Горький, Андреев и Толстой

Горький, Андреев и Толстой

И снова мы имеем дело с неслучайной случайностью. Очерк об Андрееве был написан почти сразу после воспоминаний о Толстом. В этом не было воли самого Горького. Просто одновременно были обретены записки о Толстом и умер Леонид Андреев.

Но как это важно, что «портрет» Андреева писался Горьким, еще не «остывшим» после схватки с великим Львом! Эти два «портрета», Толстого и Андреева, как два зеркала, направленных друг на друга. Они создают два бесконечных коридора в обе стороны. И в каждом коридоре, в бесконечной перспективе, блуждает Горький.

Толстой и Андреев не похожи друг на друга ничем, кроме главной мысли. Это мысли о смерти. Для Толстого смерть — его, великого Льва, смерть — такое же недоразумение природы и Бога, как слава раннего Горького. Для Андреева смерть — это единственное, что есть «настоящего» в жизни. Что не призрачно, не обманчиво.

А вот Горький словно «пережил» смерть. Ее для него не существует. Вернее, она для него «недоразумение» не в личном плане, а во вселенском. Но это «недоразумение» — такая же ошибка природы и Бога, как всякое несовершенство человеческое, которое необходимо исправить. Не сейчас, так потом. Когда человек возвысится до Бога.

Горький отодвигает вопрос о смерти не в сторону, а в будущее. Когда он писал об Андрееве, им уже был прочитан русский философ Николай Федоров, тоже высказавший идею о необходимости уничтожить смерть как причину всех страданий людских.

Позиция Горького разумна. Смерть, мысли о ней не должны мешать человеку совершенствоваться — прочь эти мысли и да здравствует жизнь! Эта позиция противоположна христианской, где мысль о смерти («memento mori») занимает центральное место. «Помни о смерти», о том, что предстоит после нее, и это организует твою жизнь, направив ее в религиозное русло.

Толстой и Андреев ближе к позиции христианства. Но странно! Мысль о смерти гнетет и отравляет существование обоих, а Горький живет, как человек истинно верующий, без страха, не испытывая ни малейшего ужаса перед неизбежным концом. В этом, наверное, главный парадокс его мировоззрения. Горький — это верующий без Бога, бессмертный без веры в загробное существование. Его вера в пределах человеческого разума. А поскольку разум человеческий, по его вере, беспределен, всё, что находится за пределами разума, до поры до времени не имеет никакого смысла.

Например, смерть…

Андреев считал это трусостью.

«— Это, брат, трусость, — закрыть книгу, не дочитав ее до конца! Ведь в книге — твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься — понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть — с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, — все это — чепуха по книге? Это смешно и жалко: тебя приговорили к смертной казни — за что? А ты, притворяясь, что не знаешь этого, не оскорблен этим, — цветочками любуешься, обманывая себя и других, глупенькие цветочки!..

Я указывал ему на некоторую бесполезность протестов против землетрясения, убеждал, что протесты никак не могут повлиять на судороги земной коры — все это только сердило его».

И вновь во время этого разговора Андреев «льнет» к Горькому, тянется к нему «вплоть», как к земле под проносящимся железным составом. И в то же время ненавидит его.

«Обняв меня за плечи, он сказал, усмехаясь:

— Ты — все видел, чёрт тебя возьми! <…>

И, бодая меня головою в бок:

— Иногда я тебя за это ненавижу.

Я сказал, что чувствую это.

— Да, — подтвердил он, укладывая голову на колени мне. — Знаешь — почему? Хочется, чтоб ты болел моей болью, — тогда мы были бы ближе друг к другу, — ты ведь знаешь, как я одинок!»

В отношениях с Толстым Горький был в большей степени испытуемым, нежели испытателем. Для Толстого Горький был эпизодом, «недоразумением», в котором великий Лев пытался разобраться, но которое, конечно, не являлось главным содержанием его духовной и умственной жизни. Горький мог его интересовать, раздражать, даже, пожалуй, испытывать (образом Луки). Но изменить Толстого Горький не мог, да и никто уже не мог. Наоборот: Толстой мощно влиял на Горького. Как художник Горький знал свою зависимость от могучей и какой-то уже почти нечеловеческой мощи реализма Толстого, но, тем не менее, развивался именно в реалистическом ключе. Один раз вкусив божественного меда эстетической правды Толстого и Чехова, он, как и Иван Бунин, уже не мог полюбить эрзац псевдоромантической эстетики, которой изрядно послужил в молодые годы. Мучаясь и бесконечно работая над словом, Горький не только врожденным талантом, но и неустанным трудом выбился в мастера реализма, не обращая внимания на шумный успех своих ранних вещей. И конечно, строгие глаза автора «Казаков» и «Хаджи Мурата» всегда были перед его глазами.

