Концерт в Кройдоне
Концерт в Кройдоне
Кому не приходилось бывать в Лондоне, тот, возможно, и не слышал о Кройдоне. В сравнении с сотнями более достопримечательных мест этот уголок английской земли, пожалуй, не заслуживает особого внимания, поскольку внешне он мало чем отличается от любого другого окраинного района Большого Лондона. По своему расположению это примерно московское Бирюлево или Орехово-Борисово, хотя какого-либо другого сходства с нашими новопостроенными окраинами, кроме того, что он находится на южной границе города, Кройдон не имеет.
Причина, которая заставляет нас упомянуть о Кройдоне, состоит в том, что здесь в 1962 году был открыт новый концертный зал «Фэйрфилд холл», способный вместить почти две тысячи человек и располагающий самыми современными средствами для проведения любых концертов. Главными достоинствами «Фэйрфилд холла» являются великолепная акустика и уют, весьма располагающий к слушанию серьезной музыки. Кто страстно любит симфоническую музыку, кому нужны тончайшие оттенки звучания инструментов оркестра, тот знает, что может сделать с музыкой концертный зал. Как почти до неузнаваемости портит ее плохой зал и как украшает хороший.
Конечно, в Лондоне есть и другие концертные залы с прекрасной акустикой, например, тоже вполне современный и знаменитый «Ройал фестивал холл». Акустика этого храма музыки оказалась даже слишком хорошей, слишком чувствительной для придирчивых специалистов. В нем совершенное воспроизведение верхнего регистра поначалу казалось неестественным, и знатоки расценили это как признак сухой и холодной акустики. Возможно, что такое отношение было
просто следствием силы привычки, потому что довольно скоро жалобы на сухость звучания оркестра прекратились: видимо, и оркестры приспособились к новым идеальным условиям, и публике полюбился новый зал.
Многие считают, что «Фэйрфилд холл» получился еще лучше. Ухо, приспособившееся в «Фестивал холле» к сухому потрескиванию высоких частот, шороху различных посторонних шумов, приятно отдыхает в ровной и теплой атмосфере кройдонского зала. Сдержанный, но вполне достаточный для всех регистров и уровней резонанс не требует напряжения ни у слушателей, ни у оркестрантов. Рассказывают, что архитектору, который руководил строительством «Фэйрфилд холла», местная кройдонская комиссия дала указание предпочтительно использовать акустические средства, улучшающие звучание хоровых ансамблей. Это похоже на правду. В то время, когда создавался проект этого зала, в Кройдоне был замечательный хор, и поэтому очень возможно, что местные власти желали приспособить свой концертный зал для лучшего звучания хора. Хору в кройдонском зале действительно хорошо, но и симфонический оркестр чувствует себя здесь совсем неплохо.
Но разумеется, не только одни достоинства «Фэйрфилда» направили сюда наше повествование. В апреле 1973 года в Лондон приехал известный американский дирижер Леопольд Стоковский1, очень требовательный к акустике и краскам оркестра музыкант, которому «Фэйрфилд холл» особенно нравился, и на этот раз он должен был дирижировать Лондонским симфоническим оркестром в этом зале, а в программе была Шестая симфония Чайковского.
Я не думаю, что наши симфонические оркестры хуже знаменитого Лондонского. Не думаю, что наш Государственный симфонический оркестр исполняет Шестую симфонию хуже, чем Лондонский, даже под управлением такого мастера, как Стоковский. Но должен признаться, что столь уникальное сочетание прекрасного оркестра, великолепного мастера звука и акустики «Фэйрфилда» было искушением, устоять против которого истинным любителям симфонической музыки и тем более почитателям Чайковского было невозможно. Понятно, что в тот вечер 21 апреля 1973 года попасть в «Фэйрфилд холл» было нелегко.
Прославленному дирижеру только что исполнился 91 год. И хотя в этом преклонном возрасте он заключил оптимистические контракты с местными фирмами на издание грампластинок с записями своих концертов, которые по срокам выходили за пределы его столетия, он, вероятно, задумывался о том, что жизнь не вечна, и это не могло не прибавить ко всем особенностям его музыкального характера еще одну — понимание и ощущение близости того конца, который так проникновенно нарисован в Шестой симфонии Чайковского. И от этого еще больше росла притягательная сила предстоящего концерта в «Фэйрфилде».
