Москвы от Лосеффа

Москвы от Лосеффа

1 апреля среда

Из самолета прошли по обычным переходам, по дороге смешались с еще одной прилетевшей толпой и оказались в помещении перед будками паспортного контроля. Здесь почти все вокруг сразу закурили и стали говорить в сотовые телефоны. Из дюжины будок работали только три, очереди к ним не выстроились, а просто толпа разделилась на три толпы, и я оказался в задних рядах. Стоял гул, дым лез в ноздри, было темновато — потолок в помещении устроен из красновато-коричневых, черными отверстиями вниз направленных цилиндров, а между ними редкие тусклые светильники. Через пятьдесят пять минут и я протянул паспорт в окошечко контроля и сказал пограничнице по-русски: "Здравствуйте".

Дальше пошло быстро: выкатился мой чемодан на карусель, таможенник помахал: "Проходите", — я попал в объятия Денниса, познакомился с Ксенией, мы вышли в пасмурный зябкий день, паркинг был тут же, машины были оставлены без видимого порядка — кто как сумел приткнуться, выехали из паркинга и через двадцать метров были остановлены ГАИ.

Впрочем, сразу же, без последствий, отпущены.

Показались девятиэтажки на Ленинградском шоссе — те же, что и двадцать два года назад, только на торце одной красовался во все девять этажей Марлборо Мэн, которого в Америке с тех пор, как, по злорадным сообщениям прессы, он умер от рака легких, не увидишь.

Я ехал и дивился тому, что не волнуюсь (то ли за две предотъездные недели наволновался, то ли от усталости после длинного, с двумя пересадками, перелета). Первое впечатление было — мгновенного, спокойного Узнавания: промозглый день, шоссе в колдобинах, грязные автомобили, панельные дома. Почти все прежнее, а что нового? На первом перекрестке, где притормозили, узнал подзабытый шрифт вывески "ПРОДУКТЫ", но под этим простодушным словом игривым курсивом теперь было добавлю но: "для вашего стола".

Деннис сказал, что ему надо заехать на оптовый рынок купить воронку Свернули с Ленинградского проспекта. В шестом часу оптовый рынок был пуст и замусорен, как всякий рынок в конце дня. Между киосками бегали собаки с поджатыми хвостами. Воронок не было, но удачно попалась особо дешевая туалетная бумага. Уже было темновато, когда приехали в Серый Дом.

В отличие от Иосифа я полагал, что рано или поздно поеду в Россию, хотя 11 февраля 1976 года в пять утра по дороге в аэропорт попросил таксиста остановиться на углу Невского и Садовой, вышел, вывел из машины Митю и Машу, посмотрел в темную мглу Невского налево и направо, шапку снял — попрощался навсегда. Но в Америке стали сами собой сочиняться возвращения в стихах — "Чудесный десант", "Се возвращается блудливый сукин сын" и "Разговор с нью-йоркским поэтом", тоже своего рода возвращение, придуманное под впечатлением злодеяния советских ВВС:

РАЗГОВОР С НЬЮ-ЙОРКСКИМ ПОЭТОМ

"Вы куда поедете летом?"

Только вам, как поэт поэту.

Я в родной свой город поеду.

Там источник родимой речи.

Он построен на месте встречи

Элефанта с собакой Моськой.

Туда дамы ездят на грязи.

Он прекрасно описан в рассказе

А.П. Чехова "Дама с авоськой".

Я возьму свой паспорт еврейский.

Сяду я в самолет корейский.

Осеню себя знаком креста

и с размаху в родные места.

(Садясь в ноябре прошлого года в самолет, вылетавший в Сеул, я этот стишок припомнил, но пророческим он не оказался.) Когда поездки в Россию вдруг стали возможны, на вопрос, почему я не еду, всегда отвечал, что не зарекался, надо, мол, будет — и поеду, хотя какая это может быть надобность, представлялось до поры до времени туманно. Только в самое последнее время, когда начал составлять комментарии к сочинениям Иосифа для "Библиотеки поэта", стала прорисовываться конкретная необходимость: поработать в архивах, посоветоваться со знатоками и т. п. Я решил, когда дело дойдет до поездки, подготовиться как можно тщательнее, чтобы никакие бытовые и физиологические помехи не мешали прочувствовать возвращение на родину. Я долечу до Хельсинки. Проведу там пару дней в гостинице, чтобы избыть jet lag, поеду в Петербург на поезде или на пароме. Остановлюсь в "Европейской" гостинице. Наплевать, что она в три раза дороже, чем гостиницы, которые мне по карману, она часть моего прошлого — в ее номерах я провел столько милых часов, когда папа приезжал в Ленинград. Собственно говоря, она — мой первый дом: когда я родился, Союз писателей поселил нас в номере "Европейской", пока не нашли для молодой семьи комнату в коммуналке. Канал Грибоедова, Малый оперный, Михайловский сад и садик Елены Павловны — в общей-то сложности я прожил в этой окрестности всего лет пять, но именно те пять лет, от которых начинается отсчет других мест. Представлялось, что я приеду в конце сентября. Номер будет окном на площадь. Утром в форточку будет доноситься запах мокрых листьев, как осенью сорок четвертого года, когда я, семилетний, шаркал по листве и, маленькая еврейская свинья под вековыми русскими дубами, собирал желуди. Из "Европейской" буду ходить работать в Публичку. Так же пешком в гости к Уфлянду, к Еремину, к Герасимову, в редакцию "Звезды", в университет. А на машине мы съездим на кладбища — к Сереже, к Юре, а теперь еще и к Гере. В Москву мне никогда не хотелось, но там придется побывать — повидать И.Н., съездить в Переделкино на могилу отца.

А вот как вышло: сигнал тревоги заставил меня сорваться безо всякой подготовки, 31 марта полететь прямиком в Москву, поселиться у Денниса в нанятой квартире в Сером Доме.