В очерке о Леониде Андрееве есть эпизод, когда в гости к Горькому в Нижнем Новгороде приходит отец Феодор Владимирский, арзамасский протоиерей, член Второй Государственной думы, интересный человек, философ, дочери которого стали революционерками, а сын — коммунистом, с 1930 по 1934 год работавший наркомом здравоохранения РСФСР. В это время к Горькому в Нижний приехал Леонид Андреев и быстро сошелся с отцом Феодором на почве философских споров. «По стеклам хлещет дождь, на столе курлыкает самовар, старый и малый ворошат древнюю мудрость, а со стены вдумчиво смотрит на них Лев Толстой с палочкой в руке — великий странник мира сего…»

Ирония Горького очевидна. «Старый и малый», как дети неразумные, «ворошат» вечные вопросы, а со стены на них смотрит портрет Толстого, который для Горького в этот период являлся Учителем, причем таким, которого еще нужно постичь, ибо он учит не «теориями», а личным духовным масштабом. От такого Учителя возможно заслужить презрение, а можно — легкое (но не более!) одобрение. Но самое высшее, что можно заслужить — это интерес Учителя к твоей духовной личности.

Вот чем в это время озадачен Горький. Эпизод, описанный в очерке об Андрееве, относится к октябрю 1902 года. В апреле этого же года Горький приехал в Нижний из Крыма, где в Гаспре встречался с Толстым. Именно тогда он видел Толстого-Посейдона на берегу моря и навсегда запомнил его таким. И, возможно, тогда родились записи: «Его интерес ко мне — этнографический интерес…» и — «Он — чёрт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня».

Критик и литературовед, занимавшийся творчеством Горького, В. А. Сурганов однажды указал автору этой книги на ключевое слово во второй записи. Это: еще. В 1902 году еще младенец? Но позвольте! Именно 1902 год был поворотным в жизни Горького, когда из молодого и популярного автора «Очерков и рассказов», «Фомы Гордеева» и «Трое» он становится одной из главных фигур русской культурной и общественной жизни начала XX века. И уже не только русской, но и мировой. Им активно интересуются в Европе и США, его рассказы спешно переводят на английский, болгарский, венгерский, голландский, датский, испанский, итальянский, литовский, немецкий, норвежский, польский, сербский, французский, чешский и шведский языки — и всё это за один лишь 1902 год!

Младенец?!

В феврале 1902 года он избран в почетные академики на заседании Отделения русского языка и словесности Императорской Академии наук и изящной словесности. В марте получает от Академии извещение об этом и уведомление, что диплом ему будет послан дополнительно. Увы, академики поспешили. Министерство внутренних дел представило Николаю II доклад об избрании Горького в почетные академики вместе с подробной справкой о его политической неблагонадежности. Известны слова императора, начертанные на докладе: «Более чем оригинально». Менее известно его письмо к министру народного просвещения П. С. Ванновскому с требованием отменить избрание. Между тем в этом письме есть свои резоны:

«Чем руководствовались почтенные мудрецы при этом избрании, понять нельзя.

Ни возраст Горького, ни даже коротенькие сочинения его не представляют достаточное наличие причин в пользу его избрания на такое почетное звание.

Гораздо серьезнее то обстоятельство, что он состоит под следствием. И такого человека в теперешнее смутное время Акад<емия> наук позволяет себе избирать в свою среду. Я глубоко возмущен всем этим и поручаю вам объявить, что <по> моему повелению выбор Горького отменяется. Надеюсь хоть немного отрезвить этим состояние умов в Академии».