Мир падок на легенды о великих людях, и эти легенды, раз родившись, долго не умирают, создавая особый, таинственный ореол вокруг гениальных представителей человечества, словно гений непременно должен содержать в себе какую-нибудь тайну жизни. Сколько всяких романтических историй возникло вокруг «Реквиема» Моцарта! Сколько выдумок похожего рода существует в отношении Шестой симфонии Чайковского! Сходство обстоятельств, окружавших эти великие произведения, состоит в том, что их создание совпало со смертью авторов, и оба они по своему содержанию прямо связаны со смертью. Правда, Моцарт писал свой «Реквием» не по внутреннему побуждению, а по заказу2, но как-то в сердцах сказал, что пишет его для себя. Дальше этого действительная история не пошла. Чайковский же писал «Патетическую» явно по внутреннему побуждению, но, как видно из сделанных им набросков плана несостоявшейся симфонии «Жизнь», трагический конец симфонии существовал в мыслях Чайковского еще за два или три года до его смерти. Можно ли всерьез говорить о предчувствиях смерти или каких-то намерениях, устремленных к ней, и связывать их с созданием симфонии, главная идея которой возникла за три года до ее написания?3
Но легенды есть легенды; они так красивы, так романтичны и увлекательны, что восторженные поклонники музыки и ее великих творцов не хотят расставаться с ними даже после того, как им становится ясно, что взволновавшие их тайны полностью растворились в неопровержимых фактах реальной жизни, ибо есть еще тайны музыки, а эти тайны раскрыть гораздо труднее. У Шестой симфонии есть своя программа. Но Чайковский решил сохранить эту программу в тайне. «Пусть догадываются», — говорил он. Однако двоюродная сестра Петра Ильича Анна Петровна Мерклинг рассказала, что Чайковский подтвердил высказанные ею догадки о содержании симфонии. «Да, это история его жизни, — передает Анна Петровна слова Петра Ильича. — Первая часть — детство, смутное стремление к музыке. Вторая — молодость, светлая пора, веселая жизнь. Третья — жизненная борьба и достижение славы. А последняя, сказал он весело, это чем все кончается»4.
Сопровождаемый аплодисментами Стоковский медленно шел к дирижерскому пульту. Походка его была неуверенной, и, наверное у многих в зале появились опасения, выдержит ли старик всю симфонию стоя. Но вот он добрался до места, поклонился публике, повернулся к оркестру, выпрямился, и все опасения тотчас же исчезли. Он сделал легкое движение обеими руками — и «Фэйрфилд холл» наполнила тихая тревога звуков оркестра.
Едва слышный протяжный звук контрабасов служит опорой мрачной темы интродукции, которую излагает фагот и подхватывают альты. В коротком Adagio с его тяжелым настроением пока никак нельзя прочитать радости детства и стремления к музыке, о которых рассказывала Анна Петровна Мерклинг, но, может быть, еще рано искать эти радости. Ведь это только вступление, где закладывается основа настроения симфонии. Однако следующий эпизод (Allegro non troppo), составляющий центр экспозиции5, лишь укрепляет гнетущее чувство, пророчески преобразуя мрак вступления в тревожное настроение. Роковой вопросительный характер главной темы усиливается и сменяется нервным беспокойством. В экспозиции проскальзывают отдельные мажорные оттенки, но в них нет ни радости, ни даже смутного стремления. Скорее можно услышать гнев на судьбу — гнев, смешанный с отчаянием, который с неистовой силой прозвучит дальше в разработке.
Оркестр затихает. Пауза — и свежий волнующий мотиз уносит слушателей в Анданте: в единственный эпизод первой части, который, пожалуй, согласуется с рассказом Анны Петровны. И все-таки в настроении этой дивной светлой лирической темы больше чувствуется не стремление к чему-то возвышенному, а просто теплое воспоминание о счастливой поре жизни. К тому же и здесь Чайковский не может избежать минорных отклонений и возвращает нас к главной мысли всего произведения — о неотвратимом конце.
Темп замедляется — «медленно и подвижно», затем «очень медленно» — таковы указания Петра Ильича в партитуре. Звучание оркестра становится все тише. Обычного знака Pianissimo (pp) Чайковскому здесь недостаточно, и он проставляет последовательно ррр, рррр, и наконец последний нисходящий пассаж кларнета, который продолжается фаготом, проходит под знаком ррррр. Наступает зловещее молчание.
Стоковский не торопится к роковому удару, от которого обычно вздрагивают не только новички, слушающие симфонию впервые. Даже на тех, кто знает, что произойдет вслед за тишиной, этот удар всегда обрушивается как-то неожиданно, пугая своей жестокостью: слишком тяжело и продолжительно молчание перед таким всплеском музыкальной энергии и слишком силен контраст между растворяющимся в глубочайшей тишине звуком фагота и аккордом, возвещающим начало разработки — начало великой трагедии.