В последний раз я говорил с И.Н. по телефону 10 января. Наши длинные, по часу, телефонные разговоры обычно имели место раз в два месяца. Я выслушивал краткие римские соображения о мудрости самоубийства, после чего шли интересные новеллы — из прошлой жизни на разные темы, а из современной только на одну — о необыкновенном уме кошки Гаси. У И.Н. всегда был дар увлекательного устного рассказа. Таким рассказчикам редко удается сохранить живость изложения на бумаге, но ей, в мемуарной книжке "Прости меня за то, что я живу", как мне кажется, удалось. (Патетическое название — строчка из папиного стихотворения, обращенного к убитому рядом с ним на войне товарищу.) За все эти годы было только два момента, когда мне пришлось подряд названивать И.Н. — когда ей делали операцию глаза и потом, когда она, прооперированная московским умельцем, окончательно ослепла и однажды, начав со мной разговор, вдруг вскрикнула: "Я умираю!" — и связь оборвалась. Глядя в окно на новоанглийские клены, я лихорадочно набирал московские номера, все подряд, первым, до кого я дозвонился, был Алеша Алешковский, он вызвал скорую, потом поехал к И.Н. Оказалось, что, разговаривая со мной, она пошла с трубкой от стола к тахте, зацепилась за провод и упала. Ничего страшного не произошло — просто сильный ушиб ребер.

Шесть-семь лет назад появилась в наших разговорах и деловая часть. До 91-го года о материальном положении И.Н. заботиться не приходилось. Папа был литератор на редкость работящий, после него у И.Н. остались полностью "выплаченная" трехкомнатная квартира, машина, гараж, сто тысяч рублей — большие по советским временам деньги! — сбережений, да еще кое-какой "валютный счет" в Управлении по охране авторских прав из гонораров за зарубежные постановки детских пьес. В последние годы, перед смертью, он писал пьесы вместе с И.Н. Говорил, что она здорово выдумывает сюжетные ходы и т. д., но, как я догадывался, исподволь готовил ее к жизни без него, зная, что владение пером может спасти от отчаяния и самоубийства. Благодаря собственным литературным заработкам у нее и пенсия получилась по высшей ставке — сколько это было? Сто двадцать что ли, рублей, уже не помню. Так что денег после папиной смерти у нее было довольно — она путешествовала, нанимала шофера, дарила, с обычной своей щедростью, подарки встречным и поперечным. Я из Америки присылал ей только "чего было трудно достать" — то сапоги, то тренировочный костюм, то косметику, а главным образом наборы фломастеров. Всю жизнь она работала больше всего гуашью, а на старости лет стала фломастерами.

(Гуашь грубовата по сравнению с акварелью, ее используют для эскизов театральные художники — профессия И.Н. в молодости. Портреты и натюрморты гуашью ей иногда удавались, иногда не очень, но интерьеры, сценки в интерьере всегда получались очаровательные. Несколько лет назад она мне прислала картинку величиной с открытку, где густые красные, синие, желтые тона создают впечатление интенсивного тепла и уюта: комната со стенами, увешанными картинами и гравюрами, старинный стол красного дерева, зимний вечер в Михайловском за окном. За столом слева сидит хозяин, Гейченко. Напротив него сама И.Н. в валенках и теплом платке на плечах. Прямо в центре за столом — папа. Гейченко держит на коленях искалеченную руку, а И.Н. — кошку. У папы его самое характерное выражение лица — слегка растерянное. Как это передано, мне непонятно. Так же непонятно и почему все трое так узнаются — ведь лиц, собственно говоря, нет, только небольшие, величиной с гривенник, розовые пятна.)

После 91-го года фломастеров, сапог, духов и тренировочных костюмов в Москве стало сколько угодно, но денежки в сберкассе превратились в прах, как в сказке про заколдованный клад. И.Н. стала сдавать гараж за сто пятьдесят долларов в месяц, тем более что ее "Жигули" бесповоротно состарились и были подарены знакомому автомеханику на запчасти, а я начал посылать ей сначала по сотне, потом, вслед за инфляцией и повышением собственной зарплаты, по полтораста, а последние три года по двести долларов в месяц. Так возник в ритуале наших телефонных сеансов экономический мотив: я спрашивал, хватает ли, не надо ли еще подослать, а она в ответ складывала 200+150+90 (девяносто долларов — пенсия) и говорила, что хватает. Даже накопилось на книжке пять тысяч "зеленых", по поводу которых мне давались инструкции: после ее смерти послать тысячу в Крым одному парню, ослепшему в Афганистане, столько-то дать лифтерше Марии Сергеевне. С парнем И.Н. подружилась во время своих последних поездок в Крым, а Мария Сергеевна, верный друг, пристроила в "хорошие руки", к собственной дочери, драгоценную кошку Гасю.

