном виде. Когда в 1840-х туда в проливной лондонский дождь зашел некий художник, он обнаружил, что “весь пол заставлен старыми поддонами, тазами и блюдами, задача которых состояла в том, чтобы собирать дождевую воду, лившуюся сквозь разбитые стекла, щели и трещины”. У многих картин красочный слой потрескался и шелушился; другие употреблялись на то, чтобы придерживать дверь открытой или закрыть окно. Все они были пыльные, грязные и вообще в состоянии запустения.

Другого художника, Уильяма Лейтча[49], Тёрнер сам пригласил посетить галерею в свое отсутствие, что, надо полагать, являлось привилегией редкой. Лейтч сразу заметил, что у дома на Куин-Энн-стрит “заброшенный вид. Дверь была облезла я, почти без краски, а окна заросли грязью”. Когда ж он позвонил, “дверь приоткрылась совсем на чуть-чуть, и за ней оказалось создание ни на что не похожее. Это была женщина, с ног до головы закутанная в грязнобелую фланель, так что лица было почти не видно. Она не заговорила, поэтому я сам сказал ей, как меня зовут и что мистер Тёрнер разрешил мне посмотреть на его картины. Я дал ей свою визитную карточку и монету серебром, после чего она указала на лестницу и на дверь, к которой лестница вела, но не проронила ни слова и исчезла, захлопнув за собой дверь”.

То была Ханна Денби, дух-хранитель этого заброшенного места; лицо она прятала, поскольку страдала от какой-то изнуряющей и обезображивающей кожной хвори.

Когда Лейтч уселся на стул, чтобы лучше рассмотреть одно из полотен, он почувствовал вдруг, что что-то прикасается к его шее. Оказалось, это был кот, вскочивший на спинку стула! От неожиданности Лейтч резко вскочил, чем вспугнул еще четырех или пять кошек, которые уже вились у его ног. “В ужасе я бежал, – позже вспоминал Лейтч, – а обернувшись, увидел наверху котов, сверкавших на меня глазами, причем каждый из них, заметил я, был без хвоста”. Коты, разумеется, были породы “мэнкс”, бесхвостые по природе; про них поговаривают, что такие коты приносят в дом деньги: им требуется меньше времени, чтобы пройти в дверь, и они, следовательно, экономят тепло.

Эта история, которая могла бы служить предостережением от вторжения в святилище великого художника, была бы еще страшнее, если бы в ней появился сам художник. Мастерская Тёрнера примыкала к галерее, он устроил “глазок”, смотровое отверстие, чтобы видеть, что делают посетители, когда его нет рядом. И если они пытались прикоснуться к картине – или, хуже того, сделать с нее набросок, – он являлся, меча громы и молнии. Кто-то вздумал записать свои впечатления от картины; Тёрнер вышел и порвал заметки. Очень немногие из посетителей допускались в собственно мастерскую, где скрывалась secreta secretorum, тайна тайн. В ином контексте У.Х. Оден назвал нечто подобное “пещерой созидания”, но в случае Тёрнера мастерская и впрямь очень напоминала пещеру, место закрытое и уединенное, где без помех можно работать и размышлять. Здесь он держал на полке несколько стеклянных бутылей, заполненных жидкостью различных цветов, включая желтый крон, изумрудную зелень и свинцовый сурик. Было там множество кистей, маленьких и больших, конторка с засохшими красками и палитра, на которой он замешивал разноокрашенные порошки на растительном масле холодного отжима. Там, в своей студии, он держал модели кораблей и некоторые из пейзажей, привезенных из поездок в Европу. Там он работал с раннего утра, засиживался допоздна, и все-таки “работа” – вряд ли подходящее слово для того, что, по существу, являлось его жизнью. Отсюда родом и полотно, попавшее на академическую выставку 1822 года, “Как вам угодно!”, этюд сцены из “Двенадцатой ночи”; название отсылает к Ватто, стиль которого Тёрнер для этого случая позаимствовал. Это в высшей степени студийная вещь, с различными шекспировскими персонажами, сгруппированными меж статуй и деревьев.