Интересно наблюдать за лицами сидящих в зале людей: в них можно обнаружить всю гамму настроений, которые способна создать у человека музыка, и такие наблюдения не только не отвлекают, не только не мешают слушать, но иногда еще и помогают кое-что понять в человеческой натуре, вместе с этим — ив музыке. Рядом сидит джентльмен с такими чертами лица, которые не несут в себе ничего доброго. Голова словно изваяна скульптором-модернистом и составлена вся из прямоугольных деталей. Даже прическа, уложенная с помощью прочно связывающего состава, имеет почти прямоугольные очертания. Похоже, что он воспринимает все происходящее в музыке с какой-то усмешкой. Он, конечно, не вздрогнул от страшного удара, последовавшего за тишиной. Скорее всего, он пришел сюда не по своей воле, а был приведен музыкальной спутницей, которая сидит рядом и с умилением взирает на дирижера. Она очень похожа на завсегдатая симфонических концертов и вполне может быть из числа тех, кто вытаскивает мужа на модные музыкальные мероприятия.
Впереди чуть подальше справа — молодая женщина в серо-голубом костюме. Она закрыла лицо руками. В ее изящной напряженной позе можно угадать глубокое переживание. Она вся во власти оркестра. Какие-то еще никому неведомые эмоциональные волны прочно связали ее с музыкой: ее поза, положение рук у лица изменяются почти незаметно, но в этих незначительных переменах отражаются настроения музыки…
В оркестре вслед за роковым ударом слышен гнев, отчаяние, возмущение жестокостью обрушившихся на человека невзгод, борьба с угнетающим давлением непреодолимых сил. Какая необыкновенная звучность оркестра у Стоковского! Но вот он делает непредусмотренное партитурой замедление. Видно, как властным жестом ладони он заставляет разбушевавшийся оркестр выделить четыре аккорда, которые являются конечным возгласом этой бури6. Неужели старик погнался за внешним эффектом в ущерб плавности движения? Нет, это впечатление быстро проходит, когда струнные, а затем и духовые совершают короткий переход к следующей вспышке гнева и отчаяния, и второе, не предусмотренное Чайковским ritardando доказывает, что старый мастер знает свое дело: эти вольности только усиливают грозный характер возгласов и более отчетливо выделяют их, чтобы как можно яснее был слышен их смысл. Оркестр снова затихает. Слышны только триоли контрабасов, и на этом фоне тромбоны поют «Со святыми упокой» из православной заупокойной службы. Всего семь протяжных аккордов, которые Стоковский тоже выделил очень заметным замедлением темпа. Приходит в голову мысль, что и мы-то, русские (во всяком случае, многие из нас), позабыли свой русский реквием и если и слышали, что Чайковский процитировал упомянутую фразу в симфонии, то далеко не все могут различить ее в общем потоке звуков и пропускают мимо ушей. Что уж там говорить об англичанах! Поняли ли они, о чем идет речь?
Женщина в серо-голубом открыла лицо, и теперь видны ее большие серые глаза. Необыкновенное лицо! Если существуют на свете музыкальные лица, то, вероятно, именно такими они должны быть. Знает ли она, что ее ожидает в этой симфонии дальше?
Опять наступает затишье, и на фоне негромких октав валторн появляется основная мрачная тема первой части. Нарастает темп и звучность. Рисуя главный мотив рокового вопроса, фортиссимо духовых начинает репризу. Этот роковой вопрос Стоковский опять выделяет из общего контекста. Теперь не остается никаких сомнений в законности такого приема. Драма быстро набирает силу, и в ней старый мастер симфонического звука до предела использует эффекты духовых и ударных инструментов. Хор. духовых изумляет своим напряжением. На выдержанных аккордах фаготов и кларнетов струнные и флейты поют нисходящий мотив отчаяния, на который ложится грозный восходящий мотив тромбонов и тубы. В нем наряду с гневом и протестом слышится холодная воля неумолимой силы. Этот момент репризы, пожалуй, является самым сильным по своему воздействию эпизодом первой части.
Сероглазое воплощение музыки снова держит руки у висков. Как ее угнетает недоброе давление тромбонных звуков, достигшее сейчас наивысшей силы! Но вот последнее фортиссимо. Хор духовых постепенно смолкает. Пауза — и уже знакомая лирическая мелодия снова уносит весь «Фэйрфилд холл» в мир мечтании и светлых надежд. «Con dolcezza» (нежно) помечает в партитуре Чайковский. Не верится, что только что пережита ужасная трагедия, и не сразу удается привыкнуть к мягкому ласкающему свету Andante.