В 92-м году И.Н. мне прислала завещание — все оставляла мне. Это было трогательно и ужасно приятно. Вот почему. Собственно, оценить "все", наверное, можно было тысяч в сто — сто двадцать, главным образом стоимость квартиры. Деньги, по моим меркам, большие, но не такие уж, чтобы радикально изменилось мое материальное положение. К тому же, зная кое- что о собственной генетике, я далеко не был уверен, что переживу И.Н. Приятно было испытать редкое для российского человека ощущение, что восстанавливается нормальный ход жизни: построенное И.Н. и моим отцом жилье перейдет к моим детям. С жилищем этим связаны у меня сентиментальные воспоминания. Отец с И.Н., бросив большую квартиру на канале Грибоедова, бежали в Москву из Ленинграда в 1950 году. Над отцом тогда нависла опасность. В Ленинграде его сделали одной из главных мишеней местной кампании против "безродных космополитов", то есть почти верным кандидатом на арест. В Москве же были свои космополиты, в проскрипции московской охранки он не был занесен и таким образом спасся. Шесть лет снимали они комнаты в разных концах Москвы, одежду, книги и папины рукописи хранили в картонных коробках, которые И.Н. разрисовывала гуашью. Дождаться не могли, когда же достроят аэропортовский кооперативный дом, въехали едва ли не первые. Это было весной 56-го (или 57-го?) года. Я помогал им перевозить разрисованные картонки с их последнего временного пристанища в Лиховом переулке, а когда все это добро было внесено в новенькую квартиру на четвертом этаже, И.Н. послала меня в хозяйственный магазин к "Соколу" покупать ведро: воду в доме еще не подключили, надо было ходить за водой к колонке во дворе. Новый семиэтажный дом, примыкающий к станции метро "Аэропорт", стоял одиноко среди потемнелых бревенчатых строений. Когда воду пустили, в квартиру напротив въехал Виктор Борисович Шкловский и сразу же рассказал, что избы — остатки села Трехсвятского (или Всесвятского?), упоминаемого еще в документах времен Ивана Грозного. Что-то дурное было связано с этим селом: то ли там селились опричники, то ли разбойники. В квартире между моими и Шкловскими поселился элегантный джентльмен, деятель цирка Арнольд Арнольди. О нем говорили, что он был бильярдным партнером Маяковского, принадлежал к легендарной компании московской золотой молодежи 20-30-х годов, в центре которой были футболисты братья Старостины. Юрий Карлович Олеша когда-то, в свои лучшие времена, с надеждой описывал их, суперменов свежего социалистического общества. Олеша, по-родственному навещая Шкловского, женатого на его бывшей жене, постепенно привык заходить и к И.Н. с папой. Мне ни разу не случилось с ним встретиться, но Шкловского и других друзей-соседей я видел у них много раз — А.А. Галича, О.В. Ивинскую, Л.3. Копелева. И.Н., чей вкус был воспитан ее учителем и вторым мужем художником Владимиром Васильевичем Лебедевым, устроила свое жилье просто и красиво. Когда стали появляться деньги, она не накупила комиссионного барахла (а уж тем более модной тогда финской и югославской полированной фанеры), а завела несколько благородных вещей — чиппендейлский обеденный стол и стулья, просторный письменный стол красного дерева для отцовской комнаты. Остального было — простые крашеные книжные полки и тахты для спанья. Хорошо мне жилось наездами в этом доме — много там было говорено, пито, а в последние предотъездные годы я, бывало, там и работал — выправлял, переписывал свои пьески на отцовской машинке, за его столом. Потому так славно было подумать, что мой внук, может быть, будет сидеть за письменным столом прадеда и т. п. Мне представлялось, что если квартира перейдет ко мне, то так и останется московским pied-terreyом для нашего семейства. Итак, минут десять нашего очередного разговора мы с И.Н. каждый раз посвящали денежным делам, и, хотя повторялось одно и то же, я чувствовал, что ей приятно и напомнить мне о завещании, и сказать, что ей всего хватает.

Тревожным в наших разговорах был другой мотив. И.Н. все больше и больше нуждалась в уходе. "После падения" она совсем перестала выходить из дому, да и дома ей становилось обходиться все трудней. Я несколько раз через своих московских знакомых устраивал, чтобы кто-то приходил за ней ухаживать. Но помощницы эти вскоре изгонялись, ибо характер И.Н. оставался, что называется, сложным. О ее характере пишет в "Телефонной книге" Шварц: "Я при миролюбии своем ни с кем так часто не вступал в столь темные и враждебные отношения, как с Ириной. Но вот облака рассеиваются, и при дневном свете кажется мне, что Ирина человек как человек, что все просто, что силы, играющие в ней, обыкновенные, человеческие, только немножко слишком богатые. А тут она еще со свойственной ей точностью памяти и наблюдательностью расскажет что-ни- будь, и совсем все станет как днем. Но где-то на дне души остается настороженность. Не забыть судорожных, темных метаний этого сильного, слишком сильного, и недоброго, по чужой и собственной вине, существа". Это написано в 1955 году. Потом было еще двадцать три неразлучных года с моим отцом, поутихли метания И.Н., и перешло к ней от его доброты, но страстность и резкость, от которых рвутся человеческие отношения, остались. Ей скоро начинало казаться, что нанятые или просто по доброте душевной приходящие женщины делают все не так, да еще и нарочно не так, и она их с возмущением прогоняла. Только о лифтерше Марии Сергеевне отзывалась с неизменной теплотой, но та была и сама старенькая и постоянно ухаживать за И.Н. не могла. Соответственно, и меня это заботило все сильней: как бы найти для И.Н. подходящую компаньонку. Или перевезти ее в Америку? Но тут у меня мама, которой под девяносто. По понятным причинам эти две женщины всю жизнь терпеть друг друга не могли. А народу в нашем городке меньше, чем в московском многоквартирном доме, так что жить им пришлось бы рядом. Да и удастся ли мне устроить переезд? Да и выдержит ли она его? Года два назад в разговорах стало возникать имя — Наташа. Наташа, соседка сверху, стала забегать к И.Н., предлагая помощь. Однажды, когда я позвонил, И.Н. сказала, что хочет со мной посоветоваться. Наташа предложила ей такую сделку: будет она не забегать время от времени, а изо дня в день ухаживать за И.Н. — ходить в магазин и в аптеку, готовить, кормить, выполнять поручения. И.Н. останется жить в своей квартире, но после ее смерти произойдет обмен — трехкомнатная квартира И.Н. перейдет к Наташе, а Наташина двухкомнатная — по завещанию мне. "Это твоя квартира, — сказала И.Н., — и поэтому я хочу знать твое мнение". Облачко московского pied-terre а мгновенно растаяло, бог с ним! Зато куда более насущная забота сваливалась с души. Правда, припомнились мне газетные истории про обманутых, даже угробленных из-за квартир старушек, но тут — давняя соседка по писательскому дому. "Прекрасная, — сказал я, — идея. Человек-то она, Наташа, порядочный?" Ах, обратить бы мне внимание на то, как замялась И.Н. с ответом на вопрос, вспомнить бы, что нравы аэропортовского дома уже раз были описаны в замечательной "Иванькиаде", — своими же руками я набирал ее, когда служил в "Ардисе", — и, может быть, не случилось бы дальнейшего ужаса. Да нет, все равно бы язык не повернулся из-за страха: а вдруг И.Н. подумает, что я не хочу, чтобы мое наследство уменьшилось на одну комнату.