И пусть живописец он ныне по преимуществу студийный, Тёрнер по-прежнему совершал вылазки в мир, дабы освежить воображение и найти новые темы. Летом того года, к примеру, отправился в Эдинбург, чтобы зарисовать приезд туда Георга IV Бытуют мнения, что сделано это было в поисках высочайшего одобрения или покровительства нового короля (Георг IV вступил на престол двумя годами раньше), либо же он готовился написать серию картин, посвященных английским монархам, но так или иначе, последняя затея ничем не кончилась. Впоследствии в мастерской художника было найдено четыре незавершенных полотна маслом на тему королевского визита в Эдинбург. Однако Тёрнер никогда не тратил время впустую, и во время поездки нашел возможность набросать виды различных рек и портов, готовясь к изданию гравюр.

Хотя и не преуспев с королевской серией, он тем не менее привлек к себе внимание нового короля. В конце 1822 года Георг IV заказал Тёрнеру картину, изображающую Трафальгарскую битву, – король собирался поместить ее в одном из апартаментов Сент-Джеймсского дворца. Тёрнер для такого заказа выглядел кандидатом идеальным. Он с готовностью заказ принял и написал королевскому маринисту с просьбой подробно описать суда, участвовавшие в сражении. Почти шестнадцать месяцев Тёрнер трудился над этим полотном и в результате не смог предложить Королевской академии для выставки 1824 года ничего.

Весной того года “Трафальгарская битва” была явлена миру, чтобы встретить категорически неоднозначную оценку Общее мнение склонялось к тому, что правительство результатом работы недовольно, что изображенная сцена неправдоподобна и неточна. На последних стадиях работы Тёрнер, впрочем, получил благую возможность воспользоваться профессиональным советом. Когда он дописывал картину в Сент-Джеймсском дворце, его “ежедневно наставляли морские офицеры, находящиеся при дворе. В течение одиннадцати дней он менял оснастку в соответствии с мнением каждого нового критика, и делал это с величайшим добродушием”. Однако ж “добродушие” оставило его в тот день, когда к нему подошел герцог Кларенс, в будущем король Вильгельм IV Тёрнер был настолько не в духе, что герцог завершил беседу словами: “Я провел в море большую часть моей жизни, сэр, а вы не понимаете, с кем вы говорите, и будь я проклят, если вы понимаете, о чем говорите”. Звучит похоже на апокриф – кто, в самом деле, мог рассказать о такой стычке? – но, так или иначе, королевского одобрения картина не получила. Ее отослали в Гринвич, и она могла стоить Тёрнеру рыцарского звания, которого он, по его мнению, заслуживал.

Удача зато улыбнулась ему на выставке, организованной гравером У.Б. Куком на Сохо-сквер. В экспозиции было представлено пятнадцать работ, подтвердивших репутацию Тёрнера как блестящего акварелиста. Кроме того, в 1824 году он начал работу над серией ландшафтов Англии и Уэльса; в этой серии и, возможно, в более ранних тоже он применил технику акварельного письма “партиями”. Суть ее была в том, что в работе было несколько листов сразу. Иногда он на них писал один и тот же мотив, добавляя и поправляя, пока на каком-то из листов не схватывалось настроение и та атмосфера, которую он считал верной. А в иных случаях, похоже, сначала он использовал в нескольких композициях только одну краску, потом вносил дополнения второй, третьей и так далее. Был и еще прием, свидетелем применения которого стал один из мемуаристов: “Там было четыре рисовальных доски, каждая с ручкой, привинченной с задней стороны. Тёрнер, быстренько набросав свой мотив, хватался за ручку и опускал весь рисунок в ведро с водой, которое стояло рядом. Затем он стремительно наносил акварелью основные тона, вливая краску в краску, пока эта стадия работы не была завершена. Оставив первый лист высыхать, он брался за следующую доску и повторял все сызнова. К тому времени, когда на просушку отставлялась четвертая доска, лист на первой готов был уже к тому, чтобы нанести на рисунок завершающие мазки”.

Любопытная техника, особенно если учесть, что по всей Англии в тот момент распространялась поточная фабричная система. Да и в любом случае нельзя не отдать должное природной хватке и проворству художника.

