«СТРАШНЫ НЕ ДЕНЬГИ, А БЕЗДЕНЕЖЬЕ!»
«СТРАШНЫ НЕ ДЕНЬГИ, А БЕЗДЕНЕЖЬЕ!»
— Настроение у меня сегодня — отвратительное, — встретила меня Ф. Г. — Хоть в петлю лезь. А кто виноват? Паспорт, конечно. Но его на скамью подсудимых не потащишь и годы вспять не повернешь. Я все чаще вспоминаю детство, а это признак, что жизнь катится к закату. Вот и заговорила я красиво — и это тоже плохо: осточертело все на свете, и моя ироничность в том числе.
Сидела с утра, как дура, уставясь в потолок, думала, как вернуть аванс в ВТО, и снова проклинала Ниночку, втянувшую меня в аферу. Ну, получила я деньги, а куда они ушли!
Евдокия Клеме каждый свой приход пишет записки о расходах. Вытащила сегодня эту пачку и, прежде чем спустить ее в мусоропровод, стала читать. Жаль, счетов у меня нет и арифмометр на юбилей никто не подарил — это я намекаю, — она улыбнулась. — Мне бы сесть за старинную кассу с никелированным бюстом, нажимать клавиши и крутить ручку. Там было такое окошко с надписью «уплочено» и большим указательным пальцем, — может быть, тогда стало бы ясно, сколько я трачу на жизнь.
Откладывая один за другим листочки домработницы, Ф. Г. вела суровый подсчет.
— Итак, в январе месяце сего года я съела пять кило мяса, шесть кило рыбы, в один день 21 января, очевидно, в честь памяти Ленина, ушло кило ветчины: наверняка приходила Нателла, потому что на следующий день, 22-го, Евдокия Клеме вписала в счет еще кило ветчины, которую на этот раз съела я или вы тайно от меня.
— Ничего не тайно, — возразил я. — Вы сами сделали мне яичницу с ветчиной. Любящими руками, как вы сказали, и она оказалась необычайно вкусной.
— Любящими руками все вкусно, — подтвердила Ф. Г. — Но никогда не поверю, что вы уплели килограмм сразу!
Она протянула мне пачку листочков:
— Прошу вас, там, на кухне, откройте дверцу мусоропровода и бросьте их — туда им и дорога!
С одной причиной плохого настроения расправились, — сказала она удовлетворенно, — но что делать с деньгами, ума не приложу Ненавижу их, хотя точно знаю: страшны не деньги, а безденежье.
Я тут недавно возликовала: телевизионщики захотели снять на пленку «Сэвидж». Весь спектакль!
Боже, как хорошо! Это сколько съемочных дней наберется — в долговую яму меня не отправят! Стала мысленно делить шкуру неубитого медведя: прежде всего, верну аванс, долги, и, пожалуй, еще что-то останется.
Так нет же! Вчера после спектакля ко мне в уборную явились трое. И еще пришел оператор. С его лица не сходила улыбка. Я сначала улыбнулась ему в ответ, но потом поняла, как ужасно видеть постоянно улыбающегося человека, начинает казаться, что спектакль не кончился и я все еще в «Тихой обители».
Но диалог мой с дамами действительно дурдом. Я по три раза повторяла им одно и то же, они согласно кивали, оператор радостно улыбался, а разговор не двигался с места.
— Вы нас и не почувствуете, — уверяла режиссерша. — Мы снимем спектакль тремя камерами за один вечер! Вам ничего не придется менять.
— Так это и ужасно! — твердила я в десятый раз. — Артист не может на телевидении, где все сидят в первом ряду, играть так же, как в театре, — для зрителей и амфитеатра, и бельэтажа, и балкона.
— Я умею снимать комедии, — вставился, наконец, оператор. По-моему, он исхитрился улыбнуться еще шире.
— Голубчик, дело не в вашем умении! — у меня не было уже слов. — Мы играем наш трагифарс на сцене. На телевидении все это станет вампукой.
— Но нам нужна реакция зала, — настаивала партикулярная дама.
Ну что вы тут скажете!
— А может быть, стоит попробовать? — Мне очень хотелось, чтобы «Сэвидж» появилась на экране. — Если мы увидим зал, зрителей, ложи, то возникнут другие правила игры, мы поймем, что мы не в кино, а в театре!
— И вы туда же! — возмутилась Ф. Г, — Я думала, что разговариваю с профессиональным человеком, ведь вы слыхали, конечно, о таком понятии, как посыл. Имеющий уши да услышит! Когда я читала у вас в маленькой студии ардовский рассказ, я делала это для кого-то, кто сидел рядом, на месте микрофона. Вы потом наложили смех, эту идиотку с визгливыми всхлипываниями, аплодисменты, да, да, появилась атмосфера, но посыл остался тот же: не на зал, а на собеседника.
Но я гнул свое:
— Райкин, которого мы всегда снимали на публике, настоял однажды на чистом, студийном варианте и пришел в ужас: все падало в пустое пространство, становилось менее смешным или не смешным вовсе. Он сам признался, что ему, привыкшему к реакции зала, играть было во сто крат труднее.
— Райкин — актер с большой буквы. Спектакль на радио и срежиссировать надо по-иному, и сценический ритм поменять. Райкин не мог не почувствовать это.
А дамы, потупив взор, признались:
— Снимать в студии мы не можем — нет денег.
Из меня сразу вышел весь запал. Однажды то ли в Гаграх, то ли в Сухуме — тогда врачи мне еще не запрещали юг, — две грузинки на пляже жаловались мне на безнравственность своей подруги.
— Так она просто блядь! — авторитетно заявила я.
— Нет, нет! — завопили они, — Но она соглашается за три рубля, понимаешь?!
Телевизионщикам я не показала своих рухнувших надежд, но за три рубля я не соглашусь ни при каких условиях.
В пьесе Н. Хикмета «Рассказ о Турции». 1955 г.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.