Когда я отправлялся в Москву, Петя Вайль напомнил мне притчу из записной книжки Ильфа: летчик, герой-полярник, переживший невероятные приключения, оказался втянутым в московскую квартирную тяжбу и потом до конца дней своих именовал себя не иначе как "потерпевшая сторона". Переиначивая смешной юридический термин, я уговаривал себя, как в детстве перед походом к зубному врачу: "Потерплю". Надо было потерпеть, потому что попала моя И.Н. в скверный переплет. Уже вскоре после того, как было заключено соглашение с Наташей, стала она жаловаться, что обещанной беззаботной жизни не получилось: "Раза три в месяц забежит, молока принесет или в аптеку сходит, а так я все по-прежнему одна. Если Мария Сергеевна или Эмиль не зайдут, так и сижу по нескольку дней без нормальной еды". (Эмиль — преподаватель математики в Бауманском училище, коллекционер; он помогал И.Н. разобрать домашний архив, готовил выставку ее живописи и графики; по законам нашего тесного мира он оказался другом моего доброго знакомого, известного филолога Александра Жолковского.) Поначалу я воспринимал сетования И.Н. как, может быть, ее обычные "превратности характера", тем более что, объективности ради, она всегда добавляла: "Вот, правда, с оплатой счетов Наташа все заботы с меня сняла и, когда надо, деньги мне из банка приносит по доверенности". Однако к осени И.Н. заговорила уже резче: что, де, чувствует себя обманутой и хочет сделку с Наташей расторгнуть. Я дипломатично молчал.

В ноябре И.Н. попросила Эмиля привести ей адвоката и нотариуса, оформила назначение Эмиля своим доверенным лицом и уполномочила его возбудить иск о расторжении сделки с Наташей. Когда мы говорили 11 января, она была очень расстроена и возмущена. Произошло вот что. На обычном месте, в ящичке бюро, не оказалось "валютной" сберкнижки. Позвонила Наташе. Наташа сказала, что, ах да, книжку она взяла, потому что И.Н. получала слишком низкие проценты на свои пять тысяч долларов, Наташа перевела ее деньги в другой банк, где проценты будут выше, но, конечно, если И.Н, хочет, она все сейчас же вернет. Не только то сильно расстроило И.Н., что ее главными сбережениями манипулировали без спроса, но и открытие, что вообще Наташа могла производить такие манипуляции от ее имени. Об этом И.Н. не подозревала. Я успокоил ее, как мог, сказал, что раз Наташа деньги сразу же обещала вернуть, то не стоит и расстраиваться задним числом. А через неделю позвонил мне Эмиль и сказал, что у И.Н. случился микроинсульт. Состояние ее, впрочем, улучшается, Эмиль нанял круглосуточную сиделку, денег пока хватает, если надо будет еще, он мне сообщит. Прошло еще два месяца. Эмиль рассказывал мне по телефону о состоянии И.Н. — улучшающемся. Он приходил ежедневно, читал ей вслух ее любимые пьесы Островского, романы Франса и стихи. Стихи она и сама читала ему — память на стихи у нее всегда была прекрасная и от болезни не пострадала. Видимо, микроинсульт ударил по другому участку мозга — в текущей реальности И.Н. стала немного путаться. Тем временем приближалось время разбирательства в суде, назначена была предварительная встреча сторон с судьей, и вот после этой-то встречи все и случилось. По рассказу Эмиля, своих антипатий к нему как "лицу кавказской национальности" (он из московских армян) судья не скрывала, равно как и своих симпатий к его оппонентке. Но главное — другое. Наташа, выкладывая один за другим нотариально заверенные документы, рассказала судье, что И.Н., оказывается, вовсе не обменяла свою трехкомнатную квартиру на двухкомнатную "за уход". И.Н., оказывается, произвела целый ряд значительно более сложных сделок с Наташей, а вернее, с сыном Наташи, чьим доверенным лицом Наташа выступает. И.Н. продала свою трехкомнатную квартиру и купила у Наташиного сына двухкомнатную. При этом рыночную разницу в цене, более тридцати тысяч долларов, И.Н. решила не принимать в расчет, а согласилась на доплату всего в восемь тысяч. Тот факт, что и эти восемь тысяч к И.Н. ни в каком виде не попали, И.Н., очевидно, не беспокоил. Вероятно, потому, что все равно она тут же "подарила обратно" двухкомнатную квартиру сыну Наташи (еще один нотариально заверенный документ). Нет, не совсем подарила — отдала в обмен на ежемесячное пособие в 250 тысяч рублей (40 долларов). Вот сколько благодеяний, оказывается, успела И.Н. сделать Наташе и ее сыну (о котором она мне говорила: "Тупой малый, вечно ввязывается в пьяные драки"). Правда, все эти сложные трансакции проделала не сама И.Н., а Наташа по полученной от И.Н. генеральной доверенности, но с точки зрения суда — какая разница, юридическое-то лицо одно! Вот как просто облапошили И.Н., пользуясь ее слепотой: она-то думала, что подписывает доверенность, чтобы ей денег на мелкие дополнительные расходы приносили, а подписала — отдать все, что имела. Гнусная, но банальная по нынешним временам история. Впрочем, по нынешним ли только — о том, что "квартирный вопрос" испортил московские нравы, сказано было еще шестьдесят лет назад. Да и не сто шестьдесят ли? Остроумный поэт Лев Рубинштейн сказал, что моя ситуация напоминает ему "Дубровского" — оставшемуся без родового имения, мне следует сколотить банду из обиженных Наташей и пошаливать в окрестностях метро "Аэропорт". Страшным в звонке Эмиля было вот что: после встречи у судьи Наташа пришла в отсутствие Эмиля к И.Н., сменила на дверях замок и под угрозой милиции запретила Эмилю туда являться. И.Н., которая является единственной помехой окончательному Наташиному вступлению во владение обеими квартирами, оказалась полностью в ее распоряжении.