В тот же период он принялся приводить в порядок свои альбомы с эскизами, группировать их по темам и снабжать примечаниями. Ставил порядковые номера на корешки, составлял перечни содержимого, так что стало возможно найти каждый из тысяч пейзажных набросков, которые он выполнил за прошедшие годы. Так еще раз проявили себя аккуратность и деловитость, с которыми он подходил ко всем аспектам своей жизни и работы, хотя не исключено, впрочем, что за систематизацию всего им сделанного он взялся в предчувствии неизбежного конца. Им руководило желание оставить потомкам свое наследие во всей возможной его полноте.

Четыре таких альбома он заполнил рисунками во время летней поездки 1824 года, когда путешествовал по рекам Мёз и Мозель. Один из них он снабдил схемками тех областей, по которым проезжал, указывая расстояния в милях, названия местных гостиниц и всяческие “достопримечательности”. Поездка продолжалась чуть больше месяца, и за это время он сделал тысячи рисунков. Два из его альбомов изготовлены специально для странствующего художника, они в мягкой обложке, так что их можно свернуть в трубку и сунуть в поместительный карман плаща. Он плыл по воде в лодке или барже на конной тяге, в альбомах есть пометки вроде “лошадям пришлось плыть” или “снова на лошадях через реку”. Посуху он, разумеется, передвигался тоже, хотя был случай, когда дилижанс, в котором он ехал, упал и перевернулся, и его пришлось вытаскивать из придорожной канавы где-то между Гентом и Брюсселем. Этот казус тоже запечатлен на акварельном рисунке. Он зарисовывал все подряд, опытным глазом на ходу схватывая сценки и пейзажи – церкви, мосты, горы, замки, деревни, гостиницы и всяческую старину. Но лишь одно полотно маслом было создано по материалам этой поездки, “Гавань в Дьепе” – публика увидела его на академической выставке в следующем, 1825 году.

Одно из периодических изданий встретило картину похвалой, сочтя, что “Гавань в Дьепе” “принадлежит к тем великолепным произведениям искусства, которые заставляют нас гордиться своей эпохой”. Другие критики оказались не столь восторженны и посчитали, что картина не “отвечает правде жизни”; яркость красок и общая насыщенность светом и тоном никак не соответствовала тому, что англичане знали про Дьеп, – французскому порту Тёрнер придал атмосферу Венеции. Совершенно очевидно, что большинство обозревателей не уяснило еще ни того, в каком направлении развивается Тёрнер, ни того, какие качества он теперь привносит в свое искусство. Критикам больше нравились его акварели, а еще больше – гравюры с них. Это было привычней.

Вероятно, Тёрнер был удовлетворен результатами своей экспедиции по Мёзу и Мозелю, поскольку в конце августа направился сначала в Голландию, а потом в плавание по Рейну. Снова посетил те места, что живописали прославленные голландские мастера. Съездил в Гаагу, Амстердам, Антверпен, Гент и Брюгге. Работал теми же методами, что и в прошлом году, с блокнотом, который всегда под рукой и для беглых зарисовок, и для более детальных рисунков. Плодом этой поездки стало одно из самых знаменитых его полотен, хотя с топографией собственно Голландии оно не связано. Называется оно “Кёльн: Прибытие пакетбота. Вечер” и основано на впечатлении, полученном под самый конец путешествия.

Вскоре после возвращения он получил печальное известие – скончался его друг и покровитель Уолтер Фокс. Фокс принадлежал к “старой школе” коллекционеров. Крупный землевладелец, он умел восхищаться художниками, поддерживал их и дружил со своими подопечными. На смену “старой школе” коллекционеров уже шла “новая”: выбившиеся из низов промышленники, которые быстро меняли ландшафт Англии. Тёрнер никогда больше не ездил в Фэрнли-холл. В письме, написанном через несколько недель после смерти друга, он признается, горюя: “С Фоксом ушло “мое доброе старое время… и мне следует за ним; и впрямь, я чувствую то, о чем вы говорили, – в миллион раз ближе к краю вечности”.

Домашние дела в тот период тоже выбились из накатанной колеи, и, как выразился сам Тёрнер, “папаша, освободясь от выращивания, думает о насыщении…”. Подразумевалось под этим, что художник продал Сэндикомб-лодж, избавив старика от трудов по поддержанию сада; необычная парочка перебралась для постоянного жительства на Куин-Энн-стрит. Но старому Тёрнеру было уже за восемьдесят – приличный возраст для лондонца. Он сдавал на глазах. Сыну даже пришлось отменить несколько своих лекций по перспективе после Нового года, когда отец заболел.

