Глава 8 «Все мы бражники здесь, блудницы». А.А.
Глава 8
«Все мы бражники здесь, блудницы». А.А.
К началу нового, 1912 года художественный бомонд Петербурга ждал открытия кабаре под названием «Бродячая собака». Срочно обустраивали подвальчик на Михайловской площади, прежде служивший прачечной.
По замыслу организаторов — писателя А. Н. Толстого, художников М. В. Добужинского, Н. Н. Сапунова, С. Ю. Судейкина, театрального деятеля Н. Н. Евреинова, архитектора И. А. Фомина и главного вдохновителя «Собаки» режиссера и актера Б. К. Пронина — здесь в пародийных представлениях должны были объединиться новые художественные направления. Шуточно-романтический образ одинокого художника — «бесприютной бродячей собаки» — дал название кабаре.
В начале двадцатого века кабаре вошли в моду как своеобразные клубы художественной элиты, где посетителей объединяла игровая стихия, готовность принять участие в любой спонтанно возникавшей ситуации (от скандала до чтения стихов и пения романсов).
«Собака», открывшаяся новогодним маскарадом, стала любимым местом богемы. Три раза в неделю ночь напролет здесь проходили разнообразные представления, концерты, музыкальные и театральные вечера, чаще всего в жанре пародийно-юмористических скетчей. Читались в «Собаке» и лекции по вопросам искусства, устраивались чествования русских и зарубежных деятелей. Но юмор, эскапада, озорство преобладали во всем, что бы тут ни происходило.
К одиннадцати часам — официальному часу открытия «Собаки» — съезжались одни «фармацевты», то есть случайные посетители. Как правило, господа богатые и меценатствующие. Платили три рубля за вход, пили шампанское и всему удивлялись. Позже, вплоть до утра подтягивалась публика «своя» — отыгравшие спектакль актеры, художники, отужинавшие в ресторанах литераторы. «Собака» превращалась в клуб художественного бомонда.
В подвальчике с наглухо задрапированными окнами было всего три комнаты: буфетная и две залы — побольше и совсем крохотная. Стены были пестро раскрашены Судейкиным, Баклиным и Кульбиным, ярко горел огромный кирпичный камин, на одной из стен висело овальное зеркало, под ним стоял длинный диван — место для особо важных гостей. Нехитрый интерьер дополняли низкие столы, соломенные табуретки.
Сводчатые потолки всегда заволакивали клубы дыма, на крошечной эстраде звучали стихи, музыка, разыгрывались шуточные представления. Здесь дурачились, наряжались в карнавальный хлам — отдыхали от принятого в свете дендизма, вели принципиальные споры о будущем искусства, влюблялись. Здесь зажигались «звезды» и гасли самые пылкие мечты.
Большинство постоянных «собачников» составляли сотрудники или авторы аристократического «Аполлона», не лишавшие себя радости подурачиться. Часто «Собаку» навещали и именитые гости. Здесь бывал король французских поэтов Поль Фор, Эмиль Верхарн, Рихард Штраус, заходили все питерские и приезжие поэты: Маяковский — в желтой кофте, Игорь Северянин — в кожаном камзоле и автомобильных очках, Хлебников — с отсутствующим взглядом самоубийцы. Как-то появился юноша с ресницами-опахалами и ландышем в петлице — Осип Мандельштам.
Однажды вдохнув дымный воздух шумного подвала, Ахматова почувствовала — это ее место. Через год, под Первого января 1913 года, вспоминая новогодний маскарад в честь открытия кабаре, она написала «оду» «Бродячей собаке»:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
Навсегда забиты окошки:
Что нам, изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза.
О, как сердце мое тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
Вскоре после открытия кабаре на вечере, посвященном двадцатишестилетию поэтической деятельности Бальмонта, Ахматова впервые прочла стихи не через столик, как в «Башне», а с крошечной эстрады. Продумала сценический наряд, соответствующий настроению стихов: узкое черное шелковое платье, старинная шаль со стеклярусом — прабабушкина, из сундука свекрови.