"Дом на набережной", "дом, где кино "Ударник"", но чаще всего эту цитадель наискосок через реку от Кремля называют Серым Домом. Кроме кино, в него встроены еще супермаркет "Седьмой континент" и Театр эстрады. Наш, десятый, подъезд как раз близко к театру. Кабаре своим темно- серым, угрожающим видом, милицейским патрулем и угрюмыми охранниками у дверей напоминает штаб-квартиру гестапо. Лестница хотя и обшарпанная, но, по здешним понятиям, чистая — мочой не пахнет. В квартире пять комнат — три большие и две поменьше. Очень высокие потолки. Очень большие окна. Что-то нежилое в пропорциях. Ощущение канцелярии усиливается от желтоватых дубовых косяков и филенок дверей с их непрозрачным, в выпуклом узорчике стеклом. На таких дверях, по детским воспоминаниям, должны быть синие стеклянные таблички с золотыми буквами: ДИРЕКТОР, ГЛ. БУХГАЛТЕР, БЕЗ СТУКА НЕ ВХОДИТЬ. Неожиданно тесная, даже крошечная по масштабам квартиры кухня. (Кто только мне не говорил по этому поводу: "Им еду привозили из кремлевской столовой".) Нынче квартира принадлежит афганскому министру из последнего просоветского правительства. Живет афганец в Лондоне, а квартиру сдает американскому юристу, практикующему в Москве, моему другу Деннису. Частью огромные окна выходят во двор, наполовину занятый темно-серой апсидой Театра эстрады. По наледи, побаиваясь упасть, я ходил через этот двор в "Седьмой континент" прикупить выпивки и закуски и в другую сторону — выносить мусор. Супермаркет, смысл названия которого от меня ускользает, точно такой же, как средней руки супермаркеты во Франции или в Германии, отличается от европейских только несуразно огромным кондитерским отделом — целая стена гигантских коробок шоколада. Зато фруктово-овощной отдел довольно ничтожный. В остальном продукты и цены примерно такие же, как в нашем "коопе" в Гановере, разве что, дань русским вкусам, есть нормальный, неподслащенный кефир и кое-какой выбор селедки и рыбы горячего копчения. Кефир из Иллинойса, севрюга и осетрина из Нью-Джерси! Вообще российских товаров крайне мало. Даже очень свежий на вид (и на вкус) торт с ягодами оказался привезенным из Италии. Только присев на корточки, в темном углу на нижней полке я нашел коробку любимых с детства пряников. Как на Западе, предлагают пробовать сыр, вино, подходят вежливые женщины с вопросниками для покупателей, суют какие-то купоны. А вот местная особенность — два или три охранника в униформе при входе. Один из этих парней при мне нарушил вежливый европейский декорум.

Наблюдая, как пожилой господин безуспешно возится с дверцей локера (полагается там оставлять сумки и портфели при входе), юный страж, вместо того чтобы ринуться на помощь покупателю, как сделал бы его западный коллега, заорал по-простому: "Дергайте, дергайте сильней! Что у вас силы нет, что ли?" Магазин считается дорогим. В основном, как мне показалось, туда ходят за покупками красивые молодые женщины в длинных шубах. Вынос мусора связан с некоторым этическим напряжением в мусорных контейнерах всегда копаются деловитые молчаливые люди.

2 апреля, четверг

С первого самостоятельного выхода (и до конца московской жизни) чувство настоящего, с выбросом в кровь адреналина, страха при переходе через улицу. От "Седьмого континента" к Каменному мосту переход "зебра", то есть по международным правилам автомобилисты должны останавливаться, пропускать пешеходов. Какой там! Осатанелый поток обгоняющих друг друга машин. Выжидаешь редкий просвет в движении и бросаешься сломя голову. По правде сказать, я почти никогда не решался один, ждал, когда собьется группка смельчаков. Запомнилось небывалое происшествие: я в компании трех мальчишек побежал по "зебре" от Каменного моста к "Седьмому континенту". Справа приближалась машина, "вольво". И вдруг — она затормозила! Подождала, пока мы прошли! "Не иначе как иностранец, впервые в Москве", — говорили мне все, кому я рассказывал о странном случае. Когда несколько дней спустя мне объясняли, как попасть в здание Савеловского межмуниципального суда на Бутырском Валу, трудность объяснения состояла в том, что перейти без смертельного риска улицу от выхода из метро к этому месту можно только одним, довольно сложным маршрутом. Не в состоянии запомнить относительно безопасный маршрут, я на метро не поехал, меня подвез левак. Вот с этим в Москве сейчас просто. Всякий раз, когда я останавливался на обочине тротуара и поднимал руку, ждать приходилось не более минуты. Цена стандартная и, по сравнению с западными столицами, низкая — за неполные пять долларов (тридцать новых рублей) куда угодно.