Теперь в партитуре значится morendo (замирая), и заключительный аккорд тромбонов и тубы, сопровождаемый тихими ударами литавр, тонет в глубине зала.
На лице у сероглазой радость. Начинается вальс, необычный пятидольный вальс, о котором музыканты в шутку говорят, что под такую музыку может танцевать только человек с тремя ногами. Шутка не очень справедливая, потому что в «Спящей красавице» Чайковский использовал пятидольный размер в вариации «Падекатр»7. Но пятидольный вальс симфонии вовсе не предназначен для танцев, и, возможно, Петр Ильич умышленно избрал такой необычный размер: грация чистого вальса казалась ему неуместной в атмосфере симфонии, проникнутой настроением скорби, отчаяния и безысходности борьбы одинокого человека с непреклонными законами жизни. И хотя вторая часть по темпу и характеру обозначена как Allegro con grazia, с самого начала ее ощущается нерешительность и беспокойство. Это заметно даже в гармоническом напряжении, особенно в трио, которое обозначено Чайковским con dolcezza e flebile (нежно и печально), а окончание второй части, возвращая печальный мотив трио в перекличке флейты, гобоя и кларнета, угасает в аккорде, словно прощаясь со всеми светлыми мечтами, ибо за ним начинается третья часть — скерцо-марш. Согласно рассказу Анны Петровны Мерклинг, этот марш должен выражать жизненную борьбу и достижение славы, но он, хотя и сверкает мажорным блеском триумфального шествия, душевных эпизодов не содержит. Более того, если очень внимательно прислушаться, то в этом шествии можно обнаружить несколько угрожающих аккордов, особенно один аккорд в фортиссимо всего оркестра8, который Стоковский тоже выделил вопреки требованиям партитуры. Но и эта вольность кажется оправданной. Может быть, и Стоковский почувствовал, что этот марш есть провозвестник последующей трагедии, и сам Чайковский стремился к тому, чтобы он звучал именно таким образом. В самом деле, сколь торжественным ни представлялось бы это маршевое шествие, звучит оно как-то недобро. Сам ритм марша, даже если оставить в стороне все сопутствующие моменты «вольности Стоковского, а выделить только его рисунок, имеет явно зловещий оттенок, который особенно подчеркивается резкостями и заостренным окончанием его основной фигуры. Нет, ничего хорошего этот марш не предвещает. Грандиозное его завершение с нисходящими пассажами оркестра, блеском аккордов духовых, особенно тромбонов, хотя и создает настроение некоторого подъема, все же не стирает из памяти злобные резкости движения…
И как поразительно проявляется это на лице дамы в серо-голубом. Там, как в волшебном зеркале, способном отражать изображения истинных чувств, заключенных в музыке, можно увидеть, что первоначальная радость постепенно сменяется недоумением и оттенками страха. Остается только гадать: то ли эта чутко настроенная душа благодаря Стоковскому впервые поняла истинное значение скерцо-марша, то ли она вообще впервые слышит симфонию в концерте и ее потрясают раскрывающиеся тайны музыки, которая даже в торжественном мажоре может передавать страх и зло.
Заключительный аккорд третьей части — и раздаются робкие аплодисменты тех, кто решил, что симфония заканчивается. Молчание просвещенного и более осторожного большинства быстро останавливает аплодисменты, и начинается финал.
То, что в Adagio lamentoso речь идет о смерти, не подлежит никакому сомнению. Мы не смогли бы усомниться в этом, даже если бы Чайковский сам не пояснил, что это именно так. „То, чем все кончается“, — сказал Петр Ильич двоюродной сестре, и здесь мы соглашаемся с ее рассказом.
Горе, огромное, неутешимое горе, связанное со смертью, с трагическим концом, крушением надежд, разбитыми навсегда мечтами, погибшими идеалами, — вот что слышим мы в скорбных звуках Adagio lamentoso, в последующих эпизодах Andante и тихом печальном пении духовых и струнных, и в отчаянии последних всплесков оркестра, которые гасит страшное вторжение там-тама. Здесь для выражения замысла Чайковского Стоковский отыскал там-там изумительной мощи и глубины. Он, возвещая о наступающем конце и проводя границу необратимости, кажется, продолжает звучать дольше, чем это позволяют отведенные ему партитурой неполные пять тактов. Еще бьется из последних сил сердце, еще можно расслышать слабые вздохи, но уже не осталось никакой надежды. Печальное пение, триоли контрабасов, проблески угасающей жизни, последние шесть биений, их уже почти не слышно, и только придуманное Стоковским расположение контрабасов сзади оркестра лицом к публике позволяет различить, как гаснет последний удар сердца. Все кончено9.