9 марта министр просвещения П. С. Ванновский пишет президенту Академии наук России великому князю К. К. Романову: «Государь император мне повелеть соизволил: объявить соединенному собранию Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности Императорской Академии наук, что Его Величество глубоко огорчен избранием вышеупомянутым соединенным собранием в свою среду Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним „Максим Горький“)».

В «Правительственном вестнике» появляется сообщение о недействительности выборов Горького: «Ввиду обстоятельств, которые не были известны соединенному собранию Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности Императорской Академии наук, выборы в почетные академики Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним „Максим Горький“), привлеченного к дознанию в порядке ст. 1035 уголовного судопроизводства, объявляются недействительными».

Горький в это время находится в Крыму. Встречается с Чеховым, читает Толстому сцены из еще не законченной пьесы «На дне», над которой в это время работает. К. К. Романов обращается к таврическому губернатору В. Ф. Трепову с распоряжением отобрать у Горького уведомление об избрании «почетным академиком».

Горький закусывает удила, «…с просьбой о возврате этого уведомления Академия должна обратиться непосредственно ко мне».

6 апреля В. Г. Короленко пишет председателю II Отделения Академии наук А. Н. Веселовскому письмо, в котором не соглашается с отменой выборов Горького и просит созвать собрание Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности, чтобы сделать заявление о сложении с себя звания «почетного академика».

25 июля В. Г. Короленко посылает на имя А. Н. Веселовского новое письмо с отказом от звания «почетного академика». Ровно через месяц, 25 августа то же сделает А. П. Чехов.

Младенец?!

Рядом с Толстым — да, духовный младенец. Горький понимал это и в 1902 году, когда была сделана эта запись о «чёрте» и «младенце», и в 1919-м — когда писался очерк о Льве Толстом. Но уже в 1926 году он напишет биографу И. А. Груздеву: «Мой мир развивался от Протея к Шекспиру, Сервантесу, Пушкину, переживал атавистические кризисы в лице Л. Толстого и т. д., но его тенденция остается несокрушимой, — несмотря на изгибы, вызванные усталостью, это тенденция к Человеку, сложнейшему <из> всех сложных явлений».

Итак, увлечение Толстым — это «атавистический кризис». Но атавизм — это пережиток прошлого. Какое же прошлое переживал Горький в 1902 году, в тот бурный для него год, когда он лично разозлил Государя, написал свою самую знаменитую пьесу и вел жизнь революционера? Ведь в 1902 году Толстой для Горького бог (или чёрт, но сравнение с богом звучит в очерке чаще), а он, Горький, младенец.

С Леонидом Андреевым ситуация почти полностью противоположная. И хотя Андреев был слишком увлечен собой, чтобы обоготворять Горького, как Горький обоготворял Льва Толстого, он несомненно долго находился под мощным влиянием Горького и переживал это как личную духовную проблему. Проблема «Горький — Толстой» во многом напоминает проблему «Андреев — Горький», и характерно, что обе эти проблемы обозначаются именно в 1902 году. Но разница была в том, что Горький, угодивший в когти великого Льва, был сильной натурой. Этим он одновременно и раздражал Толстого, и вызывал его интерес к себе. Андреев был натурой слабой, изначально склонной к душевному подчинению. Поэтому Горький выбрался из-под влияния Толстого как духовного учителя. Наоборот, на Андреева влияние Горького оказало положительное воздействие, а вот процесс внутренней борьбы с Горьким не столько закалил его, сколько еще более закрепостил. Иногда борьба с тем, от кого ты душевно зависим, ведет к еще худшей зависимости.

Горький глубоко понимал эту личную драму Андреева в отношениях с собой и никогда не пытался своего друга и свою невольную жертву испытывать. Наоборот, Андреев постоянно испытывал Горького, не всегда понимая, что испытывает он, в сущности, самого же себя.

«На „Собрании сочинений“, которое Леонид подарил мне в 1915 г., он написал:

„Начиная с курьерского ‘Бегемота’, здесь всё писалось и прошло на твоих глазах, Алексей: во многом это — история наших отношений“.

Это, к сожалению, верно; к сожалению — потому, что я думаю: для Л. Андреева было бы лучше, если бы он не вводил в свои рассказы „историю наших отношений“. А он делал это слишком охотно и, торопясь „опровергнуть“ мои мнения, портил этим свою обедню. И как будто именно в мою личность он воплотил своего невидимого врага».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.