Я никогда не водил машину в Европе и сел бы за руль, скажем, в Париже только в случае крайней необходимости, а в Москве бы вообще никогда— бессмысленно, я бы и ста метров не проехал. Я впервые стал водить машину тридцати девяти лет от роду в Америке. Для большинства американцев нарушать правила движения так же неестественно, как, скажем, гулять по улице в исподнем. Они бы не расслышали ничего комичного в знаменитой фразе из "Золотого теленка": "Автомобиль не роскошь, а средство передвижения". Они любят свои машины, но только для впервые получивших права мальчишек автомобиль становится средством самоутверждения, компенсацией подростковых комплексов. По статистике, большинство автомобильных катастроф в США случается, когда за рулем подростки или старички и старушки (в последнем случае дело, конечно, не в комплексах, а в слабеющем зрении, внимании). Такое впечатление, что на дорогах Европы непропорционально много подростков, причем в Германии больше, чем во Франции или Италии. Глядя, как дрожат от нетерпения "ауди" и "мерседесы" перед светофором в Дюссельдорфе, трудно удержаться от фаллических интерпретаций. Сексуальная агрессивность за рулем, мужественность, искусственно амплифицированная лошадиными силами мотора, приводит к автомобильному хаосу в Сеуле и Тель-Авиве, спазматическому движению от пробки к пробке, тогда как при спокойной езде по правилам все добрались бы до места назначения куда скорее. Те же еврейско-корейские конвульсии и на московских улицах. Тем более что большинство москвичей только недавно дорвались до руля. "Моя страна — подросток", — как заметил поэт, в виду статуи которого я простаивал в пробках минут по двадцать, дурея от выхлопных газов, — московские машины ходят на скверном бензине. Разумеется, по Москве ездят не только охренелые от обладания мощью, скоростью, кожей, металлом комплексанты, но они создают смертельно опасный хаос московских улиц, и ты тем более начинаешь ценить мастерство и выдержку водителей, которые умеют относительно быстро и безопасно пилотировать свои машины в этом хаосе. Так внимательно и решительно возила меня по Москве Ксения, то пропуская безумцев, мчащихся, скорее всего, к гибели, то, наоборот, ловко протискиваясь вперед в щелочки и лазейки на мышастом "саабе". При этом она продолжала инструктировать меня относительно юридических аспектов моего дела. Мы, стремительно лавируя, неслись по Тверскому бульвару. "Даже если считать Наташину сделку с И.Н. действительной, закон не признает фактического вступления во владение до…" — говорила она, а я видел, как в блаженном забвении очень пьяный человечек двинулся наперерез нашей машине к тротуару; траектория его покачивающейся скорости и наша стремительная траектория пересекались в на секунду отдаленном будущем в растекающейся кровавой луже с расплеснутыми по мостовой мозгами; но тормознули мы относительно мягко, в миллиметре от неторопливого пьянчуги; высунувшись по пояс из окна, "Что, яйца тебе оторвать, козел ебатый?" — крикнула Ксения, в то же мгновение снова срываясь с места и продолжая: ".. извините, до фактического вселения на эту жилплощадь, прописки и т. д."

План действий у нас был такой. Мы приходим. Меняем Наташину сиделку на свою и Наташин замок на свой. Вот и все. А уж потом, обезопасив И.Н., будем ждать суда. В осуществимость нашего плана я не верил. Как это мы приходим, если даже, чтобы войти в парадную, нужно, чтобы кто-то нас впустил? Если и войдем в парадную, то впустят ли нас в квартиру? Если и впустят, то что же, мы будем выволакивать оттуда оккупантку силой, что ли? Если она вдруг не окажет сопротивления, то откуда мы возьмем сиделку? Замок? Слесаря? Каждое из препятствий представлялось мне непреодолимым, тем более нагроможденные одно на другое. Примерно через час после того, как мы подъехали к аэропортовскому дому, наш план был осуществлен.

Уже проходя под аркой во двор (что я так часто проделывал в своих снах о возвращении), я почувствовал, как у меня сжалось от волнения горло, и, как всегда бывало в таких ситуациях, включился некий автопилот, я стал действовать, как бы наблюдая за собой со стороны. Впрочем, от меня и не требовалось особой активности, как и от встретившего нас в аэропортовском доме Эмиля, действовала Ксения.

Старушенция так и сидела на табуретке у дверей, где ее оставила моя память двадцать два года назад. Я сказал: "Здравствуйте". Она не ответила, слишком была увлечена разглядыванием меня и моих спутников. Мы втиснулись в междверье и не успели набрать номер в домофоне, как за нами втиснулся парень в вязаной шапочке. "Черт, неужели опять оставила ключ в машине! — сказала, роясь в сумочке, хитрая Ксения и обернулась к парню: — У вас ваш под рукой?" Парень, не отвечая, открыл дверь своим ключом. Мы все вместе вошли в лифт. (А вот на подстилке под лифтом старушка теперь другая.) "Вам какой?" — спросил я. "Седьмой", — сказал угрюмый парень. Сознание зарегистрировало водевильность ситуации: нас впустил в дом не кто иной, как Наташин сын.

Вышли к папиной двери. Рука моя поднялась и нажала кнопку. И тотчас из-за двери раздался сильный голос И.Н.: "Звонят! Открывай!" Потом чье- то бормотание. Потом опять И.Н.: "Иди открывай! Звонят же!" Опять бормотание. "Открывай! Я кому сказала!" Копошение за дверью и бормотание. "Пожалуйста, откройте, к И.Н. приехал пасынок из Америки", — внушала копошению и бормотанию Ксения. Крики И.Н. становились все громче. По лестнице в затрапезе спускалась Наташа. Лицо у нее шло красными пятнами, чего-то она лепетала. Пятна были от неожиданности, от испуга, а лепетание, как выяснилось, ее обычная манера: она обо всем лепечет с жалобной интонацией. Наташа открыла дверь, мы вошли.

И.Н. сидела в столовой на краю тахты в ночной рубахе, спустив на пол босые варикозные ноги. Волосы, по-мальчишески подстриженные, как на довоенном портрете Лебедева, который висит у нас, стали совсем реденькими, а цветом — сероватые, как и лицо. Она слепо глядела перед собой, продолжая выкрикивать приказания. Я обнял ее, назвался и сел рядом, держа ее за руку. "Милый, зачем же ты приехал? Здесь ведь так ужасно", — сказала И.Н. Она удивилась и обрадовалась моему приезду, но ее удивление и радость, как и другие чувства, не связанные непосредственно с физиологией, как будто бы приходят из отдаления, из-под воды, как во сне.