Мгновение тишины. Публика еще не смеет аплодировать. Затем зал взрывается штормом аплодисментов.
Может быть, это только так кажется, но после того как затихли звуки оркестра, свет в зале вспыхнул ярче, и стало возможным лучше разглядеть сероглазую даму, так глубоко переживавшую музыку. Она еще не решается присоединиться к аплодирующим и сидит, о чем-то размышляя. Лицо ее уже совершенно спокойно, разве что можно заметить на нем оттенок некоторого облегчения и даже что-то вроде улыбки. Если это улыбка, то она олицетворяет странную радость познания оставшейся позади трагедии. Интересно было бы узнать…
Но созерцание музыкального лица прерывается. Стоковский подходит к микрофону — и зал мгновенно затихает. Старый дирижер заметно устал и снова согнулся. Он постучал по микрофону, и все услышали его тихий глухой голос:
— Работает… Как и все мы.
Небольшое замешательство. Кажется, что отдавший свои силы симфонии Стоковский ищет нужные ему слова:
— Наступает пасха, а есть прекрасная музыка Баха. Если вы хотите, то мы сыграем вам пасхальную музыку Баха.
Одобрительные аплодисменты — и затихший зал слушает хорал из пасхальной кантаты Иоганна Себастьяна: знаменитое переложение Стоковского. Последний дирижерский жест, и Стоковский поворачивается к сидящей в зале публике:
— Вы еще не ушли домой? Дружный смех в зале.
— Любите ли вы русскую музыку? Бурные аплодисменты.
— Любите ли вы музыку Чайковского? Гром аплодисментов.
— У-ди-ви-тель-но!
Смех и снова аплодисменты.
— Апофеоз!
Звучит Апофеоз из „Спящей красавицы“. Теплый и торжественный свет радости проникает в сердце публики.
На кого ни посмотришь, у всех на лице необычная мягкость выражения, будто наступило перерождение характеров. Даже прямоугольный джентльмен с напомаженным пробором как-то особенно гордо выпрямился, и лицо его потеряло привычную гримасу аристократического снисхождения ко всем окружающим. Женщина в серо-голубом прямо-таки сияет, и куда девались ее только что блестевшие слезы.
Концерт окончен. Еще долго звучат аплодисменты, и Стоковский выходит раскланиваться. Никто не торопится, как это обычно случается, покинуть зал, несмотря на предстоящую дальнюю дорогу домой. Стоковский улучает момент тишины и желает всем радостно встретить праздник пасхи: завтра пасхальное воскресенье.
Публика потихоньку пробирается к выходу. Очень бывает интересно услышать впечатления. Здесь рождаются мнения непосредственные, без долгих размышлений и потому искренние. Конечно, много высказываний типа гоголевского „Театрального разъезда“, но все-таки больше серьезных. Вот и милая сероглазая дама. Она теперь в компании друзей, которых в зале рядом с ней не было видно. Должно быть, они сидели в других местах. Все оживленно разговаривают. Интересно, что могут думать о Шестой симфонии молодые англичане. А может быть, они уже давно забыли о музыке и сейчас спорят совсем о другом. Слышны отдельные слова, но смысл разговора уяснить не удается. Теперь вся компания ближе, и можно различить приятный бархатный голос сероглазой. Она говорит спокойно без той настойчивости, которая бывает нужна людям, чтобы заставить себя слушать в большой компании. Ей внимают вследствие ее природного свойства внушать к себе внимание.
Теперь уже хорошо слышно, о чем спорит молодая компания. Бархатное контральто отчетливо утверждает, что Чайковский предчувствовал свой конец и покончил с собой. Что-то еще было сказано об этом, но дальше уже ничего разобрать не удалось. Толпа оттеснила компанию. Досадно. Наверное, надо было бы догнать, извиниться, расспросить и узнать, откуда у них-то все это. А впрочем, что тут особенно нового? Были слухи давно. Старые затихли, новые появились. Время от времени кто-нибудь раскапывает давнишние сенсации и оживляет их. Что ж тут удивительного?
И это пришлось через столько лет услышать в далеком Кройдоне! Нет, все-таки жаль, что тогда не удалось узнать, каким образом пришла старая молва в Англию.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.