Прямая и неторопливая, она прошла зальчик, встала вполоборота (как отрепетировала уже давно) — так хрупкая фигура казалась еще тоньше, вот-вот переломится в неправдоподобно узкой талии. Полупрофиль был четко очерчен, маленькая черная голова с атласной челкой опущена. Начала читать:
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
— Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
У нее был низкий, как бы ниспадающий голос. В начале строфы он набирал высоту и скользил вниз, замирая почти в шепоте. Такую манеру не назовешь «завыванием», но и на чтецкую она не походила: смысловые подробности не выделялись, слушатель схватывал мелодию всей строфы. Она не модулировала оттенки смысла — звук был полный и глубокий. Чтение Ахматовой чаще всего сравнивали со священнодействием. Она точно уловила необходимый ей стиль, производя впечатление сдержанного величия…
Тишина, и вдруг публика взорвалась криком: «Браво!» «Еще! Еще!» — скандировали зрители. К ней кинулся господин в смокинге и с розой в бокале шампанского:
— Позвольте объясниться вам в любви! Мы видимся впервые… Возможно, вам покажется странным…
— Впервые?! Удивительно, что вы не упомянули о пирамидах!.. Обыкновенно в таких случаях говорят, что мы, мол, с вами встречались еще у пирамид при Рамсесе Втором. Неужели не помните? — парировала Анна, ее реплику оценили взрывом смеха.
…Мандельштаму Анна Андреевна пророчески предрекла: «это наш первый поэт». И он не остался к ней равнодушен. Написал «портрет» Ахматовой, читающей стихи в «Собаке»:
Вполоборота, о печаль,
На равнодушных поглядела.
Спадая с плеч, окаменела
Ложноклассическая шаль.
Зловещий голос — горький хмель —
Души расковывает недра:
Так — негодующая Федра —
Стояла некогда Рашель.
«Ваши стихи можно удалить из моего мозга только хирургическим путем», — сказал Анне юный поэт. Они подружились на многие годы. Долгая дружба связывала ее и с женой Мандельштама Надеждой Яковлевной…
На посиделках в «Башне» Иванова среди снобов, все никак не могущих разделиться на футуристов, акмеистов и символистов, она еще испытывала комплекс «дворняжьей» породы. Уж больно все умные и горазды говорить красиво — о программах своих, манифестах, как иронично заметил Гумилев, «для будущих занудных исследователей» (в этом смысле куда ближе к истине Цветаева, отрицавшая всякое формалистическое деление поэтов, кроме как на хороших и плохих).
А в прокуренном подвальчике у Анны был свой зритель, именно тот, не искушенный авангардным искусством «фармацевт», предпочитавший стихи балету или музыке. Зритель, конечно, не с улицы. Большей частью — интеллигенция Петербурга.
Красавицей Анна не была, она, как считали ее поклонники, была больше чем красавица. Молодая Гумильвица даже среди красоток, собиравшихся в «Собаке», привлекала внимание своей нестандартной одухотворенностью, «отделенностью ото всех». Какая уж тут «дворняжка» — самая аристократическая порода заявляла о себе в манере двигаться, острить, молчать.
Да, я любила их, те сборища ночные, —
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки…
Но конечно же у полупьяной, талантливой, шумной, валяющей дурака «Собаки» был сильный душок «кабака и вульгарности», как справедливо считали снобы. Блок, брезгливо «Собаки» сторонившийся, литературовед-аристократ Недоброво и прочие солидные мэтры сюда не заходили. Анна ощущала этот пошловатый, рисковый привкус увеселений. Он ей нравился, но отмежеваться от бесшабашного веселья она считала необходимым. Ведь у нее совсем иной полет. «Вечно и всюду чужая», — писал Гумилев. Значит, надо держать марку. Становясь примадонной «Собаки», Ахматова старалась сохранить манеру отстраненности и аристократической строгости. Но не лишала себя эксцентричных выпадов и амурных радостей. Поднявшись из-за стола, могла сделать «змейку» — обвить стул изогнутым, ноги к голове, телом. Ее гибкость, как и тонкость кости, — совершенно исключительная, ошеломляла многих. Однако смелые трюки не исключали довольно резкого тона с теми, кто, как считала Ахматова, позволял себе амикошонство.
Юный Маяковский однажды, держа ее хрупкую руку в своей огромной пятерне, громко восхитился:
— Пальчики-то, пальчики-то! Боже ты мой!
Ахматова нахмурилась и отвернулась. Таких манер она не принимала.
Гумилев привык, что Анна часто проводила в «Собаке» ночь напролет. Посидев в кабаре, пообщавшись с друзьями, он уезжал пораньше, оставив жену развлекаться.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.