Потом я вышел на кухню, представил Наташе Ксению, и Ксения юридическим тоном попросила Наташу передать мне ключи от квартиры. "Это моя квартира", — пролепетала Наташа. "Это решит суд, а пока передайте, пожалуйста, ключи", — сказала Ксения. Наташа с неожиданной покорностью отдала ключи и ушла. Появился умелец, осмотрел дверь, попросил сто рублей и уехал покупать новый замок. Через час он вернулся, и почти бесшумно новый замок был врезан. Смущенной сиделке Тоне я сказал, что ей придется переждать недельку, пока мы тут разберемся, не приходить. Она, похоже, была славная женщина — старательная, добрая. Нанял-то ее Эмиль, только вот, когда Наташа захватила квартиру, Тоня сробела и стала служить новой хозяйке. Я узнал о ней больше на следующий день, когда сидел у И.Н. и мне позвонили. Звонившая назвала не только себя, но еще полдюжины филологических имен возможных общих знакомых, вплоть до Веры Федоровны Ивановой, преподававшей мне русскую грамматику сорок два года тому назад. Установив таким образом нашу принадлежность к одному кругу, она стала просить, чтобы я не выгонял Тоню. "Тоня — золото. Она с Украины, дочь директора сельской школы. В войну немцы убили моих родных, а я, семнадцатилетняя, убежала. Тонины родители два года меня прятали, сами рисковали жизнью, укрывая еврейку. Тоня-то уже после войны родилась. Очень верующая. По образованию инженер, но там, на Украине, работы нет, вот приехала в Москву". Я пообещал вернуть Тоню. Видно было, что Тоня работала не за страх, а за совесть. Я, подготовленный рассказами навещавших И.Н. друзей, ожидал застать в квартире грязь, вонь, на кухне плиту под слоем горелого жира, паутину в углах. Но квартира встретила меня ободранная, нищая и чистая. Чистая, насколько может быть чистым давно запущенное жилье. Потемнелая от старости краска на растресканных стенах и потолках, ржавые трубы, облупленные раковины. Пустовато. Остались, еще из довоенного моего младенчества, папино бюро и овальный стол. Исчезли старые стулья и любимые папой и И.Н. за красоту и мягкий звон английские каминные часы, исчезли старинные фаянсовые тарелки с кухонной стены, сильно поредели книги на полках, и, главное, исчез папин письменный стол, большая благородная вещь красного дерева, который стоял в середине средней комнаты и был средоточием жилья. По словам Эмиля, Наташа волокла из квартиры вещи под конец уже и при нем и даже раз ему дружелюбно предложила: "Да вы берите, чего нужно, не стесняйтесь". Оставалась обветшалая рухлядь — несколько стульев, стол и лежанка в задней комнате, а в бывшей столовой лежанка И.Н.

"Как тебя встретила сегодня Зандка? — спрашивает И.Н. — Небось, все лицо облизала? Это она может!" Боксер Занда умерла в 50-м году, еще до их отъезда из Ленинграда. Теперь она для И.Н. где-то тут, в квартире, так же как и отданная дочери лифтерши кошка Гася. Рационализирующие участки сознания подыскивают животным место, чтобы объяснить их отсутствие здесь, в этой комнате, рядом с И.Н. "На балконе прячутся. И Занда, и Гася, и это, ну, как его, помесь лошади с этим…" — "Кентавром?" — пытается отозваться, как на шутку, Эмиль. "Да, кентавром", — неуверенно соглашается И.Н. Я тороплюсь спросить о старых знакомых. И.Н. соскальзывает на привычный монолог, как в наших телефонных разговорах, как в былые времена, — рассказывает живо, артистично, с ироническими наблюдениями. "Надо бы отметить твой приезд, ты чего-нибудь выпить не принес? — спрашивает она уж совсем нормально. — А то у меня ничего нет". Это не так. На кухне на подоконнике я заметил бутылку дешевого коньяка и еще початую бутылочку какой-то дряни, какого-то "бальзама" — "крепость 40°". Эмиль говорит, что время от времени она просила

у него выпить, он давал ей воды, говоря, что это водка, она сердилась, но не очень. Не стали ли ее подпаивать после изгнания Эмиля? Стихи она по-прежнему помнит лучше, чем я, цитирует большими кусками. Но в какой-то момент мысль ее снова забредает в затененную область, и она спрашивает: "Леша, а ты можешь связаться с Володей?" Мне уже не хочется придумывать уловки, и я отвечаю: "Могу". — "Передай ему, чтобы он приехал, потому что мне очень плохо". Она явно рада моему присутствию и ласкова со мной, но, если я выхожу из комнаты, она словно бы забывает обо мне.

Вечером возвращался в Серый Дом с мелким, тревожным чувством успеха.

3 апреля, пятница

Короткое слово "jet lag" англо-русский словарь переводит так: "нарушение суточного ритма организма, расстройство биоритмов в связи с перелетом через несколько часовых поясов". Это не все. Еще в скобках и почему-то курсивом добавлено: "(нареактивном самолете)". Джетлаг достал меня на вторую ночь: я почти не спал, а потом провел вялое утро в телефонных звонках. Из дому вышел порядком за полдень. Трусливо перебежал улицу, и, когда пошел по Каменному мосту, захотелось есть. В кармане куртки была шоколадка с мятной начинкой. Я шел, жевал мятный шоколад, поглядывал, где тут урна, чтобы выбросить обертку. Урны на мосту не было. Справа был Кремль, слева невзрачная река, за ней огромный рахит новостроенного собора. Я поймал себя на том, что стараюсь не глядеть в сторону Волхонки, как будто сентиментальные впечатления нужно приберечь для другого, настоящего возвращения. Урну я заприметил на подходе к Знаменке, но она была занята — в ней рылась старушка.

И.Н., когда я пришел, спала. Мы с Эмилем дожидались прихода новой сиделки, Наталии Ивановны, и он рассказывал вполголоса о том, как разбирал по просьбе И.Н. папины рукописи, ее работы. Немолодой московский армянин, мне кажется, что я давно его знаю, потому что он похож сразу на двух моих покойных знакомых — внешне, хмурой серьезностью, сосредоточенно сведенными на переносице восточными бровями на Яшу Виньковецкого, а повадками — на Юру Михайлова. Целеустремленность, выработанная десятилетиями коллекционерских поисков. Цель и стремление — найти и сберечь все. Он говорит, что коллекционирует литературу о музыке. Но также пластинки. Картины и графику. Стариков с их бесценными воспоминаниями; без него они потонули бы в хламе времени, как матрацы со спрятанными сокровищами на городской свалке. И Юра, как вагановский персонаж, коллекционировал все. И ему была свойственна, как Эмилю, неожиданная скорость походки, проворство движений. Многолетний опыт научил — надо поспевать. О коллекционерах стереотипно думаешь, что их страсть делает их безнравственными — хитрыми, непроницаемо лживыми, нечистыми на руку, равнодушными ко всему, кроме своих собраний. Близкая дружба с Юрой научила меня понимать, что это не всегда так. У него были достаточно строгие моральные правила, которыми он не поступался даже ради вожделенных сокровищ, а кроме того, он бывал и простодушен, и щедр. Его альтруизм иногда даже пугал своим напором. Заботился о ближних он с такой же сосредоточенной самоотдачей, с какой в иные дни гонялся за пополнением коллекции, — забывая о сне и еде, изобретая бесконечно множащиеся варианты действий, проворно поспевая повсюду. Чуждый моей ленивой и рассеянной натуре, но знакомый по Юре ритм существования я уловил уже в телефонных разговорах с Эмилем, когда он все норовил, помимо сообщений об И.Н., дать мне скрупулезный отчет о рукописях, картинах и книгах с автографами. Некоторые он отнес к себе домой, чтобы сделать из них выставку в коллекционерском клубе "Ковчег", посвященную жизни и работе И.Н. Все остальное тщательно рассортировал и теперь, пока И.Н. спала, показывал мне. Я рассматривал папки с машинописями папиных законченных вещей (черновики папа, как и я, выбрасывал), стопочки книжек от знакомых с надписями, гуаши и рисунки И.Н. Эмиль говорил: "Все это, слава богу, продажной ценности не имеет и Наташу не интересует. Книги некоторые исчезли, притом какой-то странный выбор — несколько старых популярных руководств по йоге (их теперь переиздают полным-полно), отдельные тома Анатоля Франса. Как-то И.Н. попросила подать ей Библию. Ей когда-то подарил свою Библию Шкловский, стандартное издание, но интересное пометками Шкловского на полях. Библии нигде не было. И.Н. позвонила Наташе, и Наташа тут же принесла ее. А теперь, я смотрю, опять нет".

Проснулась И.Н. Проснулась она на этот раз в больничной палате и громко потребовала: "Принесите судно, доктор велел мне сдать мочу на анализ". Эмиль стал ее уговаривать пройти в уборную. Но она была в суровом настроении и твердо намерена выполнить предписание врача. Требования становились все громче. Я был в смятении, и в это время зазвонил домофон — пришла новая сиделка, Наталия Ивановна. Накануне вечером, договариваясь с ней по телефону, я нажимал на мирный нрав и тихое поведение И.Н. Вошла Наталия Ивановна под гневный вопль: "Немедленно дайте хоть банку! Вы что, издеваетесь, сволочи!" Не слушая меня, Наталия Ивановна, на ходу скидывая пальто, метнулась на кухню, мгновенно, в незнакомой квартире, нашла какой-то сосуд, кинулась к И.Н. Через минуту все было тихо. Успокаивающаяся И.Н. жаловалась хорошей санитарке на ее плохих предшественниц. Я сильно зауважал Наталию Ивановну. Я вошел к И.Н. и был принят смущенно: "Видишь, я какая — вонючая". Но я этого не расслышал, я, видите ли, только что пришел, целый день ходил по издательствам. "Мне тоже надо было сходить в комитет драматургов", — сказала И.Н. Мы заговорили о "Телефонной книге" Шварца, и И.Н. выразила несогласие с характеристикой, которую дает ей Шварц в своих записках.

Адвокат Л.Г. живет у Чистых прудов, на Покровке. Четырехэтажный дом в стиле скромного модерна, новенький из ремонта, как и все дома вокруг, был построен в начале века так, чтобы в первом этаже была лавка или контора, а на трех остальных — три большие барские квартиры. Так оно и есть теперь: верхний этаж занимает Л.Г. с мужем и сыном. Она провела нас по квартире, отделка которой закончена, но меблировка еще не вполне. От этого пустынная гостиная, пока украшенная только массивной люстрой и шпалерой на задней стене, выглядит огромной, как Георгиевский зал Кремля. Я никогда в жизни не бывал в городских квартирах таких масштабов. В Георгиевском зале я тоже никогда не был, использую его для сравнения потому, что, как рассказала Л.Г., лепнину на потолке восстанавливали те же мастера, что работали в Георгиевском зале. Лепнина, конечно, пострадала в советские годы, когда эта комната, как и все остальные, была поделена на клетушки большой коммуналки. Потолок так высок, что разглядеть тонкую работу кремлевских мастеров трудновато. Видно только, что гипсовые затеи подкрашены бледными красочками — желтенькой, голубой, розовой, — что вызвало в памяти дворец эмира бухарского. Пока Деннис и Ксения разглядывали другие палаты, я подошел к огромному окну. Новостроек было не видно отсюда, только невысокие здания под старыми черными вязами, особняки и малоквартирные дома, свежевыкрашенные — розовые, желтые, белые. Розовая церковь с золотым куполком. Рядом кафе, чья неоновая вывеска светится в сизых сгущающихся сумерках все розовее. Смутные фигуры нечастых неторопливых прохожих. В гостиной у окна я поджидаю адвоката. Я приехал в Москву по делу о наследстве. 1913 год, если не думать о том, что этот островок окружен океаном огромных коробок, сформованных из скверного цемента, в которых продолжаются "пошедшие на улучшение" жизни коммунальных жильцов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.