Весной 1826 года Тёрнер выставил в Королевской академии “Кёльн”, однако работу заметили в основном потому, что художник весьма необычно использовал в ней желтую краску. Подлинные достоинства полотна, можно сказать, почти и не обсуждались. Зато желто оно, говорили, было столь вопиюще, что два соседних портрета кисти сэра Томаса Лоуренса по контрасту выглядели безжизненными; и тогда Тёрнер, дескать, дабы пригасить сей эффект, покрыл свой холст слоем ламповой копоти. Ну, это явно легенда: не стал бы Тёрнер портить свою картину ради собрата-художника. Более вероятна другая версия: Тёрнер за день до открытия выставки просто “затонировал” масляный слой акварелью. Он и впрямь в последнее время принял за практику смешивать масло и акварель. Еще на эту выставку он представил полотно “Римский форум для музея мистера Соана”, следствие его итальянского путешествия семилетней давности. Некоторые идеи – и идеалы тоже – не отпускают. Они ждут за кулисами, когда наступит час воплощения.

В том году Тёрнер работал также над тем, что положило начало самой большой серии гравюр по его рисункам, озаглавленной “Живописные виды Англии и Уэльса”. Он дал согласие предоставить сто двадцать рисунков, которые потом будут издаваться “частями” в сопровождении текста, в каждой части по четыре гравюры, – и три номера вышли в свой срок в 1827 году. Именно для того, чтобы собрать достаточно материала для дальнейшей работы, он предпринял несколько поездок по стране: в Маргит, Петуорт и на остров Уайт. На острове он был гостем Джона Нэша, архитектора и градостроителя, который радикально изменил образ Лондона, выстроив Риджент-стрит и Риджентс-парк, не говоря уж о Букингемском дворце с Трафальгарской площадью. Нэш владел замком на холме напротив Уэст-Каус, и с этой возвышенности Тёрнер зарисовал виды на Каусскую регату.

Своему знаменитому гостю Нэш предоставил мастерскую, и оттого Тёрнер задержался в гостях дольше, чем рассчитывал. Пришлось даже написать отцу с просьбой прислать материалы для рисования, а также несколько предметов одежды. “Мне нужны алый лак, темный лак и жженая умбра в порошке от Ньюмена”, – писал он, присовокупив, чтобы прислали еще два белых жилета. Заполнив набросками три альбома, он начал работу над несколькими картинами, часть которых успел закончить в срок для следующей академической выставки. Кроме того, завершил несколько этюдов маслом, на двух свитках холста. Одна из этих работ, “Этюд моря и неба, остров Уайт, 1827”, возможно, является первой из его картин, на которой все свое внимание он уделил исключительно воде и облакам.

Карикатура на Тёрнера, размазывающего по холсту свою любимую краску – желтый кром. Рассказывали, что художник в последний момент перед открытием выставки вносил изменения в одну из картин, плюнув на нее, а потом прямо пальцами что-то втерев. А его изображение Джессики из “Венецианского купца” получило прозвище “Леди, вылезающая из банки с горчицей”

Из Кауса он отправился в Петуорт, в усадьбу другого своего покровителя, лорда Эгремонта, который также выделил ему мастерскую, где он работал с неменьшим усердием. Рано вставал и трудился, пока другие гости спали. Среди холстов, которые со временем созрели как плоды этой рабочей дисциплины, – “Парк в Петуорте: в отдалении видна Тиллингтонская церковь” и “Озеро в Петуорте. Вечер”. Особо исполнен сияния безмятежный пейзаж с солнцем, заходящим над озером. Сохранились сведения, что Тёрнер, “работая над пейзажами для Петуортской столовой, держал дверь на замке и открывал ее только хозяину дома”. Да, ему необходимо было уединение и, что более важно, уверенность в том, что его не потревожат. Лорд Эгремонт попросил Тёрнера написать несколько картин, чтобы вставить их в панельную обшивку столовой, известной как Резной зал, под парадными портретами шестнадцатого века. Художник согласился, и на следующее лето две из картин были готовы